— Налей-ка мне коньячку, — попросил он буфетчика, — стакан сока и сообрази чего-нибудь закусить. Я не ел со вчерашнего дня.
   — Это вы зря так, — заметил буфетчик, отмеряя специальной мензуркой пятьдесят граммов коньяка. — Здоровье надо беречь.
   — Да вот как-то так… — рассеянно сказал Азарцев. — С утра аппетита не было.
   — На ленч осталось дежурное блюдо — сосиски! — тем временем торжественно проговорил Николай. — Пока замороженные, но, если хотите, могу отварить!
   — А что, ветчины или телятины нет? — удивился Азарцев. — Или какой-нибудь рыбы?
   — Все, что было, скушала пациентка! — бодро отрапортовал буфетчик. — А больше продуктов до следующей недели Юлия Леонидовна не велели покупать. Сказали, надо экономить, а то и так расход чересчур большой. Пациентов велела угощать пока только кофе.
   «Ни фига себе, экономить! На мне, что ли? — удивился про себя Азарцев. — Ведь Юля знает прекрасно, что дома готовить мне некогда! И что я ем как следует только здесь, по сути, один раз в день. — Затаенная злоба взялась неизвестно откуда и стала тяжело ворочаться в нем, как каменные мельничные жернова. — Значит, как оперировать, как деньги доставать, так нужен я! А как покормить меня — так ну меня на фиг? — медленно закипал он. — Ну, пусть только вернется она со своей консультации, я ей выскажу все!»
   — Так варить вам сосиски? — надменно поднял брови буфетчик.
   — Вари! — решительно приказал Азарцев. — И сделай яичницу, я подожду.
   — Яиц тоже нет. — Ухмылка у Николая была широкая, во весь рот.
   — Мне самому, что ли, за ними бежать? — тихо спросил его Владимир Сергеевич, но в голосе его послышались такие нотки, что буфетчик больше не решился отнекиваться и, содрав на ходу куртку, ринулся через двор в магазинчик, что был рядом, через дорогу, на другой стороне шоссе.
   «Ишь, баре какие! — с возмущением думал он. — Бегай тут под дождем для них, еще простудиться можно! Непременно яичницу ему подавай, не могут просто сосиски с хлебом пожрать! Вот скажу Юлии Леонидовне, что из-за него впал в дополнительный расход, не смог соблюсти режим экономии!» И, купив для Азарцева десяток яиц, а себе из больничных же денег упаковку самых дорогих сигарет, буфетчик с обиженным видом вернулся назад.
   Азарцев в глубокой задумчивости сидел перед стойкой бара над пустой рюмкой и ополовиненным стаканом сока и рассеянно жевал давно остывшую сдобную булочку. Было видно, что гнев его уже прошел и он забылся и вовсе не думает о еде.
   Девочка Саша, дочка Антонины, готовящей для клиники еду, в том числе и булочки, что так любила Юля, явилась помогать матери прямо из школы, с коричневым рюкзачком, который она аккуратно поставила в угол. Теперь она снимала скатерти со столов и переворачивала вверх ножками деревянные стулья. Она слышала разговор буфетчика и Азарцева.
   — Давайте я вам булочки в микроволновке разогрею! — предложила она, заметив, что булочки давно остыли и Азарцев ест прямо такие.
   — Ну, разогрей. — Азарцев очнулся и взглянул на нее. Его почему-то смутило то, что она стала заботиться о его булочках. После смерти матери он уже отвык, чтобы кто-то думал о нем. Да и при жизни родителей он практически с первого курса жил один, сам. Они весь год были здесь, на даче, а он весело пребывал в оставленной ему небольшой двухкомнатной квартирке. Этому немало способствовало и знакомство с Юлей, которая терпеть не могла его мать. Потом, на пятом или шестом году их официальной совместной жизни, когда он уже встал на ноги, он купил новую квартиру, которую после развода оставил Юле и дочери, а сам опять вернулся туда, откуда вышел, на Юго-Запад. А вообще-то, честно говоря, ему даже нравилась собственная теперешняя неприкаянность и то, что он никому не был обязан ни в чем и некому говорить спасибо за заботу. В жизненном укладе он был неприхотлив, в одежде и пище нуждался самых обыкновенных, со всем своим немудреным хозяйством давно привык управляться сам, хотя, впрочем, не любил ни прибираться, ни готовить. Зато он просто ненавидел Юдины постоянные возгласы, из которых следовало, что он необыкновенный лентяй, что ему лень вымыть посуду, пропылесосить ковры и даже почистить ботинки. Это, кстати, было неправдой. Он следил за ботинками, но чистил их действительно не каждый день, а по мере необходимости.
   С Тиной, пока они жили вместе, было все по-другому. Тина никогда не заставляла его заниматься хозяйством, а если он все-таки что-то делал, она долго благодарила и заглядывала ему в глаза, будто побитая за что-то собака. Иногда она вела себя странно. То вдруг с утроенной силой начинала заботиться о нем, говоря, что чувствует себя виноватой за то, что мало уделяла внимания своему бывшему мужу. Он этого вообще не понимал. Бывшему мужу, а он-то, Азарцев, при чем? То, наоборот, не делала по дому вообще ничего. Даже не готовила, несмотря на то что сидела целыми днями без дела, рассматривая какие-то книжки. Говорила, что не хочет привязывать его к себе, уверяла, что он все еще любит Юлию, и гнала его прочь или исчезала сама на целые недели, пока он не отлавливал ее где-нибудь в метро, где она иногда все еще продавала газеты. Она наотрез отказывалась ночевать в его квартире, хотя там было все-таки немного просторнее, чем в ее собственной однокомнатной квартирке, да и добираться до работы оттуда удобнее.
   — Нет-нет, — говорила она. — Не настаивай! Я плохо чувствую себя там, где ты до меня жил с женой.
   — Да с тех далеких времен здесь уже ничего не осталось! — пробовал убедить ее он.
   — Все равно, — продолжала твердить Тина, — мне там очень плохо! Особенно когда я остаюсь в квартире одна. Кажется, что меня из нее кто-то прямо выталкивает! Даже стены враждебны, они ругаются!
   — Ну что ты выдумываешь? — удивлялся Азарцев и скрепя сердце соглашался жить у нее в квартире, но каждый раз, когда он возвращался с работы домой, колеса его машины сами собой поворачивали в другую сторону. Ему тогда приходилось разворачиваться и ехать назад.
   То Тина вдруг начинала уверять его, что им необходимо пожить раздельно, чтобы убедиться в том, что они действительно не могут жить друг без друга.
   — Я ведь вижу, что тебе не нравится здесь, что ты хочешь жить, как прежде, один у себя! И я так страдаю от этого! — вдруг ни с того ни с сего за ужином начинала она.
   — Слушай, — однажды не выдержал он, — мы живем с тобой только полгода, а ты уже вся исстрадалась. Как же ты жила с мужем семнадцать лет?
   Тина тогда резко встала из-за стола.
   — С мужем я не страдала, — тихо сказала она. — Я его не любила, но не страдала из-за него. Я жила вместе с ним, ходила по магазинам, готовила еду, но была сама по себе и думала о сыне и о работе. — Тина положила на холодильник тряпку, которую зачем-то держала в руке, и тихо добавила: — И мне тогда жилось почему-то легче. — Она вышла из кухни, легла и взяла в руки какой-то никчемный журнал из тех, которые остались непроданными. Он еще посидел за столом, допивая чай, потом подошел к ней, присел на край постели.
   — Ну вот, приехали, — сказал Азарцев и поцеловал ее в щеку. — Я люблю тебя, ты — меня. Отчего же нам вместе хуже, чем с теми, которых мы вовсе не так уж и любили?
   — Оттого и хуже, — произнесла Тина, — что тех мы не мучили — ни подозрениями, ни ревностью, ни дурными снами. Давай будем спать сейчас, а завтра ты поедешь ночевать к себе.
   — Послушай, — сделал еще одну попытку он, — это у тебя просто дурное настроение. Оно оттого, что ты не работаешь. Подумай только, столько лет отдать больнице, больным и разом перечеркнуть целую жизнь! Конечно, можно с ума сойти!
   — Я не сошла с ума! — холодно сказала она тогда.
   — Ну, я просто так сказал, — повинился Азарцев. — Но ты дай мне слово, что завтра поедешь со мной на работу в нашу клинику. И будешь работать там, выбросишь к черту свои газеты-журналы! В конце концов, в клинике тебя ждет не только работа, но и прекрасный рояль! Ты уже сто лет не пела! В первую же неделю устроим показательное выступление, договорились?
   — Я в прежней замужней жизни тоже не пела, — ответила Тина. — Мне не привыкать!
   Будто ударили его тогда эти слова. «Почему женщины так жестоки?» — подумал Азарцев. И вот тогда ему в первый раз показалось, что кожа ее пахнет вовсе не солнцем, а просто хорошим мылом, и он впервые уснул возле нее без всякого желания. А Тина, он это чувствовал, пока не уснул, долго лежала неподвижно, без сна. Но утром встала первая. Проснувшись, он увидел, что она уже готова ехать с ним на работу — Тина надела то самое трикотажное черное маленькое платье, у которого в тот их первый памятный вечер сломалась молния. Только темные круги под глазами она не стала замазывать косметикой, поехала так. А в первый раз напилась до бессознательного состояния Тина уже после этого чертова «показательного» выступления. Но кто же думал, кто мог предположить, что все получится именно так, по-дурацки?
   — Булочки-то снова остынут! — дошел до него чей-то голос.
   — А-а?
   Перед ним стояла Саша и держала на подносе тарелку с яичницей и металлическую миску с сосисками.
   «Точно. — Азарцев подумал, что вот опять вопреки всем рассуждениям улетел мыслями к Тине. — Надо с этим кончать, — решил он, — а то самому можно рехнуться». Он взял в руки вилку и нож и уткнулся в газету, которую тоже положила перед ним девочка. Но поесть без нервотрепки снова не дала ему Юлия.
   — Душечка моя, — пропела насмешливо она в трубку, — я говорила с Лысой Головой, он обещал денег дать в счет гинекологического отделения, но пока мы таких разорительных трат себе позволить не можем.
   — Опять ты об этом абортарии! — возмутился Азарцев. — Плакал тогда мой родительский дом!
   — Не переживай, еще лучше построим! — Юля была сама нежность. — Проси тогда у Николая на завтрак что хочешь:
   осетрину, икру, телячью вырезку, карбонад, все, милый, будет для твоего желудка! А пока придется потерпеть! Денег у клиники нет!
   «Вот стервоза! — подумал Азарцев. — Ведь специально подстроила, чтобы вынудить меня согласиться! Но как же не идти у нее на поводу, когда она прет как танк!»
   Голос Юли вовсе не напоминал рев танков.
   — Чтобы ты не изголодался вконец, Азарцев, мы с Олей приглашаем тебя на ужин! Идет?
   — Я пока занят, — уклончиво ответил он. Ужинать с Юлией, созерцая ее бешеные глаза, когда кусок в горло не лезет, ему как-то не улыбалось. Лучше ходить голодным. Но Оля… Олю он уже не видел недели две.
   — А у нее для тебя новость, — будто услышав его сомнения, сказала Юля. — Она была в новой компании! Познакомилась с интересным молодым человеком!
   — Мама, ну что ты всем рассказываешь! Молодой человек, ничего особенного, просто биолог, — проник издалека в трубку голос Оли.
   «Всем рассказываешь…» — неожиданно резануло слух Азарцеву.
   — Я приеду к семи, — твердо сказал он.
   — Отлично, мы жде-е-ем! — пропела трубка голосом Юли, и сразу, чтобы он не успел ничего добавить, запикал отбой;

12

   Самолет летел на восток, против солнца. Когда он сделал идеальный разворот и пошел вниз, те, кто не спал, отметили, что чуть натужнее загудели двигатели. Вокруг расстилалась бесконечная темнота, без проблеска, без огней, так как солнце осталось там, далеко позади. По-видимому, они все еще летели над морем, и ни единого огонька за бортом, кроме тех, что горели на крыльях лайнера, не было видно ни вверху, ни внизу.
   — Мама, там корабль! — громко, на весь салон закричал вдруг по-русски мальчик, похожий не то на испанца, не то на грузина. Изо всех сил он стал тормошить мать за плечо, непосредственный, как все дети, чтобы и она тоже непременно увидела это чудо — внизу в полной темноте светился огнями огромный океанский лайнер.
   — Ну ладно, Вася, отстань, дай поспать, — сонно пробормотала женщина, успокаивая его ласковым жестом. Мальчик был хорошо виден с места Ашота, и поскольку ни он, ни сам Ашот в отличие от других пассажиров не спали, они заговорщицки временами перемигивались друг с другом.
   Самолет в это время как раз сделал крен в нужную сторону, как бы тоже предлагая полюбоваться чудесной картиной, и Ашот в случайно свободный от шторы противоположный иллюминатор действительно увидел плывущий под самым крылом самолета светящийся огнями корабль. Потом показались еще и еще корабли, они были выстроены в линеечку, будто на рейде; потом стали различимы параллельные линии автомобильных дорог, под крылом стало гораздо светлее из-за островов огней, и Ашот понял, что они миновали прибрежную полосу и летят уже над землей. Тут самолет выровнял плоскости, раздался толчок — это с той и другой стороны вышли шасси. Ашот поднял вверх большой палец, показывая мальчику, что они уже скоро приземлятся. Вдруг погас верхний свет, остались гореть только лампочки над сиденьями, и отчего-то захотелось постоянно глотать.
   Стюардесса пролепетала свою тарабарщину на двух языках, на секунду сперло дыхание. Прошло еще несколько томительных минут, и наконец самолет, напрягшись, коснулся колесами бетона и резво побежал, подпрыгивая, по гладкому телу земли, сообщая внезапно на миг усилившимся гулом двигателей о своем успешном прибытии из другого, воздушного, мира. Потом, подвластные желанию чьей-то умной руки, двигатели разом снизили обороты, плоскости поглотили выпущенные на время посадки закрылки, и самолет, горделиво покачиваясь и демонстрируя сам себя, свою мощь и красоту, срулил со взлетно-посадочной полосы и медленно поехал, красуясь, на площадку к зданию аэровокзала.
   — Наш самолет совершил посадку… — дальше забурчало что-то неразборчивое с металлическим оттенком в речи. Названия аэропорта и столицы Исландии слились в какую-то плохо различимую чепуху, похожую на лягушачье кваканье в майскую ночь.
   «Страна гейзеров и фьордов, — пробормотал про себя Ашот. — А название Рейкьявик и правда ассоциируется со звуками, издаваемыми лягушками». — Он повесил свою сумку на плечо и приготовился к выходу. — Не забыть сначала зайти в магазин Duty free за подарками, а потом уже в бар. Но не наоборот!» — пригрозил он себе указательным пальцем. Мальчик Вася с испанско-грузинской внешностью, стоявший впереди Ашота в проходе между креслами рядом с заспанной мамой и в этот момент обернувшийся, с удивлением оценил его жест и тоже погрозил кому-то неизвестному пальцем.
   — Это шутка, — пояснил Ашот, наклонившись к самому уху ребенка.
   Его мать обернулась и дернула сына за руку, чтобы он, как булгаковский герой, никогда не разговаривал с неизвестными.
   — Извините, — сказал ей Ашот, — я больше не буду! Женщина, почему-то вдруг приняв на свой счет внимание к ее сыну, улыбнулась и поправила прическу.
   — До Москвы еще долго лететь? — спросила она.
   — Шесть часов, — ответил Ашот и внезапно вдруг поразился тому, как легко, естественно, просто, бездумно вылетают из него русские слова. «Говорить как дышать! Вот что это значит!» Он провел рукой по своим под ежик теперь подстриженным волосам и, несмотря на то что в аэропорту прибытия было плюс одиннадцать градусов, обмотал шею тем самым, еще прежним, клетчатым шарфом.
   В аквариумах сувенирных ларьков он затоварился серебристыми, будто в изморози, пакетиками с косметикой для бывшей квартирной хозяйки, обещавшей по телефону снова сдать, ему комнату; флаконом духов «Нина Риччи» для Тины; прекрасной швейцарской ручкой для Барашкова; очаровательным парфюмерным набором для Мышки, и только для Тани он никак не мог выбрать подарок. Сначала глаза его остановились на умопомрачительном узком платье из голубого шелка, но этот вариант он отмел сразу же по причине его сумасшедшей дороговизны и бьющей в глаза интимности. Затем он решил было не отделять в сознании Таню от Мышки и хотел купить точно такие же парфюмерные штучки.
   «Но будем правдивы сами с собой», — остановил он себя. С Мышкой у него не было особенного желания общаться, а Тане поначалу он даже звонил пару раз, правда, дозвонился и разговаривал с ней всего лишь однажды. Но все равно не следовало уравнивать Таню с Мышкой в подарках. Времени оставалось в обрез, и хотя любезная продавщица не выражала никаких признаков нетерпения, нужно было решаться. И он попросил все-таки еще один такой же, как для Мышки, парфюмерный набор и переливающуюся сиренево-голубым дивной красоты косынку. «На всякий случай, — решил он. — Подарю то, что больше будет к месту». И с легким сердцем отправился в бар.
   — У-о-д-ки, у-и-с-ки, конь-як? — поинтересовался бармен, безошибочно угадывая в Ашоте пьющего крепкие напитки человека.
   «У-о-д-ку пить буду дома, с Аркадием, а коньяк в самолете, — подумал Ашот и вновь поразился тому, как легко вырвалось у него это слово: „дома“.
   — Сок, — сказал он бармену и указал на пакет. Он предчувствовал, что оставшееся время полета будет тянуться до ужаса медленно, и поэтому решил выпить с соком таблетку снотворного, чтобы в самолете сразу впасть в сладкую дрему. Он хотел заснуть и незаметно покрыть те оставшиеся часы, что отделяли его от зыбкого понятия «дом», которого он был лишен многие годы. С тех самых пор, как уехал учиться в Москву с городской окраины на берегу Каспийского моря. Уехал от родительского дома, от маленького садика во дворе, в котором росли абрикосы, сбрасывая на крышу сарая, где блаженствовал он, бывало, с книжкой, в апреле бледные лепестки, а в июле янтарные плоды медовой сладости.
   Мальчик Вася, увидев, что вернувшийся на свое место Ашот сворачивает под голову шарф, поднимает ручку свободного, соседнего с ним кресла и изготавливается ко сну, загрустил, утратив надежду как раз и занять это свободное место, и провести время в непринужденной беседе. Укоризненно посмотрела на Ашота и мама мальчика.
   — Ничего, потерпи, скоро долетим. Да ты и сам бы лучше поспал тогда время пройдет незаметно, — с извиняющейся улыбкой сказал Васе-испанцу Ашот, устроился поудобнее, закрыл глаза и мгновенно заснул. А мальчик, бессознательно встревоженный непонятной его неприспособленному организму сменой часовых поясов и не пьющий пока по малолетству ни снотворное, ни крепкие напитки, так и не заснул почти до самой Москвы. И только перед посадкой его, как назло, сморил беспокойный тяжелый сон. Зато на взлете он не пропустил тот волнующий момент, когда самолет, разбегаясь, оторвался от земли, сделал разворот и устремился в нужном направлении в соответствии с чьей-то волей, совпадающей с желанием погруженных в его просторное чрево пассажиров. И снова увидел внизу под крылом чужую далекую гавань, и корабли на рейде, и лунную дорогу на воде. Только исчезло уже навсегда на своем курсе волнующее видение того прекрасного корабля, которым они с Ашотом любовались при посадке. А теперь Ашот крепко спал, и не с кем мальчику уже было разделить эту красоту, и было у него противное чувство, что Ашот его предал.
   А Ашоту в это время снился не теплый Восток с его вечными традициями гостеприимства, с накрытыми во дворах столами, не шашлыки и фрукты, и не сладкое вино, и не вражда и война, которые случились там, в городе его детства, уже после того, как он уехал и поэтому не мог знать обо всех произошедших в его благословенном теплом краю несчастьях. Также не снился ему наш слякотный север с плохой погодой семь месяцев в году, от которой столичные жители прячутся в золоченом и людном метро, а все остальные переживают непогоду в учреждениях и на автобусных остановках; тот самый наш север, к которому Ашот тоже давно уже привык, с его суматохой и склочностью, с его неожиданной добротой и широтой души; с его красавицами девчонками; с его бледнолицыми женщинами средних лет с тяжелыми сумками в руках; с его подвыпившими мужиками; с престижными автомобилями на дорогах, увальнями-гаишниками в лимонных жилетах, свято блюдущими свою выгоду; с его роскошными ныне банками, хитрованчиками милиционерами да преисполненными достоинства депутатами, важно пересекающими дорогу из одного корпуса Думы в другой.
   А приснился Ашоту пахнущий воздушной кукурузой, жареными сосисками и кофе Запад; небольшой тамошний городишко, будто из мультфильма Диснея, с аккуратными домиками, бензоколонками и магазинчиками, кегельбаном и небольшими бассейнами в каждом приличном дворе, с непременным газоном и подвесными клумбами в круглых керамических вазах. Тот городок, где жила ныне его семья — оба брата с женами и детьми, болтающими уже по-английски так, будто они на этом Западе родились; где один за другим, очень быстро, нежданно-негаданно, без всяких видимых, казалось, на то причин, умерли один за другим сначала его отец, а через несколько месяцев — мать. Где он сам работал и жил эти нескончаемые два года — делал педикюр престарелым американским пенсионерам, массажировал их дочерей и жен, пытался говорить по-английски, как учили в школе и на курсах, и, убедившись, что его никто не понимает, пытался запомнить тот сленг, на котором разговаривало население. Иногда отвечал на дурацкие вопросы о перестройке и все еще о Горбачеве и в меньшей степени о Ельцине и Путине, в ответ выслушивал нескончаемые замечания о величии Америки и силе ее народа. Сдавал он и экзамены, одновременно и по языку, и по медицине — сначала чтобы взяли на работу кем-то вроде уборщика в больнице, потом социально дорос до санитара. Он стал известен соседям по улице как Фигаро, который знает, чем полечить больной зуб, что дать от прыщей. Он мог сделать маникюр, педикюр и даже завить ресницы. Для того чтобы проколоть уши, уже требовался специальный диплом. Жаль ему было только, что никто из соседей, кроме полячки Ванды, не знал, кто такой Фигаро, и ария, которую иногда напевал Ашот во время работы: «Фи-и-гаро! — Фигаро здесь. — Фи-и-гаро! — Фигаро там», — не имела успеха. Он мог бы сдавать экзамены дальше, однако что-то неуловимое, но существенное произошло в нем самом: его стало тошнить и от маленького аккуратного городка в прерии, который, объективно говоря, по своему жизненному устройству мог дать сто очков вперед какому-нибудь нашему районному центру с вечно грязными дорогами, пьяными мужиками и неухоженными женщинами. Его раздражали старые американцы в клетчатых рубашках, расспрашивающие его о России с таким видом, будто изысканный столичный житель интересуется у чукчи жизнью в чуме, и видно было по всему, что вовсе не жизнь в России интересует спрашивающего, а неизменное в его сознании собственное превосходство во всем.
   Ашот одновременно как бы и спал, и рассказывал в своем сне Тине, Тане, Валерию Павловичу, Аркадию и Мышке, собравшимся в их прежней ординаторской на старом продавленном синем диване, о своей жизни в этом городке — что жители там в подавляющем большинстве сами как чукчи, будто только из чумов и вылезли. Просто вместо чумов у них дома с садиками и газонами, бассейнами и домашними кинотеатрами, купленными в кредит; вместо олешек — машины, а вместо водки и ягеля — кока-кола, гамбургеры и виски. А так в остальном — дикий край, дикие люди, не с кем поговорить.
   — Что ты врешь, что ты ерунду мелешь! — восклицала и удивлялась «старшая жена» их семьи, которая тоже взялась откуда-то в его сне и уселась в самую середину синего дивана, разметав мощным торсом всю их компанию.
   Ее в семье звали Сусой, Сусанной. Это была полная красивая армянка в самом соку, с луноликим лицом, со стрелами-бровями, но в то же время уже было в ней много американского — любовь к бесформенной хлопчатобумажной светлой одежде, к кока-коле, к барбекю на лужайке, где вместо сочного барашка жарились толстые сосиски.
   — Не слушайте его, он говорит вам неправду! — громко возмущалась она и взмахивала негодующе полными загорелыми руками. — Америка — это сталинизм с человеческим лицом! Какой везде порядок! Какие полицейские, какая чистота! Если, конечно, не жить в районах с латиносами! Пиво на улицах пить в открытую нельзя! Окурки кидать нельзя, сразу штрафуют! Девчонкам без сопровождения взрослых вино в магазинах не продают! Ты остановился на улице — полицейский подъедет, спросит, что у тебя случилось. Проводит туда, куда надо, одолжит свой насос или что-то там еще, не то что наши, только деньги лопатой гребут! Нет, мне в Америке очень нравится! Разве мой муж-армянин у нас в Баку, где прожили мы всю жизнь в хрущевке и откуда нас выгнали в двадцать четыре часа, мог бы иметь свою фирму и такой дом, как у нас здесь, в Америке, в котором, Ашотик, ты, кстати, и жил?
   — У тебя прекрасный дом, Сусочка, — отвечал Ашот, а все вокруг него молчали, не зная, как участвовать в этом споре. — Но ты живешь только этим домом, детьми, вашей школой и мужем. Ты не ходишь здесь в театр, а в Баку ходила, ты не слушаешь оперу, ты не толкаешься в очереди в кино, потому что здесь по большому счету не за чем толкаться, и тебе нечего обсуждать на твоей просторной кухне. Поэтому в Баку в хрущевке на кухне вечно толпилась тьма народа, а здесь — съели гамбургер, и до свидания. И ты не видела в Америке того, что видел я. Тебе еще повезло, что ты живешь в этом домике с газоном, а не в квартале с латиносами, в меблированных домах, больше похожих на картонные коробки, по сравнению с которыми наши хрущевки — рай земной. Это нам всем повезло, что мой брат сумел привезти сюда деньги нашей семьи и купить на них подержанный грузовик, на котором и стал работать вместе со вторым моим братом, а потом смог создать свою маленькую фирму.