В этом месте послышался горький смешок, и после секундного размышления Валентина Николаевна твердо решила, что она слышала голос Ашота.
   «Приехал, наверное! — подумала она. — Новый американец. Здоровый, красивый, молодой, а я тут такая… клуша!» — подобрала она наконец нужное слово. Ей стало так стыдно, так не по себе и за ее болезнь, и за жизнь, которую в течение тех двух лет она вела, что она натянула одеяло до самых бровей и решила твердо стоять на том, что ей очень холодно, и ни за что не спускать ниже глаз свою шерстяную защиту.
   «Я в родном городе не могла себя найти, — думала она даже с каким-то остервенением, — а человек уехал на край света и там боролся за жизнь! И победил! Теперь вот приехал в отпуск или по делам бизнеса. А я, его бывшая начальница, человек, которого он уважал, лежу тут в таком отвратительном виде! Тоже авторитет!»
   Дверь в палату открылась, и Валентина Николаевна увидела через щель неплотно зажмуренных глаз, что вошел Барашков.
   «Даже перед этим стыдно! А уж перед новым американцем…» Тина совсем забыла, что еще совсем недавно, в тот день, когда к ней домой приезжал Барашков, ей совсем не было стыдно ни за что.
   — А кто это к нам прише-е-л! — довольно противным голосом, будто разговаривал с капризным ребенком, пропел Аркадий.
   — Валентина Николаевна! — вдруг раздался из-за его спины тихий, чуть хрипловатый голос, и каким-то чутьем Тина обнаружила, что перед ней стоит вовсе не победитель жизни. Она раскрыла глаза, а потом от безмерного удивления одеяло как-то само собой поползло вниз. Перед ней в больничном халате, опираясь на палочку, с повязкой на полголовы стоял донельзя худой и только наполовину выбритый (из-за того, что мешала повязка) Ашот и тоже, приоткрыв от изумления рот, смотрел на то место, где она лежала, не узнавая ее. Потом в его взгляде прочитались такая жалость и такое сочувствие, что Тина не выдержала, протянула к нему руки и горько заплакала.
   — Ашот! Милый! — рыдала она. — Что с нами сделала жизнь! Ашот подошел и медленно, так как мешали палочка и боль в боку, опустился перед кроватью на колени и уткнулся лицом в ее руку.
   — Ну, хватит слезы лить! Разойдитесь! — нарочито громко сказал Барашков и, приподняв Ашота, будто пушинку, отнес от кровати и аккуратно опустил в стоящее рядом кресло. На лице Аркадия не было даже намека на сентиментальность. — Перестаньте реветь! — значительно сказал он. — Пока еще все счастливо отделались! Этот вот, — он показал на Ашота, — не успел прилететь, как очутился здесь при смерти! И вы тоже, дорогая моя, — он перевел взгляд на Тину, — можете порассказать нам о ваших приключениях. Просто просится на перо ваш рассказ и про газеты, и про косметическую клинику — триллер какой-то! Поэтому не думайте о жизни плохо! Все живы — и это главное! Он, — Барашков опять кивнул на Ашота, — уже должен скоро идти на поправку. Ну а у тебя, Тина, — Барашков сделал паузу, — ответственный момент. Операция завтра. Все предупреждены, все готовы, все приготовлено, дело за тобой.
   Ашот опять медленно приподнялся с кресла и переполз к Тине поближе. Он сел боком к ней на кровать, взял ее руку, лежащую на одеяле, и поднес к губам.
   — Все будет хорошо, дорогая! — сказал он, и голос его дрогнул. Он уже не произносил слова с нарочитым кавказским акцентом, не шутил, не ерничал. Лицо его странно дергалось, будто он уже не мог полностью управлять им. — Это астения, не думайте ничего плохого! — как бы оправдываясь, сообщил он. — После этих операций нервы ни к черту!
   — Надпочечники истощаются, поэтому, — заметила Тина. — Пройдет время — все восстановится.
   — Кстати, о надпочечниках, Валентина Николаевна, в связи с вашим замечанием о них! — заявил Барашков. — Я ведь все про вас знаю! — Он вдруг ни с того ни с сего погрозил Тине пальцем. — Даже то, что вы тут ведете разговоры по ночам с соседками по отделению вместо того, чтобы спать. — Он сделал нарочито страшное лицо. — А если реакция на раздражители у вас становится адекватной, нечего тянуть — надо двигаться вперед в направлении операции.
   — Вперед так вперед, я согласна, — сказала Тина. — Кто будет оперировать?
   — Наш заведующий хирургией и еще один толковый доктор. Я тоже буду присутствовать при сем — давать наркоз.
   — Челюсть только мне не сломай! — серьезно сказала ему Тина. — А то минеральный обмен нарушен, хрусть — и все дела!
   — А ты не забудь вынуть вставные зубы! — ответил Барашков. — Чтобы не проглотить!
   — Как только встану после операции — убью тебя за эти слова! Даже жена не спасет! — со всей серьезностью ответила Тина, и Аркадий с Ашотом рассмеялись. Только Ашот не хохотал во все горло, как раньше, а тихонечко подвывал и постанывал, потому что при сотрясении от смеха у него очень болел живот.
   — Врачи в своем отношении к болезням здорово отличаются от других людей! — отсмеявшись, заметил Барашков. — Когда болеют их дети или родители, они напридумывают себе такого, что нормальному человеку и в страшном сне не приснится. Когда же заболевают они сами — других таких пофигистов днем с огнем не найти!
   — Это и понятно, — ответила Тина. — Когда все знаешь о себе, думаешь: не может быть ничего плохого, все обойдется! А когда все знаешь о других — думаешь, что все самое плохое обязательно свалится на твоих близких.
   — Но в этом есть и безусловные преимущества, — подумав, заявил Ашот. — Вот я, когда меня тащили в больницу, твердо знал, что от этих травм не должен помереть!
   — Особенно он знал, когда без сознания на крыльце валялся! — уточнил Тине Барашков.
   — Нет, подумайте! До чего анестезиология дошла! — восхищенно продолжал Ашот, воздев к небу ту руку, которая меньше болела от уколов. — Хрен бы эти хирурги могли оперировать, если бы мы не научились вводить больных в наркоз! Попробовали бы они тогда, как раньше, под действием стакана водки, сделать что-нибудь посложнее, чем ампутация конечностей! А какие вещества теперь есть! Пирогову не снились! Он бы умер от зависти, если бы узнал! Это я вам говорю со всей ответственностью, как самый ответственный санитар американской больницы!
   Последним замечанием он пытался рассмешить Барашкова и попутно вселить в Тину уверенность, что оперировать надпочечники сейчас, когда в арсенале есть гораздо лучшие средства, чем раньше, безопаснее, чем даже еще десяток лет назад. Но оба, и Тина и Барашков, подумали совсем о другом и не засмеялись.
   Тина винила себя в том, как она могла допустить и не отговорить Ашота от отъезда туда, где, чтобы доказать, что ты на что-то годишься, надо положить псу под хвост полжизни и все равно довольствоваться меньшим результатом, чем коренное население.
   А Барашков подумал, что завтра к этому времени в операционной все должно быть уже закончено и улыбающаяся сейчас Тина будет неподвижно лежать в послеоперационной палате хирургического отделения с аккуратно заклеенной операционной раной на боку. А дышать за нее будет аппарат искусственной вентиляции легких. Он представил себе, как выглядят послеоперационные больные с трубками во рту и в носу, и решил, что для понимающего человека вид такого больного и суетящегося с ним рядом врача и есть синоним удачного исхода по сравнению с тем, как выглядит безжизненное тело, которое накрывают простыней и везут на каталке в спокойный полумрак патологоанатомического отделения. Встрепенувшись, Аркадий отогнал от себя образ Михаила Борисовича Ризкина, заведующего отделением патанатомии, кстати, тоже предупрежденного о завтрашней операции, и украдкой сплюнул трижды через левое плечо.
   Тина же рассматривала предстоящую операцию как промежуточный этап между жизнью и смертью, который с определенной долей вероятности уже, конечно, мог закончиться на операционном столе. Но главное, и она это понимала прекрасно, для нее не кончалось даже при благоприятном исходе операции. Главное было в том, что опухоль, выросшая в ее надпочечнике, должна была быть помещена в банку с формалином и поставлена на стол в специальной комнатке в отделении Михаила Борисовича Ризкина. А вот шифр жизни Тины, уже после специального исследования этой опухоли, будет содержаться в нескольких строчках текста патогистологического заключения, понятного только небольшой кучке специалистов. Собственно, эти строчки и будут означать суть происходящего — жизнь или смерть.
   Потом уже, когда Барашков пошел проводить Ашота в его палату и Тина осталась одна, она вспомнила, что ее вчерашняя ночная гостья, видимо, все-таки сумела улучить минутку и подойти к Барашкову насчет своего лекарства, ибо иначе как бы он узнал, что она, Тина, ночью не спала.
   «Дай Бог, — подумала она. — Чем черт не шутит, может, и действительно помогли горошинки той женщине!»
   После ухода Ашота и Барашкова целый день у нее в палате толпились посетители, так что к концу дня она даже устала. Приезжали и мама, и отец. Причем мать рассказала, что она звонила в Краснодар Алеше, он был очень расстроен, когда узнал, что случилось. Сестра Лена прислала письмо, напечатанное на компьютере, с трогательными заверениями в любви и с пожеланиями скорейшего выздоровления. Затем позвонила подруга Аня и сказала, что оперировать их будут в один день, только Ане будут укорачивать кончик носа, а Тине удалять надпочечник. При этом Аня вскользь заметила, да так серьезно, что Тина даже не выдержала и засмеялась, что неизвестно еще, какая операция важнее — кончик носа будет виден всем, а то, что у Тины делается на спине или сбоку, будет видно, только если она пойдет в баню.
   — В баню не пойду! — заверила ее Тина. — Баню я никогда не любила.
   — Очень выгодно! Значит, вообще никто ничего не увидит, — успокоила ее Аня. — А на пляже можно носить и закрытый купальник!
   — Конечно-конечно! — ответила Тина.
   Уже вечером к ней в палату зашла Мышка. Она тихонько затворила за собой дверь, подошла к постели и робко присела. Тина почувствовала, что она пришла к ней не как врач, не как заведующая отделением и не с чем-то, что имело отношение к ее лечению. Мышка выглядела так, будто прежняя девочка-ординатор зашла к старшему товарищу посоветоваться о чем-то своем.
   — Валентина Николаевна… — Маша опустила голову и положила маленькие ручки на колени. Тина подумала, что и у нее самой еще совсем недавно были такие же мягкие маленькие руки. Это почему-то умилило ее и вернуло к Маше прежнее расположение. Да в общем-то Тина никогда всерьез и не сердилась на нее. — Скажите мне откровенно, Валентина Николаевна, — начала Маша, — неужели вы считаете, что я в самом деле перед вами виновата?..
   Тина посмотрела на Машу с грустью. «Разве до того мне сейчас, девочка, чтобы в чем-то винить тебя?» — говорил ее взгляд, но Маша упорно не поднимала глаз, уставясь в свои колени.
   — Почему, — гнула она свое, — когда мы все работали в гораздо худших условиях, чем сейчас, вы умели держать все отделение в мире и согласии, а у меня ничего не получается? — Маша была готова заплакать. — Доход от отделения сравнительно небольшой, сотрудники вечно ссорятся, да и эффект от лечения, честно говоря, уж не настолько велик. Конечно, мы стараемся, выбираем больных, многим помогаем, но раньше, я ведь помню, раньше вытаскивали таких тяжеленных! Когда уже никто и не надеялся! А сейчас все время идет какая-то работа, которая кажется второстепенной… Нет той отдачи, как раньше! Нет и удовлетворения от того, что ты делаешь!
   Тина помолчала некоторое время, будто собиралась с мыслями, потом сказала:
   — Опыт приходит с годами. Придет он и к тебе. Надо знать, от кого что можно ждать. У нас в отделении были свои задачи, у вас теперь — свои. Ты стараешься, это видно. А Барашков и Дорн слишком разные по натуре, они при любых обстоятельствах не смогут жить в мире. Их надо еще кем-то разбавить, но человеком нейтральным, чтобы не принимал ни ту, ни другую сторону. Что касается моего заведования, то ты просто забыла, как Аркадий Петрович в свое время пенял и мне, что я ничего не могу сделать для отделения — ни стулья выбить, ни новый аппарат искусственного дыхания приобрести, ни кафель для туалета, ни что-нибудь еще. У вас же теперь туалеты, — Тина усмехнулась, — в порядке.
   Мышка встрепенулась, и Тина, чтобы не дать ей возразить и договорить до конца, потому что любые споры были ей тяжелы, быстро сказала:
   — Оптимальное решение посредине — врачи лечат, финансовые органы дают деньги и на стулья, и на все остальное. Так должно быть. Но Поскольку этого пока нет, и неизвестно, когда будет, и будет ли когда-нибудь вообще, то каждый исходит из своих собственных представлений о медицине и о жизни и поступает в соответствии с этими представлениями. Но большинство людей волнуют теоретические размышления о переустройстве чего-либо, только когда они сами здоровы или еще не очень тяжело больны. Так что я желаю тебе здоровья, детка! — Тина сказала эти слова тихо, но было видно, что она много уже думала об этом. — Во время серьезной болезни людей волнует нечто конкретно мелкое — принесли ли ему лекарство, сделали ли укол. Иногда это помогает выжить. Когда же болезнь заходит слишком далеко, как у меня, человек впадает в нечто, похожее на ступор. И это тоже приспособительная реакция — просто она помогает не выжить, а как можно менее болезненно уйти.
   — Ну что вы! Надо бороться! — чуть не закричала в возмущении Мышка. — Нельзя падать духом! Надо верить в выздоровление, тогда и операция пройдет успешнее!
   — Конечно-конечно, надо бороться! — улыбнулась в ответ Тина. — Обязательно надо, ты права! «Нас трое у постели больного — врач, болезнь и вера в выздоровление…»[7] — я все помню.
   Тина похлопала Мышку по руке своим коронным успокаивающим жестом, который все они впоследствии переняли у нее, но Маша с огорчением поняла, что Тина сказала это ей только в утешение, чтобы не спорить., И еще поняла Мышка, что за время болезни какое-то новое знание, с которым она сама, Мышка, была пока не знакома, открылось Тине. И может быть даже, Мышка подумала об этом с ужасом, Тине открылось, что смерть, по сути, не так уж страшна и есть на самом деле альтернатива жизни.

18

   Таня сидела в родительском доме на медвежьей шкуре, поднятой с пола и положенной теперь на диван, потому что у матери болела спина и ей приятно было ее согревать, завернувшись в шкуру. Таня сидела и молча ждала, когда отец закончит читать ей нравоучение.
   «Как предполагала я тогда в Париже, так и получилось! — думала она. — Не успела приехать, как два часа выслушиваю . нотации! Господи, а ведь я так скучала по дому! Когда случился этот „Норд-Ост“, чуть с ума не сошла! Ну вот приехала. Все вернулась на круги своя, здрасте! Одно и то же который день!»
   Далее «…если объединяются надежда и врач — болезнь отступает; если же вера в выздоровление уходит — врач теряет больного…» Она вслушалась, в голосе отца слышались с детства знакомые нотки.
   — Что же ты делала там, в Париже, чему училась, если, вернувшись сюда, тебе даже не о чем рассказать?
   — Ну что рассказывать, папа! Работа была однообразная, примерно по одной теме, и никого, как я поняла, особенно не интересовала. Так, дежурные отчеты для сбора информации плюс контроль за тем, что содержится у меня в компьютере. Своего рода промышленный шпионаж. Как я поняла, мои личные впечатления о Париже и о Москве тебя не интересуют?
   — Меня все интересует! — взорвался Василий Николаевич. — Да ты не говоришь ничего, кроме как о своей подружке Янушке да о том, что не хочешь жить дома!
   — Таня, что ты будешь есть? — крикнула из кухни Людмила Петровна. — Отбивные поджарить?
   Таня подумала.
   — Если можно, картошку с селедкой или пельмени из пачки! — Просьба была такой неожиданной, что мать вышла из кухни и встала в дверях.
   — Селедки нет, — сказала она растерянно. — А про готовые пельмени ты ведь всегда говорила, что это еда для нищих младших научных сотрудников…
   — Значит, как раз для меня! — засмеялась Таня. — Нет, правда, вкусы меняются!
   — «И как постранствуешь, воротишься домой…» — отвлекся от своей мысли и процитировал отец.
   «Сейчас начнет про дым отечества, — подумала Таня. — Слышать не могу! Слава Богу, Филипп (она теперь называла своего покровителя просто, без отчества) никогда не говорит таких пошлостей!»
   — «…И дым отечества нам сладок и приятен!» — закончил Василий Николаевич.
   Таня вздохнула: «И чего я сюда так рвалась?» Она представила заляпанные грязью московские улицы, огромные лужи по сторонам дороги, в которых плавали опавшие кленовые листья, сравнила эти воспоминания с теплой и чистой парижской осенью и почувствовала желание расхохотаться. Все равно что вареную картошку не мять, а нарезать аккуратными кубиками, каждый кубик полить оливковым маслом, сбрызнуть чесноком и лимонным соком и ковыряться в этих кубиках аккуратненькой вилочкой.
   — Мама, сделай из картошки пюре погуще! — Таня перешла из комнаты в кухню, села на табуретку и наблюдала, как хлопочет у плиты мать.
   — Вот, вместо селедки есть скумбрия! — Мать достала из холодильника банку консервов.
   — Небось написано «макрель»? — поинтересовалась Татьяна.
   Мама повертела банку в руках.
   — Макрель, — прочитала она. — Как у Хемингуэя.
   — Пусть это для них будет макрель, а для нас — скумбрия! — Таня взяла из рук матери банку и полезла за ножом-открывашкой. — Знаешь, что мне подруга из Парижа написала?
   Мать повернула к ней лицо.
   — Уже дошло письмо? Так быстро?
   — Она его отправила в день, когда я улетала. Она пишет, что в ее представлении Россия — огромный дикий конь, который несется, не разбирая дороги, куда глядят его огненные глаза, и подминает всех и вся своими золотыми копытами!
   — Какая начитанная девочка, — заметила мать. — Она, наверное, Русь-тройку имела в виду!
   — Ей надо сказку Бажова «Серебряное копытце» в подарок послать, — сказал отец, останавливаясь в дверях кухни. — Она получит удовольствие. Но если серьезно, Таня, — нахмурился он, — что же ты собираешься делать? Время проходит — а ты никто и ничто!
   — Пока поживу как содержанка богатого человека, — серьезно сказала Татьяна, — а потом будет видно!
   Повисла тяжелая пауза, какая бывает в первые доли секунды при взрыве атомной бомбы. Потом мать развернулась к ней с таким видом, будто хотела сказать: «Ты бы думала, прежде чем говорить! Да еще при папе! Ведь его хватит удар!»
   А отец стоял молча и только открывал рот, потому что предел его возмущению вот как раз в эту минуту и наступил.
   — В этом нет ничего необычного! — сказала Татьяна. — Сейчас многие так устраиваются! Мне пока нравится!
   Василий Николаевич вышел из кухни и закрыл с демонстративным видом за собой дверь. Мама взяла табуретку и подсела к Тане за стол.
   — Мы не такую жизнь готовили тебе, доченька! — сказала она. Таня молча вылезла из своего угла и встала к плите. Спокойными уверенными движениями она раздолбила картошку, влила в нее молоко, подогрела, положила на тарелки. Нарезала хлеб.
   — Давайте садитесь! — сказала она. — Я жду звонка, и мне не хочется выглядеть будто голодная шлюха. — Она взяла вилку, положила на край тарелки кусок консервов и стала есть. Мать, не притрагиваясь к еде, смотрела на нее с болью.
   — Ты осознаешь, что ты сейчас сказала? — спросила она. — Я повторю: «Будто голодная шлюха». Ведь в самом деле так и есть.
   — Я знаю, — сказала Таня. — Дай поесть. Я хочу, чтобы он на мне женился, но чтобы этого достичь, я должна выглядеть прилично.
   — А кто это — он? — спросила мать.
   — Богатенький Буратино, — ответила Таня. — Достаточно знает жизнь, не говорит банальностей, как отец. С ним интересно. Он многое может. Это он вам звонил, когда я беспокоилась из-за теракта. — Таня говорила второпях и запихивала в рот здоровенные ошметки пюре.
   — Ты ешь спокойно! Что, за тобой гонятся? — сказала мать. — Пока еще нет. Давай я налью тебе чаю. С лимоном?
   — С лимоном, — ответила Таня с набитым ртом. — Раз зовут — надо идти. Здесь не Париж, некогда рассиживаться. Хотя и там времени не было!
   — Может, все-таки к папе в лабораторию работать пойдешь? Или он тебя устроит в другой институт, если не хочешь у него! — Мать умоляюще прижала руку к груди.
   «За эти два года, — отметила Таня, — мама почти и не изменилась, но эта страдальческая поза и выражение лица абсолютно не идут к ее молодежной стрижке и джинсам».
   — И буду там получать гроши? — Таня доковыряла скумбрию прямо из банки.
   — Ну, может быть, скоро добавят! — вздохнула Людмила Петровна. — Мы же с папой живем! Есть хоздоговорные работы… Обследование населения…
   — Умоляю! — Таня вытерла рот полотенцем и достала помаду.
   — Французская? — спросила мать. Любая женщина не может устоять, когда видит помаду, привезенную из Франции.
   — Нет, — без интереса ответила Таня. — Какая-то совместная. Лондон, Париж, Милан. Здесь такая же продается. А я на распродаже купила, даже не помню где.
   Телефон в кармане ее куртки тоненько пропищал что-то из Моцарта, и Таня, тихо сказав в него буквально два слова, вернулась к матери:
   — Мне пора идти. Папу сама успокой! Меня он не воспринимает!
   Она влезла в серый вязаный свитер, будто подернутый изморозью, причем мать подумала, что в молодости она вязала точно такие, но на этом была этикетка известной лондонской фирмы, схватила с вешалки меховую куртку с забавным хвостиком сзади, мельком взглянула на себя в зеркало, махнула матери и уже совсем было хотела захлопнуть за собой дверь, но вдруг передумала, на миг вбежала в дальнюю комнату, схватила там какой-то мягкий сверток, быстро пихнула его в сумку и только после этого выскочила за дверь. Отец не встал и не вышел ее проводить. Мать закрыла за Таней дверь и сказала ему, обняв:
   — Пойдем с тобой, Васечка, поедим и поговорим.
   Но произнеся эти слова, она первым делом подошла к окну и осторожно отодвинула занавеску. Черный лакированный «мерседес», поглотив ее дочь, осторожно выруливал со двора.
   Отец не видел машины. Молча пройдя за женой в кухню, он встал боком у шкафа и достал откуда-то из дальнего угла бутылку водки.
   «Что же она мне такое сказала? — Таня напряженно морщила лоб, вспоминая Мышкины слова во время их единственного пока свидания. — Я еще хотела это обдумать, прокрутить в голове со всех сторон. Как-то странно прозвучали ее слова, когда я спросила, с кем она живет. Ах да, я вспомнила. Она сказала: „В основном с домработницей. Иногда с отцом, когда он задерживается в Москве по своим делам, но вообще-то у него есть и другая квартира“. Вот. Она так и сказала: „Вообще-то у него есть и другая квартира“ — и хотела еще что-то добавить, но, видимо, раздумала. Не добавила ничего. Тогда я спросила, где ее мать. „Она живет за границей“, — ответила Мышка. И все. Больше не было никаких комментариев. Остальная, и большая, часть разговора была посвящена Тине и Ашоту».
   Ну, Тину, конечно, жалко, но в принципе в том, что с ней такое произошло, некого винить. От болезни никто не застрахован. А вот Ашот… Ашот… Ну надо же было такому случиться! Он здесь, и в больнице! Когда она уже мысленно попрощалась с ним навсегда, жизнь подсовывает ей снова такую головоломку! Дает новый шанс. Но нужен ли он сейчас ей, этот шанс? Говорят, дорога ложка к обеду… Как ей было плохо без Ашота, как скучно! Как хотелось увидеть его милое подвижное лицо, услышать шутки! Его не было тогда, когда он был нужен. А что теперь? Теперь он помеха к достижению ее цели. Той цели, что наконец-то, хоть и в несколько измененном виде, встретилась ей. А как же любовь? Ведь она не любит Филиппа. А любит ли Ашота? Как узнать, что такое любовь? Никогда она не думала ни про кого: вот за этого человека я могла бы отдать жизнь. Какое глупое понятие — отдать жизнь. Каким это образом? Кровь, что ли, перелить из вены в вену? Или орган какой отдать? И то ли людей таких не встречалось на ее пути, то ли жизнь она свою ценила очень высоко, но такие вопросы никогда раньше не приходили ей в голову. А вот сейчас пришли.
   Ашот был в больнице. Лежал без сознания. Ее бы к нему все равно не пустили. Стоять под дверями палаты — бессмысленно. Какая в том польза? Только глазеют все на тебя да сестры гоняют, будто ты главный враг. Но она все равно о нем думала день и ночь, ни на чем больше сосредоточиться не могла. Даже Филипп это заметил, спросил, о чем она думает постоянно. Она ответила, что ее смущает квартирный вопрос. Мол, ее родители представить не могут, что дочь будет жить неизвестно у кого, а не дома. О наличии собственной квартирки на Красносельской Таня благоразумно умолчала. Пусть знает, что она не какая-то там девушка легкого поведения, которая может шляться где угодно и никого не интересует, где она пропадает ночами.
   — Рано или поздно все равно придется родителей поставить в известность, — холодно заметил на это Филипп. — Так что чем раньше, тем лучше. Но я знакомиться с твоими родителями не буду. — И по твердой законченности этой фразы Таня поняла, что дальнейшие разговоры на эту тему могут испортить все дело. «Лучше держаться от дома подальше, — решила она, — а то отцу еще может прийти в голову какая-нибудь дикая мысль — например, набить Филиппу морду». Но ее тянуло домой. Особенно к маме. Она не думала, что даже навязчивая, как ей раньше казалось, родительская забота может быть настолько приятной! В самом деле, как чудно, когда кто-то готовит обед, наливает тарелку супа, согревает на батарее тапочки, кладет на подушку сочное яблоко, чтобы доченька съела его перед тем, как ложиться спать. Она так скучала по этой заботе в своем общежитии, где все было так чудесно, комфортно, но все это было в равной мере для всех. А дома — только для нее одной, для любимой дочери…