— Не преступая при этом грань закона, — улыбнулся сэр Бромсли. — Ну, хорошо, я снова обязан согласиться с вами, и мне, поверьте, это доставляет радость. Что вы можете сказать по поводу немца из Бремена?
   — С ним достаточно хватко поработала бременская резидентура младших братьев. Видимо, они готовят его к скандалу, да и не только его одного, мне кажется. Они замышляют свою операцию как некую мелодраму, сплошные сцены, заламывание рук, сведение денежных счетов... Посмотрим. Я не очень-то убежден, что у них получится так, как они задумали... Итак, господин доктор Золле... Занятно, немцы умудряются умещать в одном значении два титула: «господин профессор доктор Золле». Этот человек ясен мне совершенно. Когда ответ на вопрос ищет математик и находит его, он на определенное время успокаивается, наступает расслабление: Эйнштейн музицировал, Жолио-Кюри ловил рыбу, а интересовавший нас русский академик Тамм занимайся альпинизмом. Лишь после хорошего отдыха ученый начинает новую работу. В то время как коллекционер ежечасно сталкивается с таким количеством загадок, что мозг его в постоянном з в е н я щ е м напряжении, одному ему никак не справиться: либо он должен иметь аппарат помощников, развернуть свое дело в п р е д п р и я т и е, либо он кончит трагедией, захлебнется в документах, сойдет с ума. Это подобно алхимии, — еще один опыт, и золото наконец будет получено. Господин профессор доктор Золле — человек безупречной репутации... Но он глубоко несчастен. Из такого конгломерата разностей — аристократ, красный литератор и одержимый исследователь — не построишь с е т ь, это фантазии молодых людей из-за океана, сэр.
   — Я вполне удовлетворен вашим объяснением, полковник, благодарю вас. Что же, по-вашему, мы ответим нашим юным братьям?
   — Мы ответим, что нам доставило большое удовольствие ознакомиться с их материалами. Однако мы не считаем их до конца аргументированными. Если бы они внесли предложение по поводу того, как нашим людям можно войти в дело князя, каким образом подвести агентуру к Золле, чтобы его информация — прежде чем уйти к красным — прошла нашу обработку, если бы они сформулировали возможность н е й т р а л и з а ц и и мистера Степанова, то есть тщательно продумали, как можно содействовать тому, чтобы его активность в Москве стала менее весомой, как п о с с о р и т ь его с властями, — чем меньше читаемых писателей вместе с Советами, тем нам выгоднее, — тогда мы готовы принять участие в этой комбинации.
   — Я был бы весьма признателен вам, полковник, если бы вы нашли время составить телеграмму именно в том смысле, какой только что был столь блистательно вами сформулирован... А я прошу службу дать визу мистеру Степанову, поскольку, как я понял, вы готовы взять на себя ответственность за это дело. Еще чаю?

8

   Ростопчин попросил шофера выгнать из подземного гаража спортивный «мерседес»; двигатель — восьмерка; хоть полиция ограничивает скорости до ста тридцати километров — даже на трассах, — придется жать и двести, возможен штраф, обидно, конечно; убыток, зато сэкономлено время: до Лозанны необходимо добраться за четыре часа; там Лифарь; разговор будет трудным; надо успеть вернуться обратно этой же ночью, завтра встреча, которую нельзя отменить, а там и Лондон...
   Он сел за руль звероподобного красавца, выехал на пустую трассу, н а ж а л; включил радио, нашел итальянцев, время серенад, пусть себе, только б не последние известия, нет сил слушать, пугают друг друга, как мальчишки. Только те играли в «казаков-разбойников», а сейчас предстоит сыграть в «ракеты-убежища», победителей нет, шарик в куски, разлетимся, как пыль; жать.
   К счастью, полиции не было; п р о м а х н у л четыреста километров за три часа; после Лозанны, правда, скорость пришлось сбросить, — узенькая дорога ввинчивалась в горы; подъем в Гийон; самый престижный отель, Лифарь есть Лифарь, вся жизнь в отелях, никогда не имел дома; но разве дашь ему восемьдесят два? Поджар, быстр, скептичен:
   — Ну, полноте, князь, вам все прекрасно известно; да, видимо, стану продавать пушкинские письма, судьба... Как достались они мне шально, так и уйдут...
   — А как они вам достались? Газеты писали, что их приобрел Дягилев...
   Лифарь рассмеялся хорошо поставленным актерским смехом и заговорил (в чем-то неуловимо похоже на Федора Федоровича, те же акценты, раскатистое «р», мхатовская школа), увлекаясь своим же рассказом:
   — Меня Дягилев тогда с собою взял, в Лондон... К великому князю... Его дочка породнилась с британским двором, жила в замке, отца поселила на мансарде, раньше там слуги жили... Поселила там неспроста: пил старик, людей стыдно... Вот он-то нас к себе и зазвал, палец к губам приложил, шепнув: «На красинькое не хватает. Уступлю реликвию, письма Пушкина, а вы мне деньги тайком от дочки передайте, спаси бог, узнает — отымет!» Шутник был. В молодые годы, когда Кшесинская танцевала, дробь на сцену кидал — ревновал к государю, что правда, то правда... Назавтра мы получили пушкинские письма, положили реликвии в банк, понеслись в Монте-Карло — там была наша балетная труппа, а наутро после радости Дягилев умер. Министр просвещения Франции предложил мне выкупить письма, дал рабский контракт, чтоб денег заработать; я танцевал, как приговоренный. А там — война. В день, когда Париж был объявлен открытым городом, меня вызвали американский посол Буллит и его испанский коллега, попросили срочно поехать в Виль-де-Пари, в префектуру; там заседает человек двенадцать, все в полнейшей прострации, а по городу уже конные немцы ездят, молоко раздают детишкам, там все было не так, как в России. Принимают меня: «У нас к вам большое уважение, поэтому мы и обращаемся к вам». — «К вашим услугам». — «Если сегодня Опера не будет возглавлена кем-либо из наших, немцы ее конфискуют. Дирекция бежала, в городе никого нет. Мы желаем, чтобы вы ее заняли... Даем вам карт-бланш на все ваши аксьон. Деньги, фонды — все в ваших руках». Что ж, я принял эту миссию, гран онёр [большая честь (фр.)]... Никто тогда не знал, на сколько дней или недель взят Париж; я должен был решиться. Иду в девятый арондисман [район (фр.)], где помещалась Опера, мне вручают банковские счета и ключи, отправляюсь к с е б е, в директорский кабинет, и сразу же делаюсь вахтером, танцовщиком, пожарным, машинистом сцены... Я правил Опера четыре года... И если де Голль вернул французам Родину, то я создал им балет! Шварц, Анье, Гебюсси — это все мои ученицы, чьи же еще?! На второй день стали приходить машинисты сцены, пожарники, оркестранты. «Можно аванс?» — «Конечно. Сколько?» — «Да хорошо б тысячи три». — «Десять хочешь?» — «Хочу!» — «Бери!» — «А что делать?» — «Ничего! Приходить на службу и делать вид, что работаешь!» А уж и на Эйфелевой башне свастика, и на Кэ д'Орсе; все, что плохо лежало, немец немедленно прикарманивал... И вдруг в Опера раздается телефонный звонок... Это было так странно — телефонный звонок в Опера, в м о е м кабинете. Звонил первый комендант Парижа фон Гроте из отеля «Ритц», где был штаб оккупантов. Вызывают туда... «Вызывают» — это если полицейские приезжают на открытой машине, если в закрытой — значит, арестовывают. Смешно, в «Ритце» раньше самые богатые буржуа Америки останавливались... Вхожу в апартаман, поднимается генерал с моноклем и говорит на чистейшем русском: «Сергей Михайлович, как мы рады вас здесь встретить!» Каков подлец, а?!
   Ростопчин знал, что этих стариков нельзя торопить, пусть выскажет то, что на сердце; свидетельства очевидцев помогут потом отделить правду от лжи; к главному надо подходить постепенно, в самом конце, после того, как размякнет...
   «Когда я стану таким же? — подумал он. — Лет через пять. Мне тоже есть что вспомнить о первых днях немецкой оккупации Парижа, только я был в подполье, а он — в Опера».
   — Я опешил, — продолжат между тем Лифарь. — Такой прекрасный язык, такой петербуржский, то есть ленинградский... «Вы — русский?!» — «Нет, немец, но служил в лейб-гвардии Его Императорского Величества! Я знаю все ваши балеты, обожаю французскую культуру, купил виллу под Парижем!» Ушам не верю! «Мы пришлем вам в театр из рейха молодого ляйтера, он возьмет на себя бремя хозяйственных забот, чтобы вы целиком отдались искусству!» — «Так, значит, все-таки берете театр? Кто же будет править — вы или я?» — «Нет-нет, вы! Не хотите ляйтера — не дадим. Обращайтесь ко мне по всем вопросам, к вашим услугам!» Я поклонился — и к двери, а он меня останавливает: «Сергей Михайлович. У вас будет секретная миссия, и вы должны ее принять!» — «В чем же она заключается?» — «Вы сегодня должны остаться ночевать в Опера». — «Почему?» — «Потому что сегодня в Компьене подписывают мир. А после этого Хитлер пожелал быть в Опера». И — при слове «Хитлер» — вскидывает руку. «Отвечаете за все вы, вопрос жизни и смерти». Я бегом к моему министру эдюкасьон насьональ [народного просвещения]; тот выслушал; «все на вашей ответственности, вы приняли полномочия, только, молю, никому ни слова!» Но я решил дезертировать — первый раз в жизни... Зашел в Опера, дат пожарнику на красненькое, «оставлю тебя на ночь», и со страху отправился в еврейский дом — нашел убежище, а?! Хочу обо всем этом написать в моих «Мемуар д'Икар» [Мемуары Икара]... С первым метро лечу в театр, а мой пожарник рассказывает рабочим сцены, как ночью в зал ворвались немцы, много немцев, а с ними был один с усиками, очень хорошо знал про Опера, рассказывал остальным, где и что. «Я решил, что это немецкий певец, — продолжает мой пожарник. — Когда он спросил, где президентская ложа, я ответил: „А черт ее знает, их столько у нас, этих самых президентов“. Певец с усиками рассмеялся и похлопал меня по плечу, а я — его. Когда все уходили, певец велел дать мне денег за экскурсию, но я отказался, — „от бошев не берем“. Рабочие стали его бранить, деньги не пахнут, а я спросил, как звали того певца. „А черт его знает. Рулер или Фулер“. — „А он был в военной форме?“ — „Да“. — „С усиками?“ — „С усиками. Как у Шарля Чаплина“. — „Так это ты Хитлера по плечу хлопал!“ Пожарник — бах и в обморок! Увезли в больницу, он там и умер от шока... Представляете?! Не от пули, но от одного имени Хитлера! Да... Я бегу в телефон, соединяюсь с префектурой: „Алло, знаете новость, в Опера был Хитлер!“ Звоню всем друзьям и знакомым: „Хитлер в Париже!“ Я ж таким образом хотел сообщить в Лондон, что он здесь, пусть действуют! А через три дня французское радио передает из Англии: „Серж Лифарь принял в Опера Хитлера! За это он приговаривается к смерти!“ У меня волос дыбом! Но и немцы это радио слушали, и они были убеждены, что я принимал Хитлера, и поэтому не я им кланялся, а они мне. А скольких я спас грузинских пленных когда ставил балет „Шота Руставели“?! О, сотни! Да... Однажды на репетицию приходит страшный, небритый кавказец и говорит: „Ну, здравствуй, товарищ!“ Рядом сидит Кокто, настроение у всех приподнятое, союзники идут на Париж... Но ведь есть и коллаборанты осведомители! Я подмигнул музыкантам, те как бабахнут на барабане! А этот грузин закричат: „Огонь! Пли!“ Воцарилась мертвая тишина... И тогда этот грузин, — его звали князь Нижерадзе, — спросил так, что всем было слышно: „Ты кому делаешь балет? Хитлеру?“ А я — не думая ни секунды: „Почему Хитлеру, а не Сталину?“ Тогда он падает на колени, достает из своего грязного пальто револьвер, протягивает его мне и говорит: „Убей меня, ты — мой брат!“ Да... А пришли союзники — и во всех газетах статьи: „Лифарь с немецкими миллиардами удрал в Аргентину!“ Я к генералу Леклерку; тот — „держись, мы тебя не дадим в обиду!“ А в театре суд: „Лифарь — друг Хитлера, приятель Абеца, — к расстрелу! Он танцевал для немцев!“ А судья: „Вы уверены, что он танцевал для немцев?“ — „Конечно“. -„Наверное, вы пользуетесь слухами... Сами-то что делали в то время?“ — „Как что? Ставил Лифарю декорации! К расстрелу его!“ — „Погодите, но получается, что вы тоже работали на Хитлера, если ставили Лифарю декорации?“ Я вернулся в театр только через два года... А спустя тридцать девять лет Миттеран наградил меня „Почетным легионом“...
   — Вы рассказали новеллу, — заметил Ростопчин. — Сценарий фильма.
   — Мое умение рассказывать сюжетно первым отметил Шаляпин, — улыбнулся Лифарь. — На моей Пушкинской выставке он предложил: «Сережа, давай откроем с тобою драматическую студию, а?!» Но ведь он был великий артист и, как все великие, хотел, чтобы его постоянно славили... А это так трудно... Он ведь отчего заболел, знаете?
   — Нет.
   — Ну как же... Поехал в Китай, в Харбин... А там его русская эмиграция в штыки встретила: «продает белую идею, с красными встречается, советский павильон на Всемирной выставке посетил!» Свист в зале, крики. Он это так переживал, что заболел раком крови... Я его на вокзале встречал: уехал — могучий, громадный, сильный, а вернулся, словно жердь. С трудом довез его до дома, — он ведь целый дом купил, — у него там и студия была, окнами во двор выходила, он мне здесь в былые-то времена по памяти «Моцарта и Сальери» читал... Как раз там я его и попросил бесплатно выступить для моей Пушкинской выставки. «Ишь чего хочешь! Бесплатно только птички поют! Ха-ха-ха!» — «Но у меня денег нет, чтоб вам уплатить!» — «Заработай!» — «Как?» — «Играй со мною Моцарта. А я — Сальери!» — «Но я же не драматический актер!» — «Научу! Эй!» Тут к нему мальчишка-слуга со всех ног. «А ну, графинчик нам!» Вот мы водочку-то клюк-клюк, пошло хорошо, он и начал читать «Моцарта и Сальери» на два голоса. А как кончил, я весь холодный, и волос дыбом торчат... Да.» За два года до его смерти это было. А в тот день прихожу его навестить... Как обычно, семья чай пьет, дочки сытые такие, веселые, а возле его постели два доктора, Заленский и Васильев... А Федор Иванович рвет на себе сорочку и хрипит: «Эх, не звучит, не звучит, не зву-у-у-учит». Потянулся на подушках и замер. Залсвский пощупал пульс, говорит, скончался... Я первым об этом в «Фигаро» напечатал, они единственные вышли. А хоронить? На что? Ведь еще тело не остыло, как начали делить имущество... А Борис с Федором, главные Шаляпины, в Америке... Вот и пошли мои денежки на похороны... Отправился к директору Опера, к министру, — надо ж устроить проезд катафалка по городу, следует организовать государственные похороны. «Нет, он не наш, он русский, мы только Саре Бернар делали такое». Подавленный и униженный, обращаюсь к префекту полиции месье Маршану... Почему меня к нему занесло? Наверное, оттого, что Шаляпин был жалован командорской степенью Почетного легиона... «Как, командору не дают права проехать в последний раз но Парижу?! Городом управляю я! Всех ко мне!» Ну, и поехали мы по бульвару Осман, а я уж хор нашего Афинского заказан... Процессия остановилась, и грянуло русское пение... Больше такого никогда не было... И памятник Феде я поставил... Двадцать лет спустя... Ничего я за это не хочу, счастлив, что смог сделать...
   — Как было бы прекрасно, сохрани вы письма Пушкина для России... Это был бы еще один ваш подвиг, Сергей Михайлович...
   Лифарь закрыл глаза:
   — Я знал, что вы этим кончите... Я не стану их продавать на нонешнем аукционе, обещаю... Но и бесплатно Москве не верну... Федор Иванович учил: «только птичка бесплатно поет», а я добавлю: «и комарик — танцует».
   ...На берегу темного Женевского озера — после трудного трехчасового разговора с Лифарем — Ростопчин остановил машину, спустился к берегу и долго сидел без сил, не мог ехать дальше, прижало сердце...
   Степанов посмотрел на часы; боже ты мой, опаздываю к Савину, Александру Ивановичу; Розэн ждет на улице; вот он, симптом подкрадывания возраста, — неумение контролировать время, раньше оно тикало во мне, я мог не смотреть на стрелки, угадывал с точностью до пяти минут, даже если просыпался ночью; бросился к телефону; пролистал книжку; номера «Космоса», где остановился Розэн, не было; похолодел оттого, что надо вертеть «09»; девицы с норовом, кидают трубку не выслушав, да здравствует демократия и права рабочего человека, — можно подумать, что я рантье, да и все те, кто к ним звонит за справкой, стригут купоны со своих банковских счетов, а не Снимаются таким же, как они, общегосударственным делом... Дозвонившись наконец до администратора отеля, он представился; по счастливой случайности администратор читал его книги; пошел на улицу, к выходу, искать маленького человечка в дымчатых очках, туфли крокодиловой кожи, стоит где-нибудь возле колонны, он всегда норовит спрятаться, этот малышок, такая уж у него странная натура, вы ему скажите, что я опаздываю, пусть ждет.
   ...Да, конечно, да здравствует сервис на Западе! И красивая архитектура деревушек, и эстетический вкус законодателей мод текстильной промышленности, которая ежегодно — без понуканий центральной печати, а сама, лапушка, — полностью меняет ассортимент тканей, кофточек, колготок, и обилие бензоколонок, где не надо простаивать по часу в очереди, чтобы получить свои десять литров, — это все прекрасно, но где, кроме как у нас, можно ощутить столь заботливое отношение человека, самых разных людей, когда тебе нужна помощь?! И кроме того, отношение к тому, кто сделал взнос обществу, — то есть достиг чего-то в области музыки, литературы, хирургии, театра, космонавтики, кино, живописи — у нас куда как более уважительное, чем где бы то ни было.
   Савин принял их в громадном кабинете, отделанном деревянными панелями, пригласил двух заместителей; выслушан Степанова, который объяснил, что визит его обусловлен двумя исходными позициями: во-первых, мистер Розэн занимается продажей наших станков на Западе, и хорошо этим занимается, бизнес его растет, вполне престижен, и, во-вторых, поскольку мистер Розэн хочет войти в дело по возвращению русских ценностей, он, Степанов, не мог не привести его к своему другу, союзному министру; у бизнесмена есть кое-какие вопросы; целесообразно решить сразу же, на самом высоком уровне...
   Розэн побледнел еще больше, уровень был для него неожиданным; сцепил свои маленькие пальчики на груди, грустно улыбнулся:
   — Спасибо...
   — Спасибо потом будете говорить, — заметил Савин. Войну он кончил лейтенантом, за три дня до Победы получил приказ захватить вокзал; отступали эсэсовцы, шли напролом, на запад; ему тогда было двадцать, очень хотелось жить, всем было ясно: не сегодня-завтра наступит мир; из сорока человек, которые держали оборону, осталось в живых семь; он потом год валялся по госпиталям; Звезда Героя нашла его в Крыму, в Мисхоре; закончил университет, поступил в заочную аспирантуру и уехал в Воркуту, мастером; за семь лет вырос до главного инженера комбината; повздорил с начальством; с х а р ч и л и; защитил докторскую; назначили начальником строительства нового завода; сдан в срок; перевели в Москву, заместителем министра; три года работал в Госплане; оттуда — в этот кабинет.
   — Да, но визит к вам — инициатива мистера Степанова, — осторожно заметил Розэн. — Я благодарен объединению, у меня прекрасные отношения со всеми работниками ваших фирм; компетентные, доброжелательные специалисты...
   — Значит, ко мне и моим коллегам у вас просьб или пожелании нет? — уточнил Савин. — Что ж тогда Дмитрий Юрьевич панику наводил?
   — Конечно, какие-то проблемы есть, — испуганно посмотрев на Степанова, сказал Розэн, терзая свои маленькие руки, — но они так незначительны, что я даже не знаю, можно ли вас ими тревожить...
   — Если пришли — тревожьте, — сказан Савин, глянув на Степанова с неким подобием улыбки.
   — Да, но это никак не должно бросить тень на работников вашего объединения, господин министр, речь идет всего лишь о сроках платежей.
   — Вы хотите иметь резерв во времени, чтобы получать определенные процентные отчисления со всей суммы?
   — Нет, нет! Процентные отчисления меня не волнуют! Только резерв во времени!
   — Странно, — сказан Савин, обернувшись к Степанову. — Первый бизнесмен, которого не интересует прибыль, даже нас вопросы прибыли стали наконец заботить...
   Степанов повернулся к Розэну:
   — Иосиф Львович, я предпочитаю, — да и Александр Иванович с коллегами тоже, — чтобы карты были открыты. Конечно, вас интересует прибыль, хотя и резерв времени вам нужен, необходим прямо-таки. Так что называйте кошку кошкой...
   — Да, но господин министр может подумать, что я жалуюсь! А те господа, с которыми я имею дело, вправе на меня обидеться. — Розэн был явно испуган происходящим; уровень не тот, понял Степанов; как всегда, я принимаю желаемое за действительное, малышка привык работать п о л з у ч е, эдакий вкрадчивый коробейник, он, наверное, не понимает, почему литератор дружит с министром, это не по правилам, у них такого нет, все живут по своим сотам, как пчелы.
   — Александр Иванович не подумает, что вы жалуетесь, — сказан Степанов, не скрывая раздражения. — Сформулируйте свои пожелания. Все вопросы можно обговорить прямо сейчас, детали решите в объединении...
   — Да, но я просто хотел сказать, что мне очень приятно... — Розэн совсем смешался. — Такое внимание... Если бы еще можно было как-то помочь со сроками платежей.. Станки идут очень хорошо, их поставляют по графику, но когда я получу резерв во времени и — в результате этого — лишний процент, можно будет построить хорошие складские помещения, появится маневренность в торговых операциях.
   Савин сразу же спросил:
   — Вы купите землю под склады? Или намерены арендовать?
   — Конечно, купим, — ответил Розэн, — на аренде пущу по миру моих детей, никаких гарантий.
   — Разумно. — Савин обернулся к одному из своих заместителей, попросил; — Евгений Васильевич, свяжитесь с нашими банкирами, надо, чтобы они проработали этот вопрос с господином Розэном... Как ваш советский содиректор? — поинтересовался Савин. — Понимает толк в работе? Или краснобай?
   — Замечательный работник, — ответил Розэн. — Им можно гордиться, такой он компетентный...
   — Еще что? — спросил Савин. — У вас только один вопрос? Больше ничего?
   — Ну, я, конечно, хотел бы, если вы не возражаете, затронуть вопрос о цене на станки...
   Савин рассмеялся:
   — С этого бы и начинали, мил человек... Я все ждал, когда вы к главному подойдете, боялся, не успеете, у меня через десять минут совещание... Если гарантируете хорошие рынки, цену мы поднимать не станем, хотя вы наверняка знаете, что японцы и французы пересмотрели ставки на аналогичные машины. Зависит от вас: дадите хорошую конъюнктуру — поддержим, могу обещать. Что будет через год, отвечать не берусь.
   — Да, но этот год был бы для нас крайне важен, господин министр! Если этот вопрос можно считать решенным, я очень вам благодарен, советские станки еще скажут свое слово на континенте, это ж такая пропаганда...
   — Бизнес это, а не пропаганда, — ответил Савин. — Пропаганда — если б мы бесплатно давали, за здорово живешь, а мы теперь взрослые, находимся в стадии наработки самоуважения, так-то вот...
   Подали чай с печеньем и шоколадом; поговорили о том деле, которым занимался Ростопчин. «Хорошо бы, — заметил Степанов, — организовать экспозицию картин и книг, которые князь вернул на Родину; можно сделать буклет для всего мира». Савин улыбнулся: «Сначала выбейте в Госплане фонд бумаги и договоритесь о хорошей типографии». — «Это интересное дело, — согласился Розэн, — купят во всем мире: во-первых, красиво, во-вторых, сенсация». Прощаясь, Розэн сбивчиво благодарил, натыкался на стулья и не знал, куда деть руки; министр подарил ему и Степанову по маленькому, очень красивому макетику станка, сделанному как миниатюрная настольная лампа; Розэн сказан, что такую красивую вещь можно запустить на конвейер как сувенир, даст немедленную прибыль. «Валяйте, — сказал Савин, — можем уступить лицензию».
   Когда Розэн ушел — к заместителю министра, ведавшему связями с банками, — Савин, попросив Степанова задержаться, спросил про дочек, посетовал на то, что после инфаркта врачи до сих пор запрещают ему заниматься теннисом, поинтересовался, когда выходит новая книга.
   — Не забудь прислать, Дмитрий Юрьевич, ты у меня в долгу, я твою последнюю книгу выписал по экспедиции, как-нибудь загляни, оставь автограф, а то нехорошо, у меня все твои — дареные...
   И, лишь провожая Степанова к двери, поинтересовался:
   — Ты в этом человеке-то убежден?
   — В каком смысле? — не понял Степанов. — Шпионами занимается ЧК, да и не годится он, думаю, для этого амплуа...
   — Я не о том. Какой-то он хлипкий... Не подведет тебя?
   — В чем?
   — Как в чем?! Ты ведь не только мне рассказал, как этот панамский американец хочет отблагодарить нас за свою спасенную жизнь, как восторгается деятельностью Ростопчина... Ты, кстати, не думаешь, что князя могут ударить?
   — Не думаю. Он независим. Да и за что его ударять?
   — Черт его знает... Я много раз наблюдал переговоры, знаешь ли... Накануне подписания больших контрактов... Ты себе представить не можешь, как наши партнеры бьются за каждый цент, за полцента... На этом, кстати, и стоят... А он такие ценности нам отправляет... И не кто-нибудь, а аристократ, в классовой солидарности не упрекнешь...
   — Спаси бог, если стукнут. Ты не представляешь себе, какой это славный человек.
   — Почему? — Савин пожат плечами. — Представляю... А этот твой протеже — слабенький, безмускульный.
   — Не я ж его приглашал в это дело, сам меня нашел.
   — Понимаю... Это я так, на всякий случай... В Лондоне помощь не потребна? Там мы тоже торгуем станками, идут довольно неплохо, хотя кое-кто пытается их баррикадировать; воистину, для кого — бизнес, для кого — политика...