— Не плачь, мамочка. Пожалуйста, не плачь. Я позвоню тебе. Через полчаса я тебе позвоню. Дай мне подумать. Ведь он мне отец все-таки...

14

   ...Ростопчин заехал за Степановым в отель; его самолет улетал за час до московского рейса; Степанов сразу же заметил на сиденье «Стандарт» и «Пост», — там были напечатаны заметки о красном писателе, принявшем участие в шоу, посвященном культурным программам за железным занавесом; никаких колкостей; сухое переложение двух-трех ответов; о главном событии вечера на Пикадилли, о том, что князь подарил Советскому Союзу уникальную работу Врубеля, не было написано ни строчки.
   «А я уговорил его остаться именно для того, чтобы дар сделался событием, — подумал Степанов, не зная, что говорить Ростопчину и как вести себя; он чувствован себя виноватым за то, что напечатали лондонские газеты. — Он прав: все, что происходило, происходило неспроста. Вчерашний вечер тому подтверждение, а сегодняшние газеты — приговор».
   Ростопчин словно бы почувствовал состояние Степанова, положил ледяные пальцы на его руку, усмехнулся:
   — Митя, Митя, такова жизнь. Как бы она ни была крута, все равно ей надо радоваться. Знаешь, отчего меня так тянет русское искусство? Да только ли русское? Оттого что оно неповторимо... Если бы мир стал сонмом неповторимостей, как счастливо стало бы человечество! Вот о чем я подумай, когда прочитал это, — он кивнул на газеты. — Мне теперь будет трудно, Митя... Придется лечь в клинику. А потом начнется суд. Да, да, суд. И об этом уже есть сообщение в прессе... Женя возбудил против меня процесс... Это сын, ты понимаешь. За ним стоит стерва, мне жаль мальчишку, она им вертит, но от этого дело не меняется... Она умеет драться. Если я не смогу быть с тобою, — всякое может случиться, не успокаивай меня, не надо. Митя, — возьми эту визитную карточку. И не потеряй. Видишь? Сэр Мозес Гринборо. Это он спас нам Врубеля. Он сложный человек, но тем тебе будет интереснее. В мире нет простых людей: есть умные и глупые. Он — умный. Он просил не употреблять его имени всуе. Но он готов быть с нами... С тобою... Не думай, я не испугайся. Просто очень болит сердце. Этот самый сэр Мозес поил меня какими-то румынскими пилюлями, забыл, как они называются, вот досада, здорово мне помогли...
   — Геровитал?
   — Да неужели?! — обрадовался князь. — Откуда ты знаешь?
   — Я пил их. Хороший витамин.
   — Да неужели?! — Ростопчин улыбнулся через силу. — Давай-ка я запишу. На этот раз в книжечку, чтобы не потерялось.
   — Женя, а может, тебе приехать в Москву? Я бы положил тебя в хорошую клинику, у нас умеют налаживать сердце.
   Ростопчин посмотрел ему в глаза, чуть кивнул головой, улыбнуться не смог, вздохнул:
   — А возраст? Тоже умеют налаживать? Или еще нет? Ладно, Митя. Иди сквозь таможню первым. Я должен быть уверен, что ты прошел. До скорого, дружок.
   Сэр Мозес Гринборо позвонил Бромсли сразу же после того, как из аэропорта Хитроу ему сообщили, что Степанов вполне благополучно прошел таможенный досмотр и отправился — прижимая к себе Врубеля — в маленький тесный бокс, где пассажиры ожидали посадки в самолет, следовавший на Москву.
   — Все в порядке, — сказан сэр Мозес. — Теперь он придет ко мне, и только ко мне. Куда же ему еще идти после всего случившегося? Так что есть все основания полагать, что именно мы, англичане, а не мистер Фол, сможем сделать вывод: по чьему заданию, как и где Степанов ищет культурные ценности. В версию «собственной инициативы» я, признаться, тоже слабо верю. Ну, что скажете? Годимся мы, старики, на что-либо? Или пора окончательно списывать в архив?
   Ростопчин принял две капсулы от сердечных болей; купил перед посадкой на самолет; боль, однако, не проходила. Он попросил у стюарда маленькую бутылочку виски, расширяет сосуды, наверняка поможет.
   Он выпил залпом, не дождавшись, пока принесут стакан со льдом; ощутил запах ячменя, закрыл глаза и сразу же увидел громадное рыжее поле с островками синих васильков; это было в Крыму, в последний его приезд туда; он шутил тогда, что такое возможно только в России; любой хозяин на Западе все васильки бы собственноручно повыдергивал: урон бизнесу; боже, подумал Ростопчин, как же хорошо, что у нас не выдергивают васильки с рыжего поля; какая-то великая и таинственная сила сокрыта в этом сочетании рыжего и голубого. И еще он запомнил, как по узенькой, пыльной проселочной дороге, что шла сквозь это поле, неспешно ехал мальчишка на повозке, запряженной каурой лошадью, а возле, весело взбрыкивая, бежал жеребенок, похожий на подростка, такой же длинноногий и пугливый; только бы подольше мне видеть это, подумай Ростопчин, только бы не уходило это видение, боже мой, как прекрасно оно и сколько в нем спокойствия, оно вызывает во мне такую же радость, как терпкий запах мандаринового варенья, который стоял в платяном шкафу маменьки, когда мы еще жили на Поварской, в нашем доме; какое же это было запретное, трепетное счастье — влезть в маменькин шкаф и ощутить чудный запах мандаринового варенья и горьковатых духов; нет и не будет в мире другого такого запаха; маменька, Поварская, Первопрестольная, снег за окном, перезвон колоколов в церкви Петра и Павла, тихий, протяжный, стремительный поскрип розвальней и пофыркивание лошадей в игольчатом инее — гривастых, с загадочными глазами и теплыми ноздрями, пахнущими свежим хлебом.
   ...Дворецкий встретил его на своем стареньком «рено»: «Все имущество арестовано, князь, вас ждут адвокаты; какая низость; мы останемся с вами, что бы ни случилось».
   Ростопчин благодарно похлопал его по плечу, говорить не мог, ж а л о.
   Он умер по дороге в замок; лицо его было спокойным, — лишь в уголках рта застыла недоуменная улыбка, в которой виделось что-то невыразимо детское; так, впрочем, было лишь несколько мгновений; потом лоб и щеки стали быстро желтеть, и поэтому сделались особенно заметными седина и горестные морщины на запавших старческих висках.
   Ялта — Лондон. 1984 г.