Он взглянул на номер машины; только б не забыть, если все-таки чертов таксист уедет; или взять картину с собою? Нет, смешно; ну и бог с ним, зато нет риска; тоже наша родная русскость — страх показаться смешным.
   Ростопчин вернулся в бар, снова спустился к телефону, набрал номер справочной службы:
   — Добрый вечер, где сегодня идет шоу русского писателя Степанова? Нет, я не знаю названия театра. Где-то в центре.
   Не поднимая головы, старуха с всклокоченными волосами сказала писклявым голосом:
   — Шоу идет на Пикадилли.
   Ростопчин испытал ужас; медленно обернулся, стараясь увидеть кого-то другого, незнакомого и страшного:
   — Что вы сказали?
   Старухи протянула ему газету:
   — Тут написано про какого-то Степанова. Может быть, это именно тот, который вас интересует?
   Ростопчин взял газету; вечерний выпуск; на второй полосе напечатаны кадры кинопленки: Степанов с Че; в военной форме у партизан Вьетнама; в Никарагуа с расчетом зенитного пулемета; с палестинцами; в Чили; последнее фото в Сотби, вместе с ним, Ростопчиным, рядом сидит улыбающаяся Софи. И заголовок: «А сейчас — новое задание КГБ — внедрение в высший свет Лондона! Кто вы, доктор Степанов?» Жирным курсивом был набран адрес театра, «сегодня вечером Степанов даст политическое шоу, текст которого утвержден бюро кремлевской пропаганды».
   Ростопчин протянул старухе монету:
   — Я возьму эту газету?
   Старуха, посмотрев монету, заметила:
   — Мало дали, номер стоит в три раза больше.

10

   Гадилин сидел с Пат в такси, напротив входа в театр; когда подкатила желтая малолитражка, на дверцах которой было написано название газеты, телефон и адрес, водитель, не выключая мотора (стоянка запрещена), бросился к театру, зажав под мышкой пачку газет; Гадилин сказан:
   — Ну фто ф, пора и нам, а?
   — Идем...
   — Через пару минут.
   — Волнуетесь?
   — Я?! — Гадилнн рассмеялся. — С чего вы взяли? Я по призванию драфун. Помните лозунг товарищей эсеров? В борьбе обрстсф ты право свое...

11

   Ростопчин сел за столик возле окна, так, чтобы было видно такси, заказал себе тройную порцию водки, спросил «Столичную», из России; медленно, чувствуя, как молотит сердце, прочитал заметку «Кто вы, доктор Степанов?». Так называли Зорге, вспомнил он. Был даже фильм о нем.
   О чем я? — удивился Ростопчин. Просто, наверное, ошарашен, вот в чем дело. Погоди, «Эйнштейн», давай разбираться без гнева и пристрастия. Что, собственно, случилось? Разве я не знал, что Степанов был и у партизан, и в Чили? Он всегда восторженно говорил о Че. Ведь во всем этом для меня нет ничего нового. Для тебя — да, ответил он себе, но для здешней публики все это внове, и поэтому поверят. Погоди, а чему, собственно, они должны поверить? Как — чему? Тому, что Степанова внедряют в здешний высший свет. Тому, что он выполняет задания своего КГБ. Стоп. Минута. С чего началось наше знакомство? Ведь не он меня нашел. Его нашел я, когда прочитал о том, что он делает для возвращения наших картин и книг И пригласил его к себе, разве нет? Да, это было так. Черт, как же называлось это румынское лекарство у сэра Мозеса? «Геро» или «анте», что-то в этом роде. Надо бы лечь в хороший санаторий на пару месяцев и привести в порядок сердце. Не приведешь, возразил он себе потому что тебе шестьдесят пять, жизнь прожита; это отрадно, что ты хорохоришься, значит, остались еще какие-то резервы, но себе самому надо говорить правду; все кончено, отпущена самая малость, как ни горько; остаток дней здесь, на земле, надо провести достойно, не впасть в маразм, не мотаться по предсказателям, стараться вести себя так, как вел раньше. Нет, так нельзя. Федор Федорович рассказывал об актере Снайдерсе: тот умер потому, что продолжат считать себя молодым, даже после того, как отпраздновал шестидесятипятилетие... Ну и что? Правильно делал! Нет ничего страшнее, чем забиться в конуру и ждать. Ожидание любви возвышает, ожидание успеха в деле учит мужеству, ожидание смерти — противоестественно... Почему? Вовсе нет. Ведь не смерти ждут старики, когда затаиваются, а чуда. Вдруг в какой-то лаборатории изобретут искусственный белок? Или какой-то особый сердечный стимулятор? Или эрзац-почки? Живи еще пятьдесят пять лет... Не хочу... Нет, неверно, оборвал себя Ростопчин, ты хочешь этого. Ты закроешь глаза на то, что станешь высохшей мумией и не сможешь любить, путешествовать и пить. Ты сможешь только существовать... Ну и что? Это ж так прекрасно, существовать... Я су-щест-вую! Погоди, но ведь Степанов действительно ни разу не просил меня ни о чем, не призывал стать красным, не боится критиковать то, что происходит дома, только он не злобствовал, когда говорил о беспорядке, лени, малой компетентности, он всегда искал какие-то решения, предлагал альтернативы... Да, он исходит из прочности их строя. А разве я считаю, что Советы разваливаются? Нет, не считаю. Это здесь так считают, но ведь они не знают и не понимают Россию. Слишком сложна у русских государственная идея, слишком трудно ее понять без глубокого знания предмета, слишком особа и трагична история; единственное в мире евразийское государство, отчего об этом никто не думает здесь?
   Он выпил водку медленными, с л а д о с т н ы м и глотками; неторопливо закурил; ты сейчас встанешь, поедешь в театр, вручишь картину Степанову и скажешь то, что надо сказать; нельзя отказываться от того, с чем прошла половина жизни, только потому, что кто-то хочет этого. Нет, ведь верно, кому-то очень не хочется, чтобы мы делали с ним то дело, которое началось пять лет назад; и эта слежка, когда мы ехали из «Клариджа», и Софи, и этот торг, да и Мозес этот самый... Что — Мозес? Он спас России Врубеля, нельзя быть неблагодарным. И нельзя поддаваться подозрениям, это мерзостно. Но кому же мы мешаем? Кому мешает он, Степанов?

12

   — Прежде всего, — продолжал между тем Степанов, — я бы no-рекомендовал иностранцу, приехавшему в Советский Союз, точно определить, чего он хочет. Если он намерен получить изысканный сервис, ему следует бежать домой сломя голову; наш сервис не навязчив; более того, он весьма сдержан.
   В зале засмеялись.
   — Но если вы хотите узнать что-то о нашей культуре, да и не только о нашей, то я бы очень рекомендовал вам начать путешествие не с Третьяковской галереи, которая общеизвестна, но с Театрального музея Бахрушина и с Библиотеки иностранной литературы. Там вы сможете понять многое из того, о чем у вас совершенно не знают. И то и другое — уникально. Советовал бы также посмотреть экспозиции Исторического музея и музея Востока, это поможет понять концепцию России. Следующий вопрос о театрах... Большой знают все, но и помимо Большого в Москве есть что посмотреть. Правда, языковой барьер будет затруднять понимание спектаклей, но это уже не наша вина, а ваша беда... У нас в Москве столько средних специальных школ, где дети изучают вашу речь со второго класса, сколько в Англии и Америке — институтов... Так что, кто кого хочет лучше знать — очевидно. Вы сдержанны в этом желании, мы — наоборот.
   Годфри чуть приподнялся в кресле, услышав какой-то шум наверху, там, где был вход, освещенный темно-красными фонариками; одна из помощниц, поняв его взгляд, быстро пошла наверх; туда же, заметил Степанов, продолжая отвечать на вопросы, подошли другие девушки, вся рать Годфри; потом одна из них быстро спустилась, Годфри подошел к краю сцены, склонился к ней, девушка ему что-то шепнула, он чуть склонил голову, вернулся на место и, повернувшись к Степанову, оперся подбородком на кулак, всем своим видом показывая, как ему интересно выступление русского.
   Когда Степанов начал зачитывать очередной вопрос, Годфри подался к нему еще ближе:
   — Дим, прошу простить... Дело в том, что привезли вечерний выпуск газеты... Я не знаю, кто привез и зачем, но там хроника, посвященная вашему пребыванию в Лондоне, просят раздать по рядам. Я думаю, мы все же не станем прерывать собеседования. Видимо, желающие поговорят с вами в холле, после выступления.
   — Я впервые принимаю участие в шоу, — ответил Степанов. — Все-таки узурпатор сцены вы, а не я, так что поступайте, как у вас принято.
   — Путь раздадут газеты! — выкрикнул по-русски Гадилин. Годфри удивленно посмотрел на Степанова; тот перевел; голос человека показался ему знакомым.
   — Пожалуйста, если вы хотите высказаться, — сказал Годфри в темноту, чеканя каждую букву, — напишите свое пожелание или вопрос на листках, которые вам предложат мои помощницы. Видимо, джентльмен опоздал, — обратился он к Степанову, — и не слышал мое объяснение по поводу того, как будет проходить шоу.
   — Пусть раздадут, — негромко заметил Степанов. — Это, наверное, неспроста, пусть себе.
   — Мне сдается, вы не правы.
   — Тогда не надо.
   Девочки Годфри действовали виртуозно — улыбка налево, улыбка направо; некоторое замешательство, п о в о р а ч и в а н и я, шепот были погашены; длинноногая американочка в коротенькой юбочке принесла на сиену ящик, набитый листками с вопросами.
   — Вас хорошо эксплуатируют, Дим, — сказал Годфри, стремительно п р о б е г а я поступившую корреспонденцию. — Мы, капиталисты, зря время не тратим, если пришли на вашу р а б о т у — работайте! — И, отложив три вопроса, он передал остальные Степанову.
   — «Что знают в России о западной живописи?» — прочитан Степанов вопрос. — У нас есть коллекции, не очень-то уступающие здешним. В Эрмитаже, например, залы Матисса мне кажутся самыми большими в мире. У нас прекрасный Пикассо; кстати, «Любительница абсента» тоже в Эрмитаже. К сожалению, из харьковского музея нацистами были похищены Рафаэль, Рубенс, Рембрандт, Гольбейн, Смелей. Всего из Украины было вывезено триста тридцать тысяч произведений культуры.
   В зале зашумели.
   — Да-да, я не оговорился, триста тридцать тысяч, — повторил Степанов. — Примерно столько же было похищено в Белоруссии и музеях Российской Федерации. Словом, наши люди знают о западной живописи значительно больше, чем у нас знают нашу. Следующий вопрос: «Отчего так мало альбомов русской живописи выпускают в Москве?» Отвечаю: потому что мы дурни.
   Засмеялись.
   И в это время вошел Ростопчин; ох, подумал Степанов, слава богу; я даже боялся думать про то, что он не придет; какой белый, совсем мучнистое лицо; наверное, брился в парикмахерской, от них всегда выходишь белый, они ж делают массаж и компресс, а потом кладут пудру.
   Он шепнул Годфри:
   — Пришел князь.
   Тот чуть повел головой, француженка и японочка оказались рядом с Ростопчиным, провели его на оставленное для него место в первом ряду. В правой руке он держат картину, в левой — газету. Он передан француженке газету, шепнул ей что-то на ухо, та кивнула, поднялась на сцену, протянула Степанову вечерний выпуск; он сразу же увидел заголовок, фотографии, повернулся к Годфри:
   — Видимо, кто-то привез сюда именно этот выпуск. Не мешайте людям делать их дело, пусть раздадут, я отвечу,
   — Правду? Пропаганда не пройдет. Я ударю вас первым.
   Степанов усмехнулся.
   — Но ведь бывает же иногда правдивая пропаганда, нет?
   (Фол снял трубку телефона, не дав даже отзвенеть первому звонку:
   — Ну? Началось?
   Ответил женский голос:
   — Простите, сэр, вам пришел пакет из Гамбурга. Послать вам ceйчac или вы заберете, когда будете ужинать?
   — Пошлите, пожалуйста.
   — Да, сэр.
   Фол посмотрел на часы; прошло сорок три минуты; пора бы. Закурил, жадно затянулся, подумав, что сигарета все-таки лучше писки; завтра пойду в сауну, выпарю всю никотиновую гадость, и закажу массаж, на час, не меньше. Сегментальный, радикулитный, позвоночный — все это ерунда; необходим общий, с макушки до пяток; хорошо, чтоб делала баба; в Японии они это исполняют сказочно.
   Фол усмехнулся, вспомнив, какой прилетел в Токио; парень, похожий чем-то на Джильберта, представлявший к о н т о р у, пригласил его в баню; вы должны это ощутить, Джос: самые красивые девки и прекрасный массаж; нигде в мире такого не получите. Фол купил талон на «массаж первого класса»; «японский Джильберт», — он получал в два раза больше, чем Фол, Лэнгли всегда экономило на командировочных, зато людям из резидентур платило хорошие деньги, — заказан «экстра-класс», значит, баба будет сказочная; Фолу, сукин сын, доплатить не предложил; к Фолу вышла очаровательная японочка в бикини, а к тому длинному Джильберту привели толстенного мужика с бицепсами: Фол упал на пол от смеха; воистину, бог карает скупость. Девочка массировала его прекрасно; в конце массажа он возбудился, предложил красотке любовь, понятно, корыстно; девушка достала из-под массажного стола три картонные дощечки, с немецким, французским и английским текстом; протянула Фолу; там было написано: «иди на...». Он тогда снова свалился на пол; семь лет назад это было: молодой; молодость — это когда можешь смеяться даже не над очень смешным, а просто от избытка сил и убежденности в том, что завтрашний день будет еще более интересен, чем прошедший.
   ...Фол снова угадал звонок за мгновенье до того, как он раздайся, снял трубку:
   — Ну?
   — Князь пришел, — ответил Джильберт.
   — Начинайте.
   — Парижского гостя может занести, он нервничает.
   — Пусть себе.
   Фол положил трубку, потянулся с хрустом; все, пошло дело; Джильберт запишет все, что там происходит; возможная истерика Гадилина — в мою пользу; он не мой кадр, а Лэйнза, пусть тот и отмывается; я всегда говорил, что ими надо управлять жестче, цензурировать каждое слово; пускать борьбу на самотек — значит предавать ее. Бабьи наскоки на Советы, сведение старых счетов — не метод; Москву нужно постоянно путать; хвалить то, что хвалят они, поругивать то, что там критикуют; внесение сумятицы — залог успеха. Концепция насильственного свержения строя — утопия; точно сработанный призыв к критике существующего вызовет там значительно больший шок, чем подзаборные нападки на все, что ими создано. А мое дело я все-таки доведу до конца; альянс Ростопчина со Степановым будет разрушен, невозможность дружеского диалога будет доказана; вот как надо работать. Возвращение похищенного нацистами — фикция, очередная операция, задуманная площадью Дзержинского; пусть отмываются, если смогут; ставлю девяносто девять против одного, что акции нашей АСВ попрут вверх.)
   Степанов снова оглядел темноту зала, стараясь увидать лица и понять, кто пришел сюда для того, чтобы сработать свое дело; сумрак был, однако, особым, растворяющим в себе людей; сиди себе на сцене в луче слепящего прожектора и отвечай на вопросы.
   — Все просмотрели публикацию? — спросил Степанов зал.
   По реакции понял, что да.
   — То, что здесь напечатано, — правда. Действительно, я преклоняюсь перед памятью Че и горжусь тем, что был с ним знаком; действительно, я восторгался тем, что сделал для Панамы генерал Омар Торрихос, и я оплакивал его гибель, странную гибель, угодную его врагам. Действительно, я был с партизанами Лаоса и солдатами Вьетнама во время войны. К сожалению, я не защитил диссертацию, поэтому у меня нет титула «доктора», но, как вы понимаете, здесь имеется в виду Зорге, его называли «доктором». Может быть, вы помните французский фильм Ива Чампи «Как вас теперь называть?»? О Зорге? Так вот, все-таки называйте меня попросту Степанов, титул «доктор» оставьте тем, кто готовил этот выпуск.
   В зале засмеялись, и смех был доброжелательным. Девушка (кажется, англичаночка, они вдруг стали все на одно лицо, слишком хорошенькие, милые, похожие друг на друга, вот что делает форма, даже такая продуманная, как у них) принесла Годфри еще один ящичек с вопросами. Туда же была воткнута гамбургская газета: Годфри просмотрел газету, протянул ее Степанову: броская шапка — «Кто снабжает деньгами русского писателя Степанова?» Во врезке говорилось, что активность Степанова в Федеративном Республике преследует политические цели: попытка бросить тень на тех, кто во время войны выполнял свой солдатский долг; дальше шло интервью Золле; фамилии тех, кому платил Степанов, не были названы.
   — Тут подошла еще одна газета. — Степанов поднят страницу над головой. — Только что вышла в Гамбурге, вечерний выпуск... в киосках, бьюсь об заклад, ее вообще нет, а если, случаем, и появится, то лишь завтра утром. Но мне все это очень даже нравится. Простите мой варварский немецкий, я попробую перевести вам содержание... Речь идет о том, что я, Степанов, плачу деньги ряду немецких исследователей за те материалы о грабеже наших культурных ценностей, которые они находят в архивах... Увы, не плачу... Было бы славно, имей я деньги, платить немецким исследователям, глядишь, дело с возвращением награбленного пошло бы скорее. Одна деталь: интервью дал мой давний друг профессор Золле, который вчера привез сюда документы о том, что Сотби торгует краденым, но с ним кто-то так п о р а б о т а л, что он уехал отсюда... Здесь, в газете, не названы имена тех людей, которым я якобы плачу деньги. Почему? Это упущение. Я хочу назвать вам эти имена, их кто-то заранее подготовил для мистера Золле. Пожалуйста, запомните эти имена: господин Ранненсброк... У него якобы есть моя расписка... Пусть он се представит. Я тогда обращусь в суд, это — фальшивка. И еще — господа Шверк и Цопе. Я не знаю этих людей, никогда их не видел и не имел с ними никакого дела. Если здесь присутствуют те, кто интересуется, как приходится работать по возвращению краденого, я даю им пищу для размышления. Связаться с Гамбургом нетрудно, номер телефона газеты напечатан на последней полосе, что они ответят, интересно?
   Годфри передал Степанову вопросы, шепнув:
   — Началось... Я предполагал н е ч т о, но такого не мог себе представить. Прочитайте, а я отвечу.
   Степанов быстро пробежал вопрос: «Каково ваше воинское звание? Сколько вам платят за то, что вы лжете западной аудитории?»
   — Здесь пришел ряд вопросов, — говорил между тем Годфри, — которые не представляют интереса для аудитории. Авторы вопросов могут подойти к мистеру Степанову после того, как кончится наш разговор, и в холле, во время коктейля, обсудить интересующие проблемы. Не правда ли, Дим?
   — Правда. Но, может быть, кто-то еще интересуется этими вопросами? Меня, в частности, спрашивают, каково мое воинское звание и сколько мне платят зато, что лгу западной аудитории...
   В зале стало шумно; Годфри досадливо заметил:
   — Дим, эти вопросы написал иностранец. Никто из настоящих островитян не позволит себе бестактности. Мы не любим ваш строй, но мы пришли сюда, чтобы говорить о культурных программах в России, и мы этим занимаемся...
   — Бесспорно. И будем заниматься. Но чтобы не было недоговоренностей: мое воинское звание капитан второго ранга запаса. Платят мне издательства. Советские и здешние, западные. Судить о том, лгу ли я и сколь квалифицированно, — удел читателей и слушателей. Наш Пушкин сказал прекрасно: «сказка — ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок». Ну а теперь серьезный вопрос: «Было ли Возрождение в русской живописи?»
   Годилин не выдержал, выкрикнул с места:
   — Хватит пудрить мозги этим доверчивым агнцам, Степанов! Расскажи лучше про свою шпионскую миссию!
   Пат дернула его за локоть; Гадилин досадливо отмахнулся.
   — Джентльмен, — голос Годфри сделался ледяным, — пожалуйста, говорите на том языке, который понимает аудитория, если вы не в состоянии владеть пером и бумагой...
   В зале громко засмеялись. Пат поднялась и вышла из зала. Гадилин растерянно оглядывался.
   — Мистер Годфри, — донесся старческий голос из темноты, откуда-то с верхних рядов, — меня зовут доктор Грешев. Я русский по рождению, подданный ее величества королевы, я умею пользоваться пером и бумагой, но мне хотелось бы внести ясность в происходящее, и мне хотелось бы сделать это в устной форме — для того лишь, чтобы вернуть наше интересное собеседование к его начальному смыслу.
   — Это очень интересный человек, — шепнул Степанов Годфри, — пусть скажет.
   — Анархия губит шоу, Дим.
   — Или же делает его настоящим. Пусть.
   — Вы спуститесь на сцену, мистер Грешев? — спросил Годфри.
   — Это займет уйму времени, потому что мне за девяносто. Если позволите, я все скажу с места. Леди и джентльмены, я занимаюсь русской историей, она поразительна и совершенно не известна на Западе, отсюда — множество ошибок, совершаемых здешними политиками... Так вот, позавчера, накануне торгов в Сотби, где пустили с молотка русские картины и письма, меня навестил мистер Вакс, он же Фол, — из разведки какого-то страхового концерна Соединенных Штатов... Его интересовала судьба русской культуры, оказавшейся на Западе, и — не менее того — активность мистера Степанова, а также его друга князя Ростопчина... Во время войны я работал в министерстве иностранных дел его величества, поэтому могу с полным основанием заметить, что разведка зря ничем не интересуется... Я чувствую запах комбинации во всем том, что здесь происходило... Вот и все, что я хотел прокомментировать.
   Шум стал общим.
   ...Савватеев поднялся со своего места и пошел к тому креслу, где сидел Гадилин; Распопов обернулся, спросил по-русски: «Ты куда?»
   Гадилин испуганно вскинулся со своего кресла и выскочил из зала; Степанов только сейчас узнал его; бедный Толя, как же горек хлеб эмиграции, а у нас когда-то был первым парнем на деревне, салон дома держал, нас собирал на огонек, вел беседы, сам не пил — соблюдал себя, очень внимательно слушал, «боржомчиком» пробавлялся, голубь...
   — Я все-таки закончу о нашем Возрождении, — сказал Степанов, обернувшись к Годфри. — Это будет сложный разговор, потому что я считаю русским Возрождением иконопись рублевской школы. Не знаю, говорит ли что-нибудь это имя аудитории...
   Князь тяжело поднялся со своего кресла, лицо стало еще более мучнистым, и на своем прекрасном оксфордском сказал:
   — Увы, нет.
   Годфри поднял руку:
   — Леди и джентльмены... Я не хотел говорить о том сюрпризе, который приготовлен для вас... Позвольте представить вам князя Ростопчина из Цюриха...
   Ростопчин обернулся к залу:
   — Вчера во время распродажи картин великих художников Родины мое русское сердце разрывалось от боли и гнева. Я верю в бога, и он помог мне, — несмотря на то, что мне очень хотели помешать, — вернуть Родине картину великого Врубеля. Пожалуйста, — он обернулся к девушкам, — она легкая, поднимите ее на сцену... К сожалению, не могу не согласиться со словами мистера Грешева: за всем тем, что происходило и происходит, я вижу возню... И говорю это я, — князь вымученно улыбнулся Степанову, — капитан первого ранга запаса... Только звание мне присвоено не в Москве, а в Париже, в начале сорок пятого, де Голлем...

13

   Через полчаса Софи-Клер — сразу же после того, как позвонил ее адвокат Эдмонд и сообщил, какой подарок сделал князь России, — набрала номер телефона сына:
   — Маленький, пожалуйста, возьми ручку и запиши текст... Ты должен сейчас же отправить телеграмму Эдмонду... Только, пожалуйста, пиши без ошибок, тут важно каждое слово: «Как мне стало известно, психическое состояние моего отца князя Ростопчина вступило в критическую фазу. Если ранее он отправлял в Россию какие-то картины и книги на суммы, не превышавшие десять тысяч долларов в год, то ныне, поддавшись гипнотическому влиянию нечестных людей, отец ставит себя и меня на грань финансового краха, вкладывая все наши деньги в сомнительные произведения искусства, якобы принадлежащие России. Все это более походит на маниакальный бред, чем на филантропию». Записал?
   — Да.
   — Хорошо, маленький, диктую дальше: «Руководствуясь искренними сыновними чувствами, понимая, что отец может разориться, если будет и впредь так безрассудно сорить деньгами, отдавая себе отчет в том, что в его преклонном возрасте возможны любые отклонения от психической нормы, прошу рассмотреть мое исковое заявление, связанное с актом установления над ним опеки». Когда начнется процесс, я переведу тебе деньги для полета сюда, в Европу. Завтра все его счета будут арестованы, мальчик. Не волнуйся, твое дело будет урегулировано Эдмондом. Текст телеграммы о твоей претензии к замку отца в Цюрихе я продиктую завтра. Ты слышишь меня?
   — Да.
   — Почему ты молчишь?
   — Это жестоко, мама.
   — Что именно, мальчик?
   — Все это,
   — Ты хочешь, чтобы он отдан наше состояние красным?
   — В конце концов, он его заработал.
   — Мальчик, я понимаю тебя. Очень хорошо, что ты так добр. Но ты не вправе забывать своих детей. О себе я не говорю, старуха; много ли мне надо...
   — Ты не хочешь поговорить с ним еще раз?
   — Это безнадежно. Я же тебе все рассказала. Он обманул меня. И будет обманывать впредь. Ты слышишь меня?
   — Да, мама, я слышу.
   — Ты отправишь эту телеграмму?
   — Не знаю.
   — Мальчик, завтра может быть поздно... Мне все объяснил Эдмонд...
   — При чем здесь Эдмонд? Я живу... пока что живу с семьей в доме, который купил мне отец... Подле тебя Эдмонд... А ведь отец один, мама. Он всегда был один...
   Софи-Клер заплакала:
   — Он мог бы вернуть меня, если б захотел... Он всем кажется добрым и милым... А он фанатик. Он одержимый человек, который не видит ничего, кроме своих химер... Я никогда не рассказывала тебе всего, я щадила тебя...
   — Не плачь, мама...
   — Ты убьешь меня, если сейчас же не продиктуешь телеграмму. Ты же знаешь, как я больна... Если я умру, зная, что ты не устроен, а отец до сих пор палец о палец не ударил, чтобы помочь тебе, то это будет ужасная смерть...