Все сидели как на похоронах. Мадам Гийяр провозгласила себе под нос скромный тост: «За ваши успехи в науке!», и все выпили, вежливо улыбаясь, не чокаясь. Потом все так же тихо, спокойно принялись за еду, думая каждый о чем-то своем, и только Али продолжал, глядя на Таню, сиять своей невозможной улыбкой. Таня даже подумала, что у него, наверное, так устроен рот — челюсти выдаются вперед, и короткие губы не в состоянии прикрыть длинные белоснежные зубы. И она потом даже стала специально присматриваться к Али, так как их рабочие столы были расположены напротив. Но оказалось, что нет, рот у Али спокойно закрывается. Иногда он за работой свистел, и тогда губы его без усилий складывались в толстую длинную трубочку, и лицо его уже не казалось перерезанным поперек ослепительной улыбкой, а было равномерного светло-кофейного оттенка.
   Через двадцать минут праздника, когда подали кофе, Таня решила, что можно познакомиться поближе с мадам Гийяр.
   — Куда вы ездите отдыхать летом? — спросила она. Акцент у нее был, наверное, ужасный, но фразу, она была уверена, она построила правильно. Тем не менее мадам Гийяр уставилась на нее так, будто Таня спросила, любит ли та есть живых лягушек.
   — Зимой мы ездим навестить родственников, а летом чаще на море.
   — Вы ездите в Ниццу? В Канны? Это же так рядом!
   — Нет, — сухо пожевала губами мадам Гийяр. — В Канны ездят звезды и проститутки, там шумно и дорого. В Ницце очень много русских и американцев. Мы отдыхаем в Испании, иногда в Египте.
   — Вы любите путешествовать?
   — Нет, — помолчав, с неудовольствием сказала мадам Гийяр. Было видно, что ей вовсе не хотелось отвечать на Танины вопросы. — Мы ездим отдыхать всегда в одно и то же место.
   «Вот они, миллионеры, — подумала Таня. — Ну и зачем тогда иметь миллионы, если ездить всегда в одно и то же место? Скука смертная!»
   Мадам Гийяр допила свой кофе и встала.
   — Приятного аппетита, я жду вас в лаборатории! — Она обвела всех неодобрительным и недовольным взглядом, будто сова, внезапно разбуженная каким-то неприятным происшествием, до этого спокойно почивавшая в своем дупле, а теперь высунувшая голову наружу посмотреть, что именно случилось. Преподнести Тане какой-нибудь пустяковый сувенир, очевидно, ей и в голову не пришло.
   — А кто-нибудь знает, какое имя у доктора Гийяр? — спросила Таня уже после того, как мадам ушла. — На ее карточке написано просто «J». «Доктор Жи. Гийяр», и все.
   Все посмотрели на Таню так, будто она спросила нечто неприличное. Даже Али перестал улыбаться и спрятал зубы.
   Почему-то Таня надеялась, что, когда стажеры останутся в столовой одни, атмосфера развеется, потеплеет, но ничего подобного не произошло. Все молча допивали кофе и еще минут через пять уже были готовы расходиться по своим рабочим местам. С усилием поднялась всегда печальная полноватая Камилла, поблагодарила: «Мерси!» — и ушла. За ней очаровательно улыбнулся, помахал рукой и ускакал куда-то, подпрыгивая, Али-Абу. И Янушка тоже сказала вскоре:
   — Ich muss gehen![4]
   Янушка мечтала когда-нибудь из своей родной Чехии перебраться на жительство в Австрию и поэтому активно изучала немецкий язык. Французским и английским она владела со школы, а немецкий осваивала методом погружения, поэтому бормотала по-немецки днем и ночью.
   — Геен, геен! Иди, иди! — грустно улыбнулась ей Таня. В интернациональной среде языки изучаются быстро. Она даже с Камиллой научилась здороваться и прощаться по-испански. Однако ее несколько задевало, что по-русски, кроме Янушки, здороваться и прощаться никто не изъявлял никакого желания. Янушка ушла, а Таня осталась за столиком одна. Официантка, безмолвная турчанка, уже унесла в недра посудомоечных машин грязную посуду, а Таня сидела и думала: «Ну, выгонит меня эта сволочь, мадам Гийяр — не знаю, как ее зовут, — за опоздание, ну и пусть! Все равно сейчас в лабораторию не хочу идти! У меня, в конце концов, день рождения! Прошло полжизни, мне исполнилось целых двадцать восемь лет! Ничего не сделано, жизнь не устроена. И я, между прочим, не какая-нибудь там неграмотная турчанка! Я — доктор, и неплохой! И я из России. А сама мадам Гийяр, между прочим, только биолог. И в некоторых вопросах не смыслит ни черта!»
   И красавица Таня, урожденная москвичка, теперь сидящая за столиком в фантастически чистой, почти стерильной столовой огромного института, в том безумном по своей архитектуре районе Парижа, где все сделано из прозрачного пластика, стекла, металла и бетона и который у непривычного человека вызывает состояние хронического стресса, сама себе стала казаться дремучей сибирячкой, такой же, какой была ее бабушка, бывало, наведывающаяся в тайгу за кедровым орехом в меховом собачьем полушубке, в валенках и двойном цветастом платке. Бабушкой, которая могла приготовить в печке щи и белку подстрелить прямо в глаз. И почему-то такая гордость за бабушкину Сибирь, за Москву, за всю страну и за саму бабушку охватила Татьяну, что она начала тихо петь, а потом, осмелев, затянула погромче несильным, но звучным и довольно низким голосом:
   И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я тропе, Друга я никогда не забуду, Если с ним подружился в Москве!
   Правда, пела она эти слова почему-то с французским акцентом. Из-за своих стоек с удивлением смотрели на нее молчаливые смуглые официанты, а пара-тройка африканцев с множеством косичек и в плетенках, похожих на наши лапти, надетых на босу ногу, стали звучно прихлопывать ей в такт.
   — Рашн, рашн! — доносилось из того угла и звучало снисходительно, как будто родовая принадлежность к России извиняла все странности и чудачества человека.
   Но, как это всегда бывает у русских, дальше припева слов Татьяна не знала, поэтому для себя и для слушателей она повторила его еще пару раз, чтобы получилась полноценная песня, и на этом закончила свою эскападу. Африканцы что-то закричали, зааплодировали, турки молча смотрели, что будет дальше. Таня, не обращая ни на кого внимания, встала, аккуратно придвинула на место свой стул и пошла к лифту, чтобы ехать в лабораторию. Там уже все были заняты своими делами, ей никто ничего не сказал, и у нее создалось впечатление, что она одна во всем мире и никому-никому не нужна!
   После работы она поехала на метро прогуляться на любимое место — на остров Сите. На Папертной площади возле Нотр-Дам было еще слишком много туристов, и Таня решила обойти остров по набережным. Она пошла мимо Консьержери, рассеянно полюбовалась прекрасным видом на Лувр, уже неясно видимый на другом берегу в сгущающихся осенних сумерках. Потом, довольно быстро, она оказалась на Новом мосту. День был прохладный, печальный и ветреный, и Татьяна внезапно подумала, что могла бы вдруг взять да и броситься в Сену прямо с этого уже очень старого Нового моста. Но потом ей пришло в голову, что хоть он и называется Новым, за те приблизительно шесть веков, которые он соединяет два берега Сены, с него уже сумели побросаться вниз столько дамочек, в том числе и из России, что для парижской полиции, располагающейся, кстати, неподалеку, в этом поступке не будет ничего оригинального. Таня даже попробовала хихикнуть про себя, но лишь затем, чтобы не расплакаться. И хотя она таким образом всеми силами пыталась себя развлечь, подспудное чувство, что она до невозможности одинока на этом свете, тяжелым камнем давило ей сердце. Она пыталась себя утешить и тем, что все происходящее только некая прелюдия жизни. Вот все-таки она, Татьяна, идет по Парижу, гуляет по самой его сердцевине, с которой начиналась его история два тысячелетия назад, еще во времена римского владычества. Многим людям со всего света, которые стремятся сюда, прогулка такая совершенно недоступна по разным причинам, а вот ей повезло. И что за такую прогулку еще пятнадцать лет назад в ее стране многие готовы были душу отдать, а некоторые и продавали да еще хором твердили, что, увидев Париж, не страшно и умереть, настолько он притягателен и прекрасен. Она искренне уговаривала себя, любовалась красотами тех мест, по которым в этот момент проходила, но в глубине души не испытывала ничего, кроме щемящей, беспричинной тоски. Когда же она, описав круг, снова вышла на Дворцовый бульвар и заглянула в самый прекрасный в Париже потаенный уголок, показанный ей Янушкой, часовню Сен-Шапель, многократно воспетую и Ремарком, и Хемингуэем, она уже была готова отдать все эти ребра хваленой готики за посиделки с чаем и булочками в теплой комнате у кого-нибудь из своих старых школьных подруг. Даже с Мышкой посидеть на дежурстве и то было бы для нее, Тани, сейчас большей радостью, чем бить в одиночестве ноги по острову Сите. Неисповедимы пути твои, Господи!
   «Мышка-то теперь стала заведующей собственного отделения, черт побери! — думала Татьяна, возвращаясь к Нотр-Дам. — Как она там? Посмотреть бы, как одета, как выглядит. Надо же, Мышка — и на руководящей работе! И где теперь, интересно, Тина, Барашков, Марина?»
   И только когда внутри огромного собора той самой знаменитой Парижской Богоматери, матери всех парижских церквей и самого Парижа, она прислонилась спиной к одной из многочисленных колонн в полумраке оконной розы и простояла так неизвестно сколько — час, может, полчаса, — скользя затуманенным взором по неизвестным картинам и чужим алтарям, пока ноги ее не загудели от усталости, мысли Тани наконец перестали скакать от воспоминания к воспоминанию, а душа вдруг утихомирилась, успокоилась и опустошилась, как на море неожиданно сразу после волнения наступает вдруг полный штиль.
   Вечером же, когда она совершенно без сил вернулась назад в свой Дефанс[5], к ней забежала Янушка. Холодноватая внешне Таня обняла ее и прижала к себе чисто русским, материнским жестом, как самого родного в Париже человека.
   Янушка протянула подарок — небольшого белого плюшевого медведя, что все-таки вызвало у Татьяны пару слезинок, копившихся с самого утра. А потом они вдвоем уселись за стол в Таниной комнатке, открыли посылочку, что всеми правдами и неправдами, вплоть до дипломатической почты, удалось переправить Таниным родителям из Москвы к ее дню рождения, порезали кружочками «Московский» сервелат и «Голландский» сыр из магазина на бывшей улице Горького, достали московские конфеты «Мишка на Севере», маринованные грибочки, домашние огурчики и бутылку «Столичной» водки московского завода «Кристалл». Янушка принесла коробку какого-то необыкновенно вкусного австрийского сухого печенья, которое просто таяло во рту, и они от переполнявших их чувств по-настоящему напились и пели русские и чешские песни. А потом заснули вместе на одной постели, обнявшись.
   Вот так закончился тогда первый парижский Танин день рождения. И ей казалось, что все это уже было страшно давно, а если вдуматься — так вовсе недавно, всего год назад. Теперь же, к концу срока ее работы во Франции, Таня чувствовала себя почти стопроцентной парижанкой. Но именно сейчас, в эти несколько недель должна была решиться ее судьба. Либо мадам Гийяр рекомендует ее для дальнейшей работы здесь, в Париже, либо Таня должна будет вернуться домой. Сама лаборатория, и мадам Гийяр, и Али, и Камилла Тане ужасно надоели, не нравились. И работать здесь дальше было бы неинтересно. Но и возвращаться домой ей тоже уже не хотелось.
   «Что я там буду делать? Снова искать работу? Так можно и здесь искать». Янушка весной уезжала в Австрию, у нее уже было все решено: она ехала в университет на должность лаборантки в отдел, изучающий действие радиоактивных отходов.
   — Но это может быть опасно для здоровья! — сказала ей Таня.
   — Не более опасно, чем любая другая исследовательская работа. Везде есть свои неприятные стороны.
   Янушка обладала легким характером. Один ее вид вызывал умиротворение. В неизменных джинсах, футболке и с рюкзачком за плечами она напоминала Тане ежика-путешественника с палочкой-выручалочкой в лапке из какой-то детской сказки.
   — Ничего, это только для начала, — говорила она и смешно почесывала лапкой курносый нос. — Зато поживу в Австрии, буду гулять по альпийским лугам. Может быть, когда-нибудь получу гражданство!
   И Таня тоже хотела попробовать подыскать себе какое-нибудь место.
   Камилла и Али для Тани были серьезными конкурентами. Камилла отличалась необыкновенной старательностью и аккуратностью, и хоть и была медлительна, но в то же время пунктуальна и неглупа. Она идеально подходила для работы референтом — всегда у нее был порядок во всем, всегда все разложено по пунктам, она всегда все помнила, любую информацию вносила в компьютер в соответствующий раздел. Французский климат ее тяготил. Ее вечный насморк уже, должно быть, развился в хронический гайморит, и это обстоятельство, да гнусавый голос, да полнота придавали ей сходство с грустным индийским слоном. Зато Али-Абу был, наоборот, весельчак. Полиглот, подвижный как ртуть, он, как поняла Татьяна, единственный, кроме нее, в их лаборатории имел медицинское образование. Учился он, правда, у себя в Африке. При этом у него всегда был таинственный вид, и Янушка даже как-то сказала, что он на самом деле никакой не врач, а шаман. На любой вопрос Али умел на восьми языках ответить «Не знаю», и Таня поняла, что спрашивать его о чем-либо бесполезно, хотя иногда он проявлял удивительную осведомленность и сообразительность, если считал нужным это показать. Понятно, что здесь трудился каждый сам для себя, ведь оставить работать в лаборатории из четверых нужно было кого-то одного. Кого — должна была решить мадам Гийяр. И поэтому Тане ничего больше не оставалось, как проводить порученные ей опыты, размышлять волей-неволей о жизни и гулять по Парижу.
   «Домой вернуться никогда не поздно, — рассуждала она. — Если оставят в Париже, то буду работать и здесь. А не оставят, так черт с вами, без вас не помрем…»
   Но на всякий случай она разослала резюме в другие города во Франции и в Америке и с нетерпением ждала, не последуют ли предложения. Больше всех почему-то ее привлекал Сан-Франциско. Почему? Она там никогда не была, почти ничего о нем не знала… Очевидно, магия заключалась в названии. А еще Таня думала, что, кажется, где-то в тех краях, может быть, на расстоянии каких-нибудь трехсот километров, работает Ашот. Таня как-то рассказала об этом Янушке. Та поразилась обширности возможных поисков.
   — Для русских это не расстояния, — не без гордости заметила Таня и почему-то добавила: — Для бешеной собаки семь верст не крюк. — Удивительно, что Таня, которая в Москве совершенно не тяготела к фольклору, за границей постоянно вставляла в речь пословицы и поговорки — так емко они, оказывается, отражали суть мыслей.
   — Mad dog? — осторожно переспросила у нее Янушка.
   — Russian proverb, русская пословица, — пояснила Татьяна, и Янушка с облегчением закивала головой: «Оу, йес, по-сло-витца, я-я!»

9

   — Дом с голубыми балконами! У подъезда — каштан! — что было силы орал Барашков в телефонную трубку, пытаясь энергией своего голоса внушить важность момента той женщине, что ответила по другую сторону телефонного провода: «„Скорая“ слушает!»
   — Только не кладите трубку! — громовым голосом молил он. — Я здесь случайно, в гостях! Не знаю адреса, но сам я врач. Поверьте, я не обманываю! С женщиной очень плохо, она без сознания, нужно срочно госпитализировать! Нужна реанимационная бригада!
   На другом конце провода мгновение висела тишина, будто там соображали, что это — очередной глупый розыгрыш или все-таки нет?
   — Моя фамилия Барашков! Я — врач! Не знаю адреса, но не обманываю! Поверьте мне! Соедините с главным врачом! — кричал Аркадий так, что было слышно, наверное, в соседнем подъезде.
   — Фамилия, возраст, температура? — вдруг по-деловому ответила трубка, и Барашков понял, что «скорая» вызов примет.
   У него как-то странно вдруг запершило в горле, перехватило дыхание и даже увлажнились глаза, и он испугался, что не сможет сразу ответить на все вопросы. Мгновенно собравшись, он хриплым голосом сообщил фамилию Тины, а возраст сказал наугад, потому что его никогда не интересовало точно, сколько Валентине Николаевне лет, а про температуру сообщил, что она нормальная.
   — Что болит? — по-прежнему металлически продолжала расспросы трубка.
   — Ничего не болит, она без сознания! — убеждал трубку Барашков. — Я сам врач, я думаю, что у нее нарушение мозгового кровообращения и травма головы. А травма, потому что она упала! Прямо на моих глазах!
   — Ваша фамилия? — еще раз уточнила трубка и, после того как Барашков в пятый раз проорал, что он Барашков, спросила: — Куда ехать? Назовите какие-нибудь ориентиры!
   — Помойка во дворе, — сказал Аркадий. — Выкрашена в зеленый цвет.
   — Вы сами-то соображаете, что говорите? — возмутилась «скорая». — У нас в каждом дворе помойки!
   Вот тут и заорал Аркадий как резаный и про голубые балконы, и про каштан у подъезда.
   — Да, и еще недалеко новая школа! Неудобно построена. Я, когда ехал, не знал, с какой стороны ее объезжать! И кажется, рядом был магазин «Молоко»!
   — Дом с другой стороны выходит на улицу?
   — Кажется, да. Только я искал не с улицы, со двора. Улица уже второй год как разрыта! Я помню, там канава была еще в прошлом году!
   — Улица Скворечная, дом с голубыми балконами — номер пятнадцать! — сообщила «скорая». В ее голосе даже появились человеческие нотки. — Теперь говорите, какой подъезд, этаж и квартира? Код на двери?
   — Кода нет, подъезд от угла второй, а на самом деле, может, и третий, — сказал Барашков. — Но я попрошу кого-нибудь встретить или сам выйду встречать! У подъезда каштан. Номеров квартир здесь вообще ни у кого нет, но эта квартира — последняя в подъезде на пятом этаже. Выше только чердак! Я вас умоляю, приезжайте скорее!
   — Ожидайте, ваш вызов принят! — Трубку положили. Барашков облегченно вздохнул и склонился над Тиной, которая по-прежнему лежала на полу без сознания, с разбитой, окровавленной головой. В таком положении лицо ее выглядело каким-то чужим, незнакомым.
   Он взял ее за запястье, и ее сердце тихонько ответило его пальцам тоненькой ниточкой еле различимой на ощупь пульсовой волны.
   — Жива, — констатировал он и тут же ужаснулся тому, что сказал.
   Господи, как же она может быть не жива? Ведь это же Тина! Такой же родной ему человек, как жена, как дочь! Хватит Валерия Павловича, хватит Ашота, сколько можно потерь? На мгновение возникло в его сознании видение их прежней, такой родной, старой ординаторской, в которой собирались они все. Вот Валерий Павлович читает медицинский журнал, вот Ашот переставляет крошечные шахматные фигурки, вот строчат девочки в историях болезни, вот он сам с сигаретой у подоконника, на котором одиноко стоит старый цветочный горшок с обезьяньим деревом; ствол у него еще твердый и толстый, а листья уже хиреют и опадают, как всегда бывает с этим деревом осенью, и он посыпает их пеплом своей сигареты под протестующие, но робкие Мышкины взгляды. А вот в ординаторскую, улыбаясь и что-то говоря, входит Тина. Она запыхалась и еще не застегнула халат, но глаза ее весело блестят, а на курносом веснушчатом носу выступили крошечные капельки пота. Она, не стесняясь, вытирает нос кусочком бинта и носком туфли пытается примять отошедший кусок линолеума на полу, одновременно энергично жестикулируя рукой и говоря им всем что-то веселое, важное, дорогое…
   И эта Тина сейчас перед ним?
   А сам он сейчас разве прежний, такой, какой был он тогда, возле обезьяньего дерева? Два года всего прошло, а как изменилась жизнь! И как он постарел, и как ему все надоело! Вечная погоня за деньгами, отвратительная физиономия Дорна, осторожная мордочка Мышки. Да провались она пропадом, эта всеобщая компьютеризация, эта приборомания, эта современная офисная мебель, если она ведет к разобщению душ! Нет в мире совершенства! Выкинуть бы к черту эти холодные пластиковые столы вместе с Дорном, вернуть бы старенький радиоприемник и синий продавленный диван, на котором так славно было пить чернющий чай на дежурстве и знать, что ты не один, что, если надо, тебе помогут. Вернуть бы Валерия Павловича, Ашота и Тину, оставить бы половину, самую нужную, из оборудования и взять еще одного толкового врача — специалиста по диагностике. Девчонки — пусть как хотят. Хотят — остаются, хотят — уходят… Впрочем, Тани и так уже давно в Москве нет. И наконец, как хочется по-настоящему лечить! Не метаться по трем местам за деньгами, а наблюдать одних и тех же больных от поступления и до выписки, радоваться стабилизации их состояния, ликовать в душе от того, что сделано невозможное! И приезжать на работу в одно-единственное, то самое место, где ты нужен, где тебя ждут!
   Барашков опомнился. Господи, он рассуждает прямо как студент-первокурсник, не нюхавший ни пороху, ни больных. Как будто забыл, какие у них бывали больные и что такое было их лечить. Социалист-утопист чертов. А теперь самое приятное, что есть у него, работа, куда он с удовольствием ездит, — тот самый дом, где живет его старый знакомый — умный огромный сенбернар. Его по-прежнему приглашают ночевать с этим псом. Хозяева ведут подвижную жизнь — то уезжают за границу, то развлекаются по ночам. Он уже совершенно здоров, этот сенбернар, только не сразу одинаково быстро поднимается на обе лапы — видно, имеется все-таки небольшое остаточное поражение. Иногда он, Барашков, по собственному разумению колол сенбернару витамины, и тот беспрекословно подставлял ему нужный бок и спокойно терпел укол — будто отлично знал, что Барашков не будет делать ему плохого; к тому же у сенбернара даже был стимул к уколам — после каждой инъекции Аркадий всегда угощал его вкусным бутербродом из тех, что оставляли ему на ужин. Так они и ночевали вместе — Барашков и сенбернар — под светом бежевой лампы, в кресле и на ковре, понимающе поглядывая друг на друга. И не хотелось Барашкову от сенбернара возвращаться к больным. Но приходилось — деньги, деньги… Правда, сейчас положение у него приличное. Зарабатывает стабильно. «Кстати, — опомнился Аркадий Петрович и огляделся. Оказывается, в ожидании „скорой“ он так и сидел в коридоре на полу рядом с Тиной, держа ее за руку. — Надо же где-то найти документы — паспорт, страховку. И надо собрать Тину — как-то одеть или во что-нибудь завернуть».
   Он посмотрел на часы. Со времени принятия вызова прошло пятнадцать минут. Положение на полу было все то же. Тина была без сознания, но дышала. Он решил, что может отойти от нее ненадолго и поискать документы.
   Паспорт он нашел сразу же, как только открыл первую попавшуюся на глаза створку шкафа. На пустой полке лежали диплом, разные бумаги, свидетельство о разводе и паспорт. Страхового полиса среди них не было, и Барашков вздохнул: «Надо спросить у Людмилы, жены, есть ли страховки у нас. Все врачи думают, что страховки на фиг им не нужны — лечатся по месту работы». Решить вопрос с одеждой оказалось сложнее. Одежда была навалена в беспорядке на разных других полках в шкафу, и Аркадию почему-то стало неприятно копаться в ней. Он наугад еще раскрыл какой-то ящик и обнаружил там мужские носки.
   «Вот! То, что надо», — решил он и осторожно надел носки Тине на ноги. То, что она в ночной рубашке, даже хорошо, удобнее снимать, можно просто разрезать, и все. Не надо будет переворачивать Тину и трясти. Теперь нужно одеяло, а лучше два, чтобы ее завернуть. И на голову какой-нибудь платок. На улице холодно.
   Но никакого платка Барашков не нашел и поэтому приготовил для этой цели чистую наволочку. За хлопотами прошло еще минут пятнадцать, вероятно, пора уже было встречать «скорую». Он стал звонить соседям, чтобы попросить кого-нибудь встретить машину, но двери никто не открыл, и Барашков опять стал волноваться, метаться. Он хотел выскочить на улицу сам, но страшно было оставлять Тину одну, и он поминутно выглядывал на улицу из окон, то с лестничной клетки, то из квартиры. Наконец, еще раз убедившись, что Тина дышит, он, схватив с тумбочки на всякий случай ключи, чуть-чуть прикрыл все-таки дверь в квартиру и, уже теряя терпение и ужасно волнуясь, побежал по ступенькам на улицу. «Скорой» все не было. День уже закончился, наступил хмурый вечер, все так же поливал улицу мелкий косой дождь. Даже люди, кто уже успел вернуться с работы, не высовывали носа на улицу, наслаждались теплом своих домов.
   Барашков постоял, покрутил головой в беспокойстве, обежал вокруг дома, промок, в сотый раз подумал, что ему не довезти Тину на его «Жигулях», и побежал наверх, в квартиру, еще раз звонить в «скорую». И в тот самый момент, когда в трубке опять раздался знакомый щелчок, он услышал внизу у подъезда звук подъехавшей машины и, бросив трубку, побежал смотреть в окно. Да, это была машина с красным крестом. Два молодых мужика лет двадцати пяти — тридцати вышли из машины и направились к подъезду. «Надо сказать, чтобы сразу брали носилки», — подумал Барашков и побежал опять вниз, к мужикам.
   — Я врач! — перво-наперво сообщил он, как только они поравнялись, но эта информация не вызвала никакого ответного интереса. Мужики продолжали подниматься наверх. — Надо носилки! Срочно везти! Женщина без сознания! — опять начал Барашков, но тот, кто был постарше, равнодушно сказал, остановившись у двери:
   — Здесь? Открывайте, посмотрим!
   Барашков стал возиться с ключами — дверь от сквозняка все-таки захлопнулась, а он понятия не имел, какой ключ от какого замка, и врач со «скорой», пока Барашков возился, нетерпеливо и презрительно поджал губы, а фельдшер с интересом разглядывал Аркадия. Из его кармана торчал карманного формата детектив. «А не ты ли женщину-то и хлопнул?» — можно было открыто прочитать в его взгляде. Барашков наконец открыл дверь.