— Пятнадцать сотен фунтов, — продолжал между тем ведущий, — шестнадцать сотен фунтов, семнадцать сотен фунтов, восемнадцать сотен фунтов...
   Ростопчин посмотрел на Степанова; в глазах у него был испуг.
   — Ужас, — шепнул он, — это ужас...
   Софи-Клер сразу же закаменела:
   — Я не поняла, милый, ты что-то сказал?
   — Прости, родная, я сказал по-русски... Ужас, просто ужас, какие цены, я боюсь, что мистер Степанов не сможет ничего купить на свои деньги...
   — Восемнадцать сотен фунтов... Восемнадцать... сотен фунтов... во-сем-над-цать со-отен фунтов... Продано!
   Верещагина купил американец «в клеточку», мистер Грибл; наводку имел от Фола.
   Потом вынесли Врубеля.
   — Полотно русского художника Врубеля, — объявил ведущий. — Масло. Сто на семьдесят три. Живописец мало известен на Западе, хотя судьба его была подобна трагической судьбе великого Ван Гога. Цену, назначенную к торгу, мы определили в две тысячи фунтов... Две тысячи...
   Степанов посмотрел на князя; тот сидел недвижимо.
   — Две тысячи фунтов... Две тысячи фун... — взгляд метнулся в угол зала, — двадцать одна сотня, двадцать две сотни, двадцать три сотни, двадцать четыре сотни... — Степанов снова посмотрел на князя, оглянулся; в торговлю включился кто-то четвертый, но кто именно, он понять не мог. было видно только ведущему с его трибуны. — Двадцать пять сотен, двадцать шесть сотен, двадцать семь сотен, двадцать восемь сотен... двадцать восемь сотен, — палец с деревянным наперстком поднят; сейчас все будет кончено, что он медлит?! Степанов резко обернулся к Ростопчину, тот шевельнул указательным папьцем, ведущий, смотревший, казалось, в другую сторону, сразу же заметил его жест, м а з а н у л глазом князя, к нему подошел один из служащих Сотби, передал карточку: надо заполнить имя, фамилию, адрес; Ростопчин сидел по-прежнему недвижимый, ни один мускул лица не дрогнул, маска как у Софи-Клер, только чуть подергивалась верхняя губа.
   — Двадцать девять сотен, три тысячи, тридцать одна сотня, тридцать две сотни, тридцать четыре сотни, тридцать пять сотен, тридцать шесть сотен, тридцать восемь сотен, тридцать девять сотен, четыре тысячи, — ведущий, казалось, сам включился в игру, глаза его метались от одного участника б и т в ы к другому, — сорок одна сотня, сорок две сотни, сорок три сотни, сорок пять сотен, сорок шесть сотен... Сорок шесть сотен...
   «Все, — подумал Степанов, — зря он паниковап, мы выиграли, господи, счастье-то какое, мы же сможем вернуть еще и письма, и Билибина, и Головина...»
   Брокер, стоявший за трибуной, негромко сказал:
   — Пять тысяч.
   Ведущий, не оборачиваясь, продолжил игру в монотонность, повторяя, словно заученное:
   — Пятьдесят одна сотня, пятьдесят две сотни, пятьдесят три сотни, пятьдесят четыре сотни, пятьдесят... четыре... сотни, пятьдесят...
   Брокер, тот, что назван сумму в пять тысяч фунтов, отошел к международному телефону; их было несколько; укреплены на стене, кабиночки устроены так, что туда можно спрятать голову, — гарантия того, что сосед, снявший трубку рядом, ничего не услышит; набрал номер; спина у него была тоненькая, словно у молодого Николая Черкасова, когда тот танцевал Пата в конце двадцатых годов.
   — Пятьдесят... четыре... сот...
   Ростопчин дрогнул мизинцем; торг продолжился с новой, еще большей яростью; Степанов снова обернулся, но, кроме клетчатого американца и сухонького, невзрачного старичка, сидевшего неподалеку от них, — один кивал, другой вскидывай кисть левой руки, — заметить никого не смог.
   Когда сумму д о г н а л и до тринадцати тысяч, ведущий снова начал тянуть жилы, повторяя, как заклинание:
   — Тринадцать тысяч фунтов, три-над-ца-ать ты-сяч фу...
   Ростопчин показал губами, даже шепота его не было слышно:
   — Четырнадцать...
   Брокеры бросили торговпю, смотрели в зал, тишина стана гнетущей, даже телекамеры не было слышно, а может, она перестапа работать.
   — Все, — шепнул князь, облегченно вздыхая, — ты увезешь Врубеля.
   — Четырнадцать тысяч фунтов, четыр-над-цать тыся-я-яч фунт... Пятнадцать тысяч фунтов, — словно бы возликовал ведущий, — пятнадцать тысяч фунтов, пятнадцать тысяч фунтов...
   — Шестнадцать, — князь поднял мизинец.
   — Шестнадцать тысяч фунтов. — Ведущий заставил себя быть равнодушным; он добился своего, казалось ему, взвинтил цену, не зная, что битва за Врубеля была проработана задолго до того, как начался этот аукцион и сюда пришли з р и т е л и, которых не судьба искусства волновала, не история шедевров, шедших с молотка (или точнее — деревянного наперстка), а лишь т о р г, битва сильных мира сего или их доверенных. — Шестнадцать ты-ы-ы-ысяч...
   Ростопчин чуть обернулся к Степанову:
   — Поскольку у меня возникли непредвиденные финансовые затруднения, я смогу помочь тебе, — в долг, естественно, — не более чем тремя тысячами. Ты не возражаешь, родная? — он перевел взгляд на Софи.
   — Я думаю, ты выиграл для мистера Степанова эту картину, — сказана она. — Это безумие платить за никому не известного художника такие деньги...
   — Но если? — спросил Ростопчин. — Полагаю, ты не станешь возражать?
   — Не более тысячи, — мертво улыбаясь, сказана Софи-Клер. — Я думаю, ты объяснишь ситуацию мистеру Степанову... Если ты пойдешь на большее, я приглашу к нам Эдмонда, он в седьмом ряду, на седьмом кресле, неужели ты не заметил его, милый?
   — Шест-над-цатьтыс-с-сяч. — Палец с деревянным наперстком поднят, сейчас ударит, ну, ударяй же, черт заутюженный, ударяй скорее...
   Тот самый брокер с узенькой, детской спиной, что звонил по телефону, чуть кашлянув, сказал:
   — Семнадцать тысяч.
   Князь поднял мизинец.
   — Восемнадцать тысяч фунтов, — с подачи князя начал д р а з н и т ь с я ведущий, — восемнадцать тысяч фунтов, восем-м-м-над-цать тысяч...
   — Двадцать, — сказан брокер.
   Князь обернулся к Софи; та сделана чуть заметное движение, noдавшись вперед; Степанов понял, что сейчас и она поднимется.
   — Двадцать тысяч, д в а д ц а т ь тысяч, двад-д-дцать тысяч , двадцать т ы с я ч... Продано! Перерыв, леди и джентльмены!
   В зане зашумели, задвигали стульями, все принялись громко разговаривать; Степанов услышал смех и сжался, так это было противоестественно, чуждо тому, что было в нем сейчас; он посмотрел на князя; тот по-прежнему не двигайся; Софи-Клер положила свою сухую ладонь на его руки, — пальцы сцеплены, ногти белые, с синевою.
   — Какая жалость, милый, — сказана она. — Я так переживала за мистера Степанова. Я тронута твоим мужеством, спасибо за то, что ты выполнил свое обещание. Мы будем обедать вместе?
   — Нет, — ответил князь, с трудом разжав губы. — Нам целесообразнее увидаться завтра у твоего адвоката. В любое удобное для тебя время...
   — Это можно сделать и послезавтра. Теперь столь острая необходимость отпала, милый, я спокойна за судьбу нашего сына.
   — Послезавтра я улечу с острова. — Он поднялся, вернул Степанову чек, сказал ему по-русски: — Жди моего звонка у себя в номере... — и, кивнув Софи, пошел из зала.
   «Да, — сказал себе Ростопчин, — я умел быть змеем, когда сражался. Сейчас тоже началось сражение. Софи, конечно, не наци, но она мне противник, значит, я обязан стать оборотнем, и я перейду эту чертову Бонд-стрит, зайду в лавку и погожу, пока уйдет Софи и Эдуард или Эдмонд, какая разница, она права, я его помню, рыжий, на левой щеке большая родинка, говорит чуть запинаясь, будто с разбегу, вряд ли он изменился за тридцать лет, хорошо играл в теннис, такие за собою смотрят».
   Он вошел в лавку и, отказавшись от услуг продавца, сразу же кинувшегося к нему с предложением помочь, принялся неторопливо рассматривать товары, то и дело бросая взгляды на массивные черные ворота Сотби.
   Ну, скорее, молил он, скорее же выходи, стерва! Ты устроила все, что хотела, не мешай теперь мне сделать то, что мечтал сделать я! Он вспомнил, как сидел в кустах, в полукилометре от дороги, в сорок четвертом, поджидая немецкие штабные машины; боши бежали от союзников, увозили архивы; поступил приказ перехватить нацистов, а как их перехватишь, когда все маки повернули на Париж, из всего отряда их осталось четверо, а немцы наверняка охраняют штабных, человек двадцать эсэсовцев, не меньше... Он тогда долго анализировал, как выполнить приказ; «Эйнштейн», одно слово; предложил ночью перерыть дорогу, — здесь, по счастью, она была грунтовая, — а сверху положить фанеру и задекорировать булыжниками; первая машина провалится, вторая стукнет ее в задницу; постреляем из леса; начнется паника; немцы побегут, они знают, что война кончена, они сейчас могут драться, только если их много или же приказ, а во время отступления приказы не так точны, как в дни наступлений...
   Он наконец увидел, как Софи и рыжий юрист вышли из зала; эк трогательно он ведет ее под ручку! Вот в чем дело! Голубки вьют гнездышко! Нужны денежки! Домик на юге Франции! Ай-яй-яй, старый дурак, когда же ты научишься не верить людям?! Не надо, сказал он себе, всегда верь людям, от неверия страдаешь ты, а не они, это как зависть, это губит человека, ест его червем, превращает в Сальери; ну, хорошо, голуби, вейте гнездышко; наверное, Жене в Аргентине все подстроил этот рыжий, они доки на такие трюки, разве нет?!
   Ростопчин дождался, пока они сели в машину; вышел из лавки, бегом пересек Нью-Бонд-стрит, быстро поднялся на второй этаж; ведущий был окружен толпою, говорили оживленно; его поздравляли, дело было сделано великолепно, истинное шоу, причем бесплатное, лучше футбола, там теперь стали жулить, заранее договариваются о счете, реванш стоит дороже, а луг ничего нельзя предугадать; это как коррида или петушиный бой, победителя никто не решится назвать; брокер с детской спиной стоял возле телефона, говорил очень тихо, медленно, как-то странно шмыгая носом, на котором — Ростопчин только сейчас это заметил — росли жесткие, редкие черные волоски; брокер глянул на туфли Ростопчина, оценил их, куплены в лучшем магазине, очень мягкая кожа, достаточно поношены, значит, не п о к а з у х а, человек вполне серьезен.
   Ростопчин дождался, пока брокер кончил свои бесконечные «да» и «нет», повесил трубку, вытер вспотевший лоб; протянул ему свою визитную карточку; тот внимательно ее прочитал:
   — Очень приятно, князь, чем могу служить?
   — Служить — нечем. Речь пойдет о деле. Кому вы купили Врубеля?
   — Я не могу ответить на ваш вопрос.
   — А вы позвоните тому, кто поручил вам представлять свои интересы, и передайте, что у меня есть вполне серьезное и в высшей мере интересное предложение.
   — Хорошо, оставьте свой телефон, я свяжусь с вами вечером, что-то около семи.
   — Это только мы, русские, говорим «что-то около», — усмехнулся Ростопчин. — Вы англичанин, вам надлежит быть точным в ответе. Меня не устраивает семь часов. Я хочу, чтобы вы позвонили вашему шефу тотчас же...
   Брокер еще раз оценивающе оглядел лощеного, холодного человека; снова прочитал визитную карточку: «Принс Ростопчин, дженерал дайректор ов „Констракшн корпорэйшн“, Цюрих, Вена, Амстердам, Найроби», повернулся к нему спиною, влез головой в стеклянную будочку и начал набирать номер. Код Эдинбурга, заметал Ростопчин, а теперь запоминай номер, писать нельзя, но ты обязан запомнить; если его шеф откажется от разговора, ты станешь звонить к нему сам, добьешься встречи, полетишь в Эдинбург, ты обязан вернуть этого Врубеля, нет, это не азарт коллекционера, это вопрос принципа; когда мне объявляют войну, и это неспровоцированная война, я обязан принять бой и выиграть его. Очень хорошо, я запомнил номер, пусть он мне откажет, и я сразу же запишу номер в блокнот, надо только постоянно повторять, чтобы врезался в память...
   Брокер говорил шепотом, перешел на свои «да», «нет», «да», потом осторожно повесил трубку, вылез из стеклянной будочки, снова вытер вспотевший лоб и сказал:
   — Сэр Мозес Гринборо, по чьему поручению я купил эту картину, готов переговорить с вами в любое удобное для вас время, сэр.
   — Вы продиктуете мне номер?
   Брокер улыбнулся:
   — Полагаю, вы и так запомнили.

3

   Обозреватель телевидения, ведущий шоу Роберт Годфри ждал Степанова в холле отеля; поднялся с кресла, в котором сидел так, будто привез его с собою из дома, ослепительно улыбаясь, пошел навстречу:
   — Я сразу же вас узнал! Очень приятно, мистер Степанов! Можете не извиняться! Я не сомневался, что торги в Сотби задержатся. Я не в претензии, нет. Едем обедать. Я заказал стол во французском ресторане «Бельведер», это в Холланд-парке, сказочно красиво и готовят настоящий буябес, там мы обсудим все наши проблемы, а их очень много...
   Буябес — уха из разных сортов рыб с лангустами и креветками, — пряно-острый, обжигающий, был прекрасен.
   — Теперь слушайте, — сказал Годфри, закончив первую тарелку (буябес подают в большой фарфоровой супнице, по меньшей мере на пять человек), — что я стану вам говорить. Можете перебивать, если не согласны, я боксер, приучен к умению отражать атаку...
   — Я тоже баловался боксом.
   — В каком весе?
   — В среднем.
   — Лет двадцать назад?
   — Тридцать. Увы, тридцать.
   — Знаете, — заметил Годфри, — я убежден, что занятие спортом, если оно было страстью, закладывает в генетический код человека совершенно новые качества... Борцовские... Нас не так легко взять, как других. Выдержка, глазомер и бесстрашие. Разбитый нос заживет, бровь можно сшить, к тому же очень нравится девушкам, они любят внешние проявления мужественности. Так вот, я имею основания предполагать, что вас во время шоу будут стараться загнать в угол; мы должны навязать бой, ни в коем случае нельзя брать оборонительную тактику...
   — Я вообще-то не очень представляю, как все это будет происходить, мистер Годфри...
   — Слушайте, нам с вами завтра держать площадку, давайте перейдем на дружество? Я — Боб, вы — Дмитрий... У вас есть сокращенное имя? Дмитрий — трудновато для нашей аудитории, британцы — шовинисты, хотят, чтоб был «Джон» или «Эд», как попривычней, ничего не попишешь, обломки империи. Что, если я стану вас называть «Дим»?
   — Валяйте.
   — Прекрасно. Спасибо, Дим. Итак, у меня есть все основания предполагать, что нас будут стараться распять. Да, да, я получил деньги за то, чтобы вести ваше шоу о культурных программах в России, и я поэтому не разделяю себя и вас — на завтрашний вечер, само собой. Я поклонник миссис Тэтчер, у меня есть награды от канцлера Коля и Жискар д'Эстена, но я приглашен работать, я получил вознаграждение, и я отработаю гонорар лучшим образом... Поэтому слушайте внимательно... Чего мы не вправе допустить? Во-первых, анархии. Я всегда держу аудиторию в кулаке, под контролем. Во-вторых, не надо бояться обострять наш диалог, когда я буду представлять вас аудитории. Я приготовил список коварных вопросов, мы сейчас проработаем ваши ответы...
   — Не надо, — сказал Степанов.
   — То есть? — удивился Годфри. — Это очень удобно! Мы заранее все отрепетируем, у меня в фирме есть сотрудник, кончивший театральную школу, он поставит вам реплики, срежиссирует те места, в которых вам надо посмеяться, а где и быть раздражительным! Это принято, Дим! Вас могут знать в России, но тут вы абсолютно никому не известны! Звезде простят все! Вам — нет! Марлон Брандо теперь не учит роли, он вставляет в ухо микроприемник, и ассистент режиссера диктует ему текст! Но он требует миллион за роль! Он звезда! И ему подчиняются! А вам надо завоевать аудиторию. И она — а это главное — будет далеко не дружественной! Так что не отказывайтесь от моего предложения. Оно продиктовано чисто дружескими побуждениями, завтра вечером мы с вами будем делать одно дело, и мы обязаны сделать его хорошо: вы — оттого, что русский, приехали со своей задачей пропаганды советских фестивалей, я — потому, что заангажирован хорошей суммой.
   — Не надо, — повторил Степанов. — Я очень тронут, Боб, только не надо заранее учить тексты...
   — Дим, поймите, положение довольно сложное... Если бы вы сказали, что Россия вам опостылела, нарушение прав человека, террор, тогда бы не было вопросов. Но вы, я полагаю, не намерены выступать с заявлениями такого рода?
   — Пожалуй, что нет...
   — Вот видите...
   — Боб, не надо ничего готовить загодя... Ей-богу...
   Годфри пожал плечами:
   — Смотрите... Я не могу не быть агрессивным, Дим, Я живу здесь, вы — там. Я обязан быть агрессивным, чтобы мне поверила наша аудитория. Иначе люди подумают, что меня перекупили, и шоу не получится. Все уйдут из зала, тем более завтра суббота, уик-энд, люди разъезжаются по деревням и на море. Я обязан наскакивать вначале, д о п р а ш и в а т ь вас, а вы должны так отвечать мне, чтобы это было интересно собравшимся.
   — Я постараюсь.
   — Смотрите, я бы все-таки не отказывался от режиссуры... Теперь вернемся к проблеме контроля над аудиторией... Я разослал пятьсот приглашений. Театр вмещает триста сорок человек; пришло триста семьдесят ответов, в которых подтверждается прием приглашений. Вот список, просмотрите...
   Степанов глянул страницы: директора фирм, Би-би-си, «Свобода», редакции газет, институты по исследованию конъюнктуры, политики, советологии, общественного мнения, группа «Север — Юг» ассоциация художников «Магнум»...
   — Серьезные люди? — спросил Степанов, проглядывая имена.
   — В высшей мере... Поэтому выпустить дело из рук, позволить ему катиться самому по себе неразумно. Кстати, я полагаю, вы не намерены читать по бумаге вступительное заявление? Это производит шоковое впечатление; что простительно политику — вам недопустимо.
   — Нет, нет, я ничего не стану читать по писаному.
   — Очень хорошо. — Годфри удовлетворенно откинулся на спинку стула, налил себе и Степанову еще по половнику буябеса, быстро съел его, вытер рот хирургически крахмальной салфеткой и продолжил: — Моя фирма — десять человек, но каждый стоит десятерых, можем выступать в четырнадцати странах, даже в Шри-Ланке, каждый из сотрудников владеет по меньшей мере тремя языками, — подготовила бланки, которые будут розданы собравшимся; вопросы принимаем только в письменном виде, с указанием имени, адреса и места работы; это очень дисциплинирует. Значит, те, которые захотят устроить скандал, должны будут довольно тщательно продумать возможные последствия; в этой стране прощают все, но не терпят бестактности. Как вам нравится моя конструкция?
   — А пусть бы спрашивали из зала...
   Годфри отхлебнул минеральной воды, изучающе посмотрев на Степанова:
   — Вы принимали участие в такого рода шоу?
   — Нет.
   Он повторил удовлетворенно:
   — Нет... Вы не принимали участия в таких шоу на Западе... А к ним тщательно готовятся кандидаты в президенты, будущие премьеры, владельцы корпораций. Они умные люди, Дим, и не очень пугливые. Смотрите, я предупредил вас. Если я пойму реакцию зато, если я почувствую, что вы п р о и г р ы в а е т е, если я увижу, что аудитории угодно, чтобы вы были растоптаны, я начну топтать вас первым.
   — Что ж, правила есть правила, — согласился Степанов. — Я рад тому, что вы ставите все точки над «и», это по-джентльменски.
   — Не надо жить представлениями, рожденными прозой Голсуорси, — поморщился Годфри. — Время джентльменов кончилось, потому что мы слишком о т с т а л и; надо крушить нашу островную претенциозность; сидим на бобах; оказались зажатыми между мощью Штатов и Западной Германии; все прежние позиции потеряны. «Традиции, традиции», — словно бы передразнивая кого-то, ухмыльнулся Годфри, — какая чушь! В Ольстере бомбы, в Шотландии забастовки шахтеров, в Лондоне безработица, наркомания и терроризм... Прекрасная традиция, не находите? Итак, — заключил Годфри, — я получаю тексты вопросов из зала. Те, которые устраивают меня, которые заданы по делу, я оглашаю. Те, которые носят скандальный, спекулятивно-политический характер, я предлагаю обсудить в кулуарах, во время коктейля, после окончания нашего шоу, вполне демократично, никого не обидит, вы же не отказываетесь отвечать?
   — Ни в коем случае.
   Годфри наконец закурил, расслабился, кивнул:
   — Демократия только в том случае демократия, если она управляема и поддается четкой организации. В противном случае начнется хаос, а это некорректно. У меня собраны кое-какие материалы на тех, кто примет участие в нашем вечере. Хотите ознакомиться?
   — Смысл?
   — Считаете, нет смысла?
   — Если шоу — игра, то я предпочитаю игру без шпаргалок.
   — Вас крепко били на ринге?
   — Доставалось.
   — В теннис играете?
   — Да.
   — Злитесь, когда проигрываете?
   — Совершенно равнодушен.
   — Но это же противоестественно! Или вы говорите неправду!
   — Истинная правда, Боб. Теннис для меня есть средство стимулирования работоспособности... Потом хорошо сидится за столом... Больше всего я люблю играть без счета; покидал, размялся как следует — и бегом к пишущей машинке.
   — Хорошо, а женщины?
   — Обожаю, — ответил Степанов. — Особенно если умные.
   — Верите, что на свете есть умные женщины? — усмехнулся Годфри.
   Степанов постучат себя пальцем по лбу:
   — Здесь — есть. Если человек помирает, продолжая мечтать о встрече с умной женщиной, он умер счастливым и прожил веселую жизнь.
   — Хороший ответ, — Годфри кивнул, — я обязательно врежу его вам.
   — Я отвечу по-другому, — заметил Степанов. — Я не очень-то помню слова сказанные, в памяти остается только то, что написано... «Нет, — возразил он себе, — у тебя в памяти останется каждое слово, которое сегодня было сказано в Сотби, когда тебя и князя отлупили, как в детстве, это тогда называлось „втемную“, набрасывают и бьют, а кто именно — не знаешь. Как же ты вернешься в Москву? — спросил он себя. — Как ты посмотришь в глаза Андрею Петровичу? Всем тем друзьям, которым обещал привезти Врубеля? Надо запретить себе думать об этом до завтра. Ты сейчас не имеешь права ни на что другое, кроме как на то, чтобы хоть шоу прошло нормально. А уж это твое право — до конца дней своих помнить у ж а с сегодняшнего Сотби».
   ...Когда Степанов вернулся, в холле отеля его окликнули. Он обернулся: в креслах сидели два человека лет пятидесяти; один — совершенно лысый, второй с сединою, в узеньких очках, очень толстый.
   — Вы Степанов? — уточняюще спросил лысый.
   — Я.
   — А мы за вами...

4

   Фол повертел в руках анкетку, отпечатанную сэром Годфри, посмотрел на Джильберта, работавшего в лондонском филиале «Калчер энэлисиз», «группа по исследованию культуры», смешливо почесал кончик носа и сказал:
   — Если мы за сегодняшний вечер получим человека, который хорошо знал Степанова по России, если он притом не является полным дубом, тогда у нас появится реальная возможность выиграть партию до конца. Если же мы такого человека к завтрашнему дню, точнее говоря, вечеру, не получим, я не берусь предсказать последствия, шоу можно превратить в пропаганду, Степанов расскажет подробности битвы за Врубеля, пища для журналистов...
   Джильберт относился к числу работников, думающих прежде всего о том, что происходит у него дома; какая программа ТВ; возможна ли поездка с друзьями к морю или в маленький паб, где дают хорошее пиво; еще в университете он понял, что звезды из него не выйдет; честолюбием заражен не был; принимал жизнь такою, какая она есть; поэтому, выслушав Фола, он прежде всего прикинул, как бы вообще отвести от себя это дело, казавшееся ему — после истерики Золле — чересчур эмоциональным.