Зачем она так сказала тогда? Ашот отодвинулся от нее, будто боялся прикоснуться.
   — Женщины постоянно сетуют на приставания мужчин, — заметил он насмешливо, — хотя в большинстве случаев сами заводят разговоры о постели.
   — Не обижайся, — сказала Надя и положила свою почти детскую плоскую ладошку на его крепкий кулак, в который непроизвольно сжалась его ладонь. — Ты гораздо выше того, чтобы тебя обижали мои прямые высказывания. Но зачем мне перед тобой врать? Я ничего не хочу, кроме одного — поскорее достичь моей цели. А для этого нужно очень много сил, энергии, времени. Я не могу растрачивать себя на что-нибудь еще. Я и так боюсь, что не успею. Что, когда я приду к концу, когда я добьюсь всего, чего хочу — прочного места в Америке, частной практики, денег, репутации, домика с садом, — уже может быть поздно. Слишком этот путь долгий, и как много на него нужно сил! Не обижайся, — повторила она и заглянула ему в глаза. — Ты ведь знаешь мою историю. Знаешь, что я люблю другого человека.
   — Знаю, — ответил он. — Но ведь прошло пять лет. Неужели он все еще над тобой властен?
   — Что значит пять лет? — пожала плечами Надя. — Я люблю его и буду любить всю жизнь.
   Сидеть за стойкой дальше было бессмысленно, Надя поехала к себе в городок, Ашот на автобусе вернулся к Сусанне. Квартирка у Нади была из рук вон плохая. Какая-то фанерная конура без ванной комнаты, без кухни, где в коробках лежала скудная Надина одежда, а большую часть площади занимали учебники по медицине, словари, фармацевтические справочники. У Нади было три занятия в этой жизни. Если она не работала и не спала, она занималась и сдавала экзамены. Боже, сколько она их уже сдала! Теперь ей надо было отработать в этом ангаре два года, и она могла бы рассылать резюме в другие, более приличные больницы. Частная практика была еще так далеко, что даже не маячила на горизонте. Если бы Ашот захотел быть врачом здесь, в Америке, ему предстояло то же самое. Он этого пути не боялся. К тому же ему было все-таки легче — у него здесь семья. Надя же совершенно одна.
   Он прекрасно помнил, как он увидел ее в первый раз. Она была в терапевтическом отсеке, смотрела больного, парнишку лет семнадцати — на фоне его черной кожи синюшные губы выглядели особенно жутко. Надя крикнула, чтобы подвезли доплер — хотела убедиться, что у больного нет порока сердца, и Ашот, устроившийся тогда в ангар санитаром и работавший всего второй день, как раз и подкатил к ней нужный аппарат.
   — Спасибо, — рассеянно сказала она по русской привычке, думая о больном, и не сразу поняла, как неожиданно прозвучал ответ.
   — Да ничего, пожалуйста, — сказал Ашот, как будто это разумелось само собой в американской прерии. Она, сообразив, подняла на него светлые тревожные глаза.
   — Вы русский? — спросила она, и в голосе ее слышались и удивление, и неподдельная радость.
   — Нет, армянин, — ответил Ашот и широко улыбнулся в ответ.
   — Это все равно, — сказала она и покраснела, решив, что его обидела.
   — Вы правы, теперь и я думаю, что это все равно. — Ашот продолжал улыбаться, и она, успокоившись, что он не сердится на ее необдуманное замечание, стала быстро подсоединять к больному тонкие проводки.
   Когда обследование было закончено и Ашот изготовился увезти аппарат, она, посмотрев на него задумчиво, сказала:
   — А вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на Пушкина?
   — Здесь, в Америке, я слышу это впервые, а в Москве мне говорил об этом чуть не каждый второй мой больной! — сказал Ашот.
   Она еще больше удивилась и улыбнулась:
   — Так вы из Москвы? И тоже врач?
   — Как ни поразительно, но факт! — стал в гордую позу Ашот. — Два русских врача встретились в одной американской дыре. Давайте, как будет затишье, выпьем вместе кофе?
   Она сразу же согласилась. И хотя затишье наступило не скоро, зато продолжалось довольно долго. Так они подружились, и Ашот узнал, какой тернистый, но в то же время довольно обыкновенный на эмигрантской дороге путь привел ее в этот больничный ангар из города на Неве, из уютной небольшой квартирки на набережной Обводного канала.
   Любовь, любовь! Конечно, только она могла подвигнуть эту ленинградскую девочку покинуть родителей и город, жизни без которого себе раньше не представляла, для того, чтобы поехать с любимым мужем в Америку. У него были здесь родственники, и, кроме всех прочих достоинств, он был красив и силен. Квартиру на Обводном канале пришлось продать. Через полгода после приезда он исчез в неизвестном направлении, забрав остатки денег, и Надя осталась одна. «Тебе здесь никогда ничего не добиться! — сказал он ей как-то в малозначительном разговоре, незадолго до исчезновения. — Ты петербургская маменькина дочка, а здесь такие не выживают!»
   — Вот, видимо, он и решил выживать один, — грустно сказала Надя, закончив рассказ. — Так и выживаем поодиночке.
   — Ты о нем совсем ничего не знаешь? — спросил Ашот.
   — Кое-какие вести доносятся. — Она смотрела в прерию, и взгляд ее был слишком печальный. — Он пьет, колется, перебивается случайной работой. Тоже обычная история для эмигрантов. Но в прошлом году прислал мне подарок — томик стихов поэтов Серебряного века, изданный еще до революции в Петербурге. Я думаю, где-нибудь украл эту книжку — денег ведь у него совершенно нет. Все уже, наверное, пропил.
   — Что же будет дальше? — спросил Ашот. Надя пожала плечами:
   — Отработаю в этой больнице два года и буду, иметь право рассылать резюме в частные клиники. Буду полноценным врачом.
   — А почему бы тебе не вернуться домой? Ведь этот человек все равно не принесет тебе счастья.
   — Может, когда-нибудь я и вернусь, — ответила она, и мысленно перед ней пронеслись и постаревшие лица родителей, и золоченый шпиль Петропавловской крепости. — Но только я должна доказать ему, — тут голос ее окреп, и складка у рта стала жесткой, — что я не фуфло. Что могу выполнить почти непосильную задачу — стать в Америке полноценным врачом.
   Она смотрела на Ашота просто и искренне, нисколько не рисуясь и не стыдясь, и он не нашел ничего лучше, чем сказать после молчания:
   — Завидую!
   — Кому, мне? — удивилась она.
   — Нет, конечно, — ответил он. — Тому подонку, которому выпало счастье быть таким любимым.
   Во всяком случае, больше ни у Нади, ни у Ашота не было друг от друга тайн, и в их редкие встречи они могли говорить обо всем. Часто они вспоминали Россию. И посиделки с малиновыми пирогами в машине или за стойкой закусочной все-таки как-то скрашивали их жизнь.
   — Ну а у тебя в жизни была большая любовь? — спросила как-то Надя.
   — Не было, — ответил Ашот. — Пока учился, был маленьким худеньким армянским мальчиком, приехавшим с далекой периферии в столицу. Да еще был похож на Пушкина. Ко мне относились с симпатией, но в меня не влюблялись. А я, — Ашот картинно воздевал руки к небу, — боги не дадут соврать, слишком горд, чтобы влюбиться самому, безответно. Когда уже работал, была одна девушка, очень красивая. Как модель! Но однажды стала говорить такую чушь, просто невозможно было слушать…
   — Может, это вышло случайно? — сказала Надя. — А ты из-за пустяка упустил свое счастье!
   — Может быть, — ответил Ашот. — Но теперь все, наверное, в прошлом. Она далеко, да и я вот теперь где. Такая красивая девушка не останется надолго одна.
   — Ну а здесь? — спросила Надя. — Неужели здесь тебя ни с кем не познакомят родственники?
   — А с кем мне здесь знакомиться? — пожал плечами Ашот. — Кто я такой? Санитар в больнице. Какой контингент девушек может влюбиться в больничного санитара? К тому же я, еще по «совковой» привычке, совершенно не переношу, когда мне выдувают жвачку в лицо и беспрестанно что-то жуют.
   Теперь же Ашот летел в самолете один, а в сумке его на самом дне, аккуратно завернутый в пакетик, лежал небольшого формата томик русской поэзии Серебряного века.
   Проснулся он утром, когда самолет уже сел. И как-то внезапно навалилась на него и на всех остальных прилетевших шумная, беспорядочная суета аэропорта: очередь к досмотру вещей, сутолока встречающих, навязчивые предложения владельцев частных машин. И когда, миновав все это, Ашот наконец вышел на улицу, его встретил лишь мокрый блестящий асфальт и такой знакомый осенний московский дождь. И запахи — тумана, мокрых дождевых капель, бензина, осенней листвы. Запахи, как у Пруста, способные вернуть уж если не само утраченное время, так хотя бы попытки его поисков.
   Ашот приехал к хозяйке, вывалил из сумки подарки, вытерпел слова благодарности и растроганный поцелуй, отдал деньги, забрал ключи от комнаты, увидел снова в окно московское туманное утро и довольно грязный двор, который с тоской наблюдал ежедневно в течение нескольких лет жизни в Москве и последний раз видел два года назад и про который успел совершенно забыть. Еле дождавшись, когда хозяйка уйдет, кинул на диван чистую простыню, разделся и вновь завалился спать. И спал до тех пор, пока в Америке не наступило утро уже прожитого здесь дня, а на Москву не опустился вечер.
   Тогда он встал, побрился и, испытывая странное нетерпение, достал записную книжку и начал накручивать диск допотопного черного телефона. В Америке такой аппарат был бы раритетом, если бы его не выкинули за ненадобностью на помойку. Он позвонил Барашкову, Тине и даже, не без внутреннего колебания, Таниным родителям, но никто ему, как назло, не ответил.
   — Да куда они все запропастились? — разочарованно пробормотал Ашот и решил пока пойти прогуляться. Он вышел из дома без цели, но почему-то ноги сами понесли его через Красную Пресню к Садовому кольцу и по нему дальше к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил, как оказался на Сухаревке. Потом только догадался, что, наверное, все-таки им руководил голод. Он шел, не замечая дождя, подняв воротник старого своего, еще того самого, московского плаща, и замотав шею тем же самым клетчатым шарфом, надвинув на глаза кепку. И отвыкшими от подобных ощущений органами чувств, и кожей, и даже всем телом вновь знакомился с прохладным московским воздухом, капельками дождя, любовался туманными ореолами света от фонарей. Короче говоря, Ашот заново познавал московскую осень.
   В конце концов он продрог. Люди, такие же промокшие и замерзшие, с поднятыми воротниками, торопились ему навстречу и обгоняли его. Некоторые еще спешили по делам, но большинство уже торопились домой, к своим семьям, ужину перед телевизором — рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающему в такую промозглую погоду. Вдруг Ашот увидел тот самый подвальчик на Сухаревской с заманчивой надписью над мокрыми окнами «Колбасы». И он вошел. Постояв в стороне, внимательным взглядом окинул витрины и в полной мере оценил рубенсовскую красоту окороков, запахи копченых колбас, эвересты наваленных на прилавок сосисок. Он обернулся и возле батареи, нисколько не удивившись, обнаружил очередную пару довольно упитанных котов, с разных концов откусывающих пожертвованную кем-то сардельку (сколько он помнил, за этой батареей всегда сидели коты, не эти, так другие). Он вспомнил Сусанну, покупающую замороженные продукты в стандартном, очень чистом и быстром супермаркете, ее детей, может быть, в эту минуту с аппетитом лопающих гамбургеры на солнечном газоне, и щемящее чувство постоянной неудовлетворенности и тоски опять шевельнулось в нем. Он подошел к прилавку.
   — Чего желаете? — спросила его по-русски дородная продавщица, и в голосе ее, может быть, не было особой любезности, но стандартной, заученной по обязанности вежливости не было тоже. Ашот перечислил все, что он желал. Разные деликатесы для Аркадия и его семьи уже были уложены в пластиковый пакет, и Ашот отправился к кассе платить, но вдруг, вспомнив что-то, вернулся.
   — Порежьте еще двести граммов «Докторской» колбасы, — решительным голосом сказал он, и совершенно не удивившаяся забывчивости покупателя продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала на глаз, но точнехонько, ровно двести граммов плотной, розовой, одурманивающе пахнущей «Докторской» колбасы. Булочная была на углу и неподалеку. Телефон у Барашкова продолжал молчать, и Ашот, чтобы не томить больше уставшие от ходьбы ноги, решил прокатиться по Садовому кольцу на троллейбусе «Б».
   «Должны же все вернуться когда-нибудь», — с недоумением думал он. А пока уселся на высокое сиденье в первом ряду, предназначенное для детей и инвалидов, коих в данный момент в троллейбусе не было. Знакомые, родные места проплывали за окном. И у Ашота вначале появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся домой. Но, проехав по Кольцу, он понял, что это не так. Потому что раньше, тогда, когда он здесь жил, ему было некогда вот так бесцельно раскатывать туда-сюда, лишь бы куда-нибудь. Раньше всегда не хватало времени, он был здесь постоянно кому-то нужен. Большей частью он занят был, конечно, на работе. Но в то же время он был своим и для Барашкова, и в какой-то мере для Тани. Наконец, он был верным помощником Тины. А теперь вот едет в неизвестность, замкнутую Садовым кольцом, никому не нужный в том пространстве и времени, где все привыкли без него обходиться; никто не знает о нем, никто не ждет его приезда, и никому в общем-то он больше уже не нужен. И осознание глупости того, что он зря приехал, вдруг захлестнуло Ашота. Зачем он так рвался обратно? С какой целью? И почему он нигде не может найти себе места?
   Он ехал по Кольцу, и бегущие по стеклам струйки дождя казались слезами, текущими по его собственным щекам. Он ощущал себя опять беспомощным маленьким гордецом, как в детстве, будто его в очередной раз обидела соседская девочка, всегда по-партизански проникавшая к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, и не боялась ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел говорить, что она дразнит его, с обидчиками мужчина должен справляться сам, и не мог забить дыру, иначе собаки не смогут попасть домой. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко и умрут с голоду.
   Нервы его были напряжены до предела. Не так он думал вернуться домой. Одиночество рвалось наружу. Он стал опасаться, что сделает сейчас что-нибудь дикое. Вскочит, например, со своего места и начнет орать, размахивая руками, пугая пассажиров. Он даже сжал кулаки, чтобы сдержаться. Потом вдруг он вспомнил, как Надя пела в машине, чтобы не заснуть, и только сейчас по-настоящему понял и оценил всю силу ее воли и напряжение ее чувств.
   — Да, она русская. Русская! — как завороженный, прижавшись лицом к холодному стеклу, шептал Ашот. И тут вдруг, въехав на площадь Павелецкого вокзала и погрузившись вместе с троллейбусом в море огней, он вспомнил, как два года назад вез домой в день ее рождения другую девушку — Таню, а вспомнив, подумал, как нехорошо поступил, не поздравив ее в этот раз с днем рождения. Он решил позвонить. А решив, почему-то вдруг успокоился.
   «Ну что ты расстроился как дурак! — говорил себе Ашот. — Что ты хотел, чтобы тебя вышли встречать на площадь с оркестром? Как это глупо! Приехал ты в отпуск, поживи, погуляй здесь, пока деньги не кончатся, съезди в Петербург, а потом и назад, в Америку. Чего переживать? Обратный билет у тебя есть, виза есть, распустил тоже нюни!»
   И как только он успокоился, заманчивый запах колбасы из пакета напомнил, что последний раз он ел в самолете ночью, то есть более двенадцати часов назад. Не обращая никакого внимания на окружающих, он достал из пакета плюшку, которую его мама когда-то называла «Венской», разломил ее, положил внутрь два куска колбасы и с наслаждением стал есть прямо в троллейбусе. И съел ее всю. И еще, как мечтал в Америке, съел горбушку батона.
   «Колой бы теперь запить! — машинально подумал Ашот. И с удовлетворением констатировал: — А прав я был, когда говорил Сусанне про этот магазин на Сухаревской!» И, насытившись, он смахнул с колен крошки и неожиданно для себя выскочил из троллейбуса у Крымского моста.
   Дождь к тому времени уже перестал полоскать Москву (сколько же, в конце концов, можно!), и телефон-автомат, призывно отворивший дверь на углу, оказался не занят. В общем, жизнь теперь показалась Ашоту не такой уж плохой. «Люди едут в отпуск в Париж, ну а я приехал в Москву! И нечего устраивать истерики!» — показал он себе кулак и, вставив в прорезь автомата карточку, снова стал ждать ответа на призывные длинные гудки.
   В океане проводов, в тишине между гудками вдруг что-то щелкнуло. На другом конце сняли трубку, и раздался знакомый голос жены Барашкова.
   — Люда, это я, Ашот! — с наслаждением сказал он по-русски и некоторое время растроганно слушал радостные восклицания. — Да, прилетел сегодня утром. Аркадий дома? Звоню, звоню, а вас все нет как нет!
   — Он не вернулся еще из больницы, — сказала Людмила. — Но позвонил. Что-то случилось с Тиной, вашей бывшей заведующей, и он сейчас там. Я тоже собиралась съездить, но пока там всем не до меня. А ты приезжай скорее к нам! Аркадий все равно позже вернется домой. Здесь все и расскажет. Адрес-то помнишь?
   — Конечно, помню, — ответил Ашот. — Но ты не хлопочи. Я приеду попозже.
   — Туда собрался, что ли? — закричала Людмила. — Ты что? Вы разъедетесь! Запиши тогда сотовый! — И пока он записывал, а она диктовала цифры, Ашот будто увидел, как укоризненно она качала головой. — Справятся и без тебя, не дури! Приезжай лучше к нам, — повторила приглашение Люда. — Тоже мне, только из Америки — и сразу в больницу! Зачем я только тебе сказала!
   — Людмила, дорогая, увидимся! — закричал ей в ответ Ашот и, выскочив на дорогу, стал будто в лихорадке искать частника. «Как такси не было, так и нет!» — ругнул он мимоходом московские власти, но потом, довольно быстро остановив машину, враз успокоился и стал подробно объяснять, как найти дорогу в больницу.

13

   — Боже мой, откуда такой сахар в крови? — Мышка держала в руках распечатку биохимического анализа. — Сахар в крови, кетоновые тела в моче. Цифры ужасающие. Неужели это диабетическая кома? — Она посмотрела сначала на Барашкова, а потом на Дорна.
   Лампы в ординаторской, как всегда по ночам, жужжали громче обычного. Когда на улицах переставали ездить машины и гасли огни в окнах близлежащих домов, больничный корпус оставался единственным островом жизни в лабиринте пустынных ночных улиц. Поблизости не было ни ресторанов, ни клубов, только панельные дома, пустыри, закрытые на ночь магазины. И Маше всегда казалось по ночам, что настоящая жизнь рождается, копошится и умирает именно здесь, в больнице.
   Владик Дорн сидел за «компьютером и щелкал мышкой, быстро и внимательно просматривая картинки внутренних органов. Барашков курил, отвернувшись в темноту окна.
   Голос Марьи Филипповны сейчас уже не был таким робким и тихим, как раньше, но в трудные минуты она по привычке как за спасением обращалась к Барашкову. Если бы рядом с ней была Тина, она повернулась бы со своим вопросом к ней. Но Тина сейчас ответить ей не могла, она неподвижно лежала в палате неподалеку. Хорошо уже хотя бы то, что ее удалось вывести из комы. В подключичную вену была поставлена трубка, в которую постоянно подавались растворы и лекарства, поддерживающие кровообращение и дыхание. Сюда же ввели снотворное, и пока что Тина спала. С тех пор как ее доставили в отделение врач «скорой помощи» и Барашков, прошло около шести часов.
   — Вон сидит специалист, — отозвался Барашков, — пусть все тщательно проверяет по органам, потом будем решать. — По тому, как он тщательно разминал в пепельнице окурки многочисленных, друг от друга прикуренных сигарет, Мышка видела, что Аркадий Петрович сильно волнуется.
   «Хорошо, что Владик спокоен, — думала она. — У нас с Барашковым сейчас преобладают эмоции, страх. Когда речь идет о близких людях, у врачей часто теряется способность продуктивно соображать. Пусть хоть Владик спокойно смотрит в свой компьютер. Сейчас он изучает данные ультразвукового исследования. Не надо его торопить, отвлекать».
   — У меня от вашего дыма голова раскалывается, — сказал Дорн Барашкову, отрываясь наконец от экрана и принимая более свободную позу. — Тысячу раз просил вас не курить здесь!
   Аркадий открыл было рот, чтобы ответить, но Мышка опередила:
   — Умоляю вас, перестаньте! Для пользы дела!
   Барашков выкинул сигарету, смолчал. Взял у Мышки листок с анализами. Уже в пятый раз машинально просмотрел его. Он знал эти показания наизусть. Кое-что в них было ему непонятно.
   — Вот смотри, — показал он Мышке. — Здесь, здесь и здесь. И уровень гормонов. Такое сочетание на диабет не похоже. Здесь что-то другое.
   — Но что? — Взгляд у Мышки опять стал беспомощным, как два года назад, когда она в качестве клинического ординатора, подражая Тине, держала за руки всех больных.
   — Что-что, — ворчливо ответил Барашков. — Знал бы, что в прикупе лежит, можно было бы и не работать! Больно ты быстрая. Не знаю пока! — Он с яростью стукнул кулаком по спинке стула. — Спасибо, что хоть с головой у Тины все в порядке.
   Дорн передернул плечами.
   — Рано радуетесь, — сказал он, откинувшись в кресле и начав в своей любимой позе раскачиваться на стуле. — Голова тоже еще не все.
   Мышка, почувствовав, что он что-то нашел, раскопал, подсела к нему ближе за стол. Прическа у нее растрепалась, лицо осунулось, но она, совершенно забыв обо всех этих пустяках, напряженно стала всматриваться в черно-белые картинки компьютера.
   «Как он быстро разбирается во всем этом! Как решительно он водит по экрану стрелкой, указывая проблемные места, — с восхищением думала она про Дорна. — Он настоящий специалист!»
   Барашков, который в компьютерной диагностике не понимал ни черта, тоже подошел к столу, рассеянно почесывая рыжеватую голову.
   — Ты не пугай раньше времени! — сочным баритоном проговорил он. — Если нашел что, скажи! А что цену себе набивать!
   — При чем тут цену? — презрительно улыбнулся Дорн и стал менять на экране картинки, отыскивая необходимую. — Он довольно быстро нашел ту, что искал, запомнил изображение и включил принтер. Через несколько секунд на божий свет появились чуть влажные картинки с экрана, отображенные на бумаге. Владик стал делать на них пометки, понятные ему одному. — Смотрите сюда, вот в этом ракурсе и вот в этом. То, что с головой у вашей коллеги все нормально, еще ни о чем не говорит! — обращался он больше к Мышке, чем к Аркадию. — Вот видите тень возле верхнего полюса почки? С этой стороны есть, а с этой нет. С этой стороны надпочечник меньше обычного, а с этой — гораздо больше, и вот здесь имеется подозрительное уплотнение.
   — Ну да, — неуверенно отозвалась Мышка. А Барашков даже не стал притворяться, что что-то видит. У Дорна своя специальность, у него — своя. Каждый должен делать то, что знает.
   — Что за тень? — спросил он у Дорна, но прежде, чем тот ответил, Барашков уже понял все сам.
   — Вероятнее всего, разрастание из мозгового слоя надпочечника, но может быть, и смешанного происхождения: из мозгового и из коркового.
   — Опухоль? — ахнула Мышка.
   — Опухоль, — сказал Дорн с удовлетворением искателя, наконец нашедшего предмет своих длительных поисков. Он с искренним интересом рассматривал картинки то так, то сяк. — Опухоль! — зафиксировал он. — Сравнительно небольшая, достаточно плотная, с довольно четкими контурами.
   За компьютером Владик преображался, становился искренним, без налета хитрости, присущей ему, когда он обращался к женщинам. Исчезал его вкрадчивый и слащавый тон, который сам Владик считал неотразимым, в голосе преобладали естественные ноты, без противного жеманства, которое Мышка терпеть не могла. Она и любила Владика больше всего таким, каким он был сейчас — деловым, грамотным, без налета пошлости. Несмотря даже на то что за компьютером Владик не обращал на нее никакого внимания и уж совершенно точно, она знала это наверняка, не думал об их отношениях.
   — Кроме этого образования, по другим органам все чисто. Нигде ничего нет. Я внимательно посмотрел.
   Руки Барашкова механически, казалось, без участия головы, уже дотянулись до нужной полки и листали второй том увесистой «Клинической онкологии».
   — Все правильно, а я осел, — спокойно констатировал он, быстро пробегая глазами по строчкам. — Не мог сразу сам догадаться. Вот все и есть, как здесь написано: нарушения сосудистого тонуса, минерального и глюкокортикоидного обмена. — Он захлопнул книжку. Извиняет только то, что никто из присутствующих и отсутствующих, он помянул про себя и врача «Скорой помощи», тоже не догадался, в чем дело. Ну да, ведь такие штуки довольно редко встречаются. «Повезло» же Тине… Он задумался.
   Мышка закрыла лицо руками.
   — Ты плачешь, что ли? — спросил Барашков.
   — Нет. Просто устала. И во всем какая-то безысходность. — Она убрала руки, вздохнула, и Аркадий увидел, что ее лицо и глаза действительно оставались совершенно сухими. Но она ссутулилась, обмякла на стуле, углы ее рта скорбно опустились.
   «Зачерствела. Заматерела, — подумал Барашков. — Ну что ж, так и надо. Опыт дается непросто. Все мы становимся такими с годами».
   — Опухоль. Что теперь? — спросила Мышка.