— Задержись-ка, парень! Я хочу поговорить с тобой. Ашот не без напряжения остановился. «Неужели они не хотят меня выпускать? — подумал он. — Но тогда при чем здесь обычный полицейский? Это дело консульства или ФБР». Ему почему-то вспомнилось, как часто в московском метро у него проверяли документы.
   — Ты ведь хорошо знал миссис… — Полицейский запнулся. Вероятно, он был неплохой парень, но русские слова ему не удавались. Ашот понял, что коп силится произнести Надину фамилию.
   — Да, я ее хорошо знал. Она была моим другом, — подтвердил Ашот. «Наверное, он пришел по поводу ее мужа…» — подумал он.
   — Сожалею, — сказал полицейский. — Сегодня вечером миссис… — Он опять запнулся, шевеля мозгами, на Надиной фамилии. — Не справилась с управлением автомобилем и погибла, врезавшись в рекламный щит. Представители страховой компании уже на месте. Тебе надо поехать со мной, показать ее комнату.
   — Кто-нибудь видел, как она ехала? — внезапно охрипшим голосом спросил Ашот.
   — Только издали. Люди в следовавшем за ней автомобиле видели только, что она на большой скорости не вписалась в поворот, вылетела за ограждение, машина перевернулась, ее выбросило, а тут как раз стоял щит. Извини, — добавил полицейский, увидев, каким стало у Ашота лицо. Он молча прошел к своей машине, где на заднем сиденье сидели еще двое, чернокожий и белый. Ашот сел впереди, и они поехали.
   «Будто в бесконечном американском фильме…» — вспомнились ему Надины слова.
   В комнате люди искали, как он понял, наркотики. Ни на что другое они внимания не обращали. Коробки с медицинской литературой небрежно пинали ногами. У учебников отдирали корочки и вытряхивали книжную пыль на пол. Во время этого осмотра он украдкой взял из коробки маленький старинный томик и положил в карман. «Серебряный век. Поэзия», — было вытиснено курсивом на уже оторванной полицейскими обложке.
   Теперь он хотел съездить к ее родителям в Петербург. А у самой Нади, все еще такой живой в его памяти, он хотел спросить, когда она возникала перед ним тревожным видением с желтыми глазами: «Что же ты не пела в дороге русские песни, Надя? Почему ты не пела их? Почему ты не пела?»
   — Привезли там твою знакомую! — кивнул в направлении послеоперационной палаты сосед Ашота, зачем-то поминутно выходивший в коридор, и Ашот решил идти туда, чтобы все узнать. Но подойдя к двери и увидев через неприкрытую щель лежащую без сознания Тину, всю опутанную проводами и трубками, хлопочущую возле нее Машу и бледно-зеленого Аркадия, опустошенно сидящего над чашкой кофе и стаканом коньяка, он решил дать ему отдохнуть и прийти в себя.
   «Зайду попозже. Не до меня им сейчас!» — сказал он себе и поплелся обратно в свою палату. А в коридоре у окна напротив послеоперационной палаты, вся сжавшись, тихонько стояла плачущая женщина с высоко взбитой прической. Только Ашот не понял, что это Тинина мать, так как никогда с ней лично не встречался и в лицо ее не знал.
   «Та-та-та! Та-та-та!» — сначала тихо, а потом все громче доносилось из-за закрытой двери кабинета Михаила Борисовича Ризкина. На столе его на картонных планшетках лежали принесенные с утра лаборанткой свежеокрашенные и высушенные стекла препаратов надпочечника. В свете солнечных лучей, льющихся в это прекрасное утро через занавеску окна, стекла отливали оттенками роз и сирени. И хоть пахли они отнюдь не цветочными ароматами, а воняли спиртом и ацетоном, Михаил Борисович в предвкушении интересной работы смотрел на них, романтически улыбаясь, будто влюбленный рассматривает какую-нибудь мелочь, оставленную после свидания предметом его обожания. Постоянно желчный в любое другое время, за микроскопом Михаил Борисович Ризкин становился совершенно неузнаваемым человеком. Он даже ласково разговаривал с этими плоскими прозрачными стеклышками с микроскопически тонкими срезами ткани на них, накрытыми еще более тонкими стеклянными пластинками. Он радовался каждой своей морфологической находке, невзирая на то, каким образом она была получена — посредством ли операции или же вскрытия. Его радовали само соответствие, логичность и завершенность функции и формы, о которых он мог судить, глядя в микроскоп и сопоставляя свои находки с клинической картиной больного. Если Эркюля Пуаро радовали его собственные «маленькие серые клеточки», то Михаила Борисовича радовали клеточки разных цветов и тканей. Более того, по нюансам оттенков, по величине и форме клеток, по виду их ядер, полноте цитоплазмы и включений, по самому их количеству он мог делать глубоко идущие выводы, от которых зависела жизнь больного. Или, что было, впрочем, иногда не менее интересно, он констатировал, отчего наступила смерть. Его работа была в чем-то сродни деятельности самого Бога, но Михаила Борисовича никогда не радовало, что он может вершить судьбы людей. Его интересовал сам процесс. Только процесс. И выводы, вытекающие из него.
   Сейчас перед ним были стекла операционного материала. Он прекрасно знал, от кого был взят материал. «Будет жаль, если там что-нибудь плохое!» — сказал Михаил Борисович себе, пододвинул на всякий случай поближе атлас опухолей человека и, хлопнув для затравки в ладоши, уселся за микроскоп. Микроскоп был для него родным существом. Он на ощупь знал каждый его винт, каждый выступ. Он был будто его вторые, дополнительные, глаза. Микроскоп имел автономную систему электрического освещения, но сейчас почему-то рука Михаила Борисовича сама потянулась, как в прежние годы, когда еще микроскоп у него был совсем простой и старый, поправить зеркало. Это движение выдало в нем легкое волнение. Он удивился и хмыкнул, пожал плечами, сел поудобнее, перебрал на планшетке несколько стекол. Посмотрел одно из них на свет, выбранное по каким-то одному ему известным признакам, и первым положил его на предметный столик микроскопа. Лаборантка, проходившая мимо двери его кабинета, услышала сдавленный возглас: «Ага!», а потом звуки замельтешили, как мелкая дробь.
   «Та-та-та? Та-та-та?» — вопросительно раздавалось за дверью. Лаборантка покрутила головой и пошла по своим делам. Через десять минут, когда она возвращалась обратно, из-за двери раздавалось уже победное: «ТА-ТА-ТА! ТА-ТА-ТА!»
   Она тихонько приоткрыла дверь и увидела, что Михаил Борисович, сдвинув на лоб свои дальнозоркие очки, возбужденно листает атлас опухолей человека.
   — Та-та-та! Та-та-та! Конечно! — возбужденно напевал он. — Вот они прекрасные, светлые, желтые опухолевые клетки!
   Заметив лаборантку, он нахмурился и быстро спросил:
   — Чего тебе?
   — Мне показалось, вы что-то сказали, — схитрила она, чтобы не нарваться на ругань Ризкина. Лаборантка была пожилая, много лет проработавшая с ним, к пофигистскому поколению пепси не относившаяся, и поэтому ей хотелось узнать, понравились ли ему препараты, которые она приготовила. Он догадался и буркнул:
   — Все хорошо, иди! — И, повернувшись на крутящемся стуле к маленькой красной пишущей машинке, Михаил Борисович, как дятел, застучал двумя прямыми пальцами по клавиатуре с поразительной быстротой.
   В несколько ровненьких лаконичных строчек он уместил описание препаратов, а потом с новой строки крупными буквами вывел слово «Заключение» и в последний раз, как перед прыжком в воду, задумался, прежде чем напечатать суть — окончательное название опухоли.
   — Та-та-та! Та-та-та! — уже не пропел, а задумчиво проговорил он, последний раз заглянув просто так, на всякий случай, в атлас, ибо прекрасно знал этот вид опухолей и без него, напечатал два слова и поставил внизу свою размашистую, витиеватую подпись.

21

   «Ну почему всегда, когда я бываю с Ашотом, я непреодолимо глупею? — думала Татьяна, шагая от больницы к метро. — Почему с Филиппом, с Мышкой, даже с родителями я могу просчитывать каждый свой вопрос и каждый их ответ? Я могу предусмотреть их реакцию, знаю почти наверняка, кто и что мне скажет. Но зачем, зачем, ради всего святого, я сейчас стала спрашивать, спал ли он с этой женщиной? Тем более что в общем-то мне понятно, что два года в далекой стране он не мог находиться совершенно один. Что же меня задело?»
   И Таня ответила сама себе: «Та теплота в голосе, с которой он о ней говорил. Вот что было обидно».
   Вечером сильно похолодало, и Тане было прохладно даже в ее новой меховой курточке, поэтому она была рада теплому воздуху, ровно согревающему всех, кто заходил в вестибюль метро.
   «Все-таки наше метро даже пахнет по-особенному! — С тех пор как она вернулась домой, ей все время хотелось сравнивать вещи, которые раньше она не замечала. — И какие люстры у нас на станциях! Какая позолота!»
   Она спускалась по эскалатору и незаметно для себя гладила рукой резиновый поручень.
   «Здесь мой дом. Но самое ужасное заключается в том, что в родном доме мне нечего делать, нечем заняться. Я будто в гостях». Таня вспомнила, как ей было постоянно некогда в Париже. Когда она не была на работе, они с Янушкой все время ходили по каким-то новым местам. В Москве она не была в тысяче новых, незнакомых ей мест, однако осматривать их ее почему-то совершенно не тянуло. «А Ашот вообще как приехал, так сразу угодил на больничную койку. Причем пострадал в центре города. Интересно, это хорошо или плохо, что уличные бандиты и разбойники в мировых столицах заключены в специальные гетто для обитания? Все-таки трудно представить себе, что тебя могут пырнуть ножом в центре Парижа на Елисейских полях. А вот в африканских и арабских кварталах — сколько угодно. На Тверской же в любое время дня никто ни от чего не застрахован!»
   Мысли ее вернулись к Ашоту. Вот он был сейчас перед ней. О нем она так часто вспоминала вдали от дома, а сейчас, когда он неожиданно оказался рядом, уже гораздо реже. Неужели это было связано с тем, что она все-таки нашла себе покровителя, Филиппа? С Елисейских полей, с палубы «мухи» Ашот казался ей и милым, и умным, и знающим, и всегда готовым прийти на помощь. Сейчас же она видела перед собой и хорошо знакомого, и в то же время уже живущего совершенно отдельной от нее жизнью человека, которому нужна помощь. Татьяна была бы рада ему помочь, но зачем он так холодно сказал, что она непроходимая дура? От дур помощь принимают только из жалости к ним.
   Он был санитаром в больнице. И что? Для нее это не имело большого значения. Она ведь знала все его хорошие качества. Обидно было, конечно, что он пошел по жизни таким путем. Ей было бы приятнее, если бы он плюнул на медицину и занялся каким-нибудь бизнесом. Но ведь то же самое можно сказать и о ней. Она не особенно любила медицину, но и к другому какому-либо делу душа ее совершенно не лежала. Почему же она считала, что вправе требовать от него то, чего не хотела менять сама? Нет, не вправе. И все же…
   И все же он очень проигрывал теперь, когда рядом с ней был Филипп. Невозможно было даже сравнивать. Каждой женщине нужно крыло, под которым можно укрыться. А можно ли укрыться под крылом больничного санитара? Под мощной рукой Филиппа, естественно, можно. А еще важнее, что эта рука держит толстый респектабельный кошелек. Символ спокойствия, если на то пошло. Хотя соображения престижа тоже имели для Тани значение.
   Но неужели она скучала по Ашоту просто потому, что рядом больше никого не было?
   Она его идеализировала. В этом все дело. На расстоянии, вдалеке от знакомых мест, отчего не померещится всякая чушь?
   Шарф какой-то дурацкий ему покупала… Совсем с ума спятила. Он и сказал ей, что она непроходимая дура.
   А что уж она сделала такого? Что страшного она ему сказала? Просто опять не захотела притворяться. Противно просчитывать каждый шаг. Думала, если он ее все-таки вспоминал, то вспоминал, наверное, такую как есть. Да и тот давний разговор у нее в постели должен был ему показать, что уж с кем, с кем, а с ним она хочет говорить откровенно.
   Дооткровенничалась. Ну, теперь все.
   Таня вышла на «Маяковской» и, углубляясь в переулки позади гостиницы «Пекин», вспомнила, как маленькой была свидетельницей такой сцены: она с родителями выходила из метро (они шли тогда в Театр сатиры на «Карлсона»), а какая-то женщина в невообразимой шляпе и с толстой сумкой через грудь спросила у несущего службу милиционера:
   — Скажите, на чем я могу доехать до площади Маяковского?
   — Ну, разве только на мне! Вот она! — И он ткнул пальцем в сторону каменного Владимира Владимировича в двух шагах от тетки.
   И хотя в сущности не было ничего смешного ни в вопросе приезжей женщины, ни в ответе милиционера, Таня запомнила, как хохотали потом всю дорогу и она сама, и ее отец, и мать. С тех пор как она выходила на эту площадь, так и звучал в ее ушах ответ постового: «Ну, разве только на мне!»
   В Париже все, к кому она только не обращалась, разговаривали достойно и обстоятельно. Действительно, было видно, искренне старались помочь. Но вот этого снобистского, московского «ну, разве только на мне!» ей, по-видимому, и не хватало.
   Говорят, англичане — снобы. Коренные москвичи — снобы не меньше. И этот снобизм, имеющий, впрочем, под собой некоторые основания, взращенный десятилетиями прошлой жизни, был Татьяне сродни. Он впитался в ее кровь еще там, в общежитии на Соколе, и хотя она никогда не делала видимых различий в отношении жителей Петербурга, Самары и Нижневартовска, тем не менее в ее душе глубоко само собой укоренилось знание, что она — жительница самого лучшего города страны. И когда ей пришлось пожить за границей, это чувство распространилось в ее сознании от Москвы до самых до окраин, на всю ее страну, которую она словно вобрала в себя и гордо носила два года. Теперь же ее беременность своей страной закончилась, а возможный младенец не обрел выраженных черт, а как-то растворился в толпе привычных, но вместе с тем чужих лиц, которые она встречала везде — на улицах, в метро, в больнице. Встреча с Ашотом закончилась полным конфузом, и теперь ставку Таня делала на Филиппа.
   В полутемном дворе над ракушками спящих машин качались три фонаря. Таня подняла голову, попыталась найти окна квартиры, в которой ей предстояло поселиться. В окнах горел свет.
   «Что-то он рано! — подумала Таня. — А я ведь не купила постельное белье!»
   Она быстро миновала консьержку и поднялась пешком на четвертый этаж. Хотела позвонить, но потом, немного поколебавшись, повертела в руках ключ, вставила его в замочную скважину и осторожно повернула. Дверь открылась. В коридоре было темно, зато в комнатах горел свет. Кто-то там сердито ходил, и по звуку шагов, по стукам и небольшому громыханию можно было догадаться, что человек сердится, собирает вещи, а что-то непригодное расшвыривает по сторонам.
   — Ходят и ходят тут! Потом после них старые галоши пропадают! — ворчал чей-то плаксивый, похожий на старушечий голос. Человек передвигался, но даже тени никакой от него не было видно. Впечатление было такое, что ходило привидение. Тане, хотя она понимала, что тени и не может быть, так как горят две лампы в разных комнатах, все-таки стало не по себе. Но прислушавшись и по звукам определив, что человек в комнатах был один и большой опасности для Тани не представлял, она, стараясь двигаться как можно бесшумнее, прошла вперед и заглянула внутрь. Женщина, видимо, тоже что-то почувствовала и в этот же момент обернулась. Таня как остановилась у двери в комнату, так и осталась стоять у косяка с открытым ртом. Перед ней босиком, откинув в сторону туфли на каблуках, в своем роскошном голубом костюме с норкой, сжимая в руках какую-то старую тряпку, стояла Мышка.
   Она, видно, тоже опешила.
   — Так вот, оказывается, кого мой папочка в Париже подобрал! — сказала Мышка первая и совсем уже не плаксивым, а своим обычным голосом. — Все уши мне прожужжал: мол, и умница, и красавица. «Надо бы, девочки, — говорит, — вас познакомить!» Ну вот и познакомились!
   — А ты что, не рада? — спросила Таня. Она почему-то не предвидела встречи с Мышкой в этой квартире, хотя то, что Мышка могла здесь бывать, само собой разумелось. — Я перед тобой не оправдываюсь, но мы познакомились совершенно случайно!
   — Верю, — ответила Мышка. — Но ты что же, не знала, что он мой отец?
   — Я паспорт у него не проверяла, — пожала плечами Таня, что было истинной правдой.
   — Все говорят, мы очень похожи! — заметила Мышка.
   — Может быть, — Таня держалась прекрасно, — но я этого не заметила. Извини.
   Они помолчали. Мышка свернула какую-то простыню, убрала ее в шкаф. Вставила ноги в туфли.
   — Отец сказал, ты теперь будешь здесь жить?
   — Филипп Иванович дал мне ключи, — деликатно ответила Таня.
   — Имей в виду! — Мышка с высоты своего маленького роста взглянула на высокую Таню с угрозой, что выглядело очень забавно. — Имей в виду! Здесь много разных бывало! — Таня высокомерно подняла бровь, а Мышка вздернула подбородок. — Эти бабушкины старые вещи — моя память, и я никому не позволяю их убирать! Поняла?
   Таня ничего не ответила. «Посмотрим», — подумала она. Во всяком случае, ей стало ясно, что Мышку в союзники записать не удастся.
   Мышка взяла свою сумку и, не попрощавшись, вышла из квартиры. Таня, совершенно опустошенная, опустилась в кресло. Мышка же не помнила, как добралась до своего роскошного дома.
   — Отец не приезжал? — спросила она у охранника, открывавшего перед ней узорные ворота.
   — Нет! — уверенно ответил охранник. Он давно уже знал в лицо всех жильцов.
   «Так он и не приедет, наверное! Поедет сейчас к ней!» — догадалась Мышка, и сердце у нее болезненно защемило.
   — Ну почему все так? — плакала она спустя полчаса на плече домработницы. — Была семья — мать, отец, бабушка, дочка. Все ходили на работу, дружно жили, ни о каких заграницах не думали! Максимум, о чем мечтали, — поехать на Золотой берег в Болгарию. Потом — бац тебе! Перестройка!
   Все ударились в бизнес. Теперь папа — миллионер, мама — миллионер… Все, что хочешь, могут купить! Только бабушка умерла. И у дочки не осталось ни отца, ни матери…
   — Замуж тебе пора, Машенька! Тогда все будет по-другому! — вздохнула в ответ домработница и на серебряном подносе подала Маше чай с лимоном, уложенным к ее приходу на золотое блюдечко, и ее любимое пирожное «картошка».
   Таня же не знала, говорить или не говорить Филиппу, что сегодня она видела его дочь. Тогда пришлось бы сказать, что она была знакома с Машей и раньше. Таня решила пустить все на самотек.
   Когда Филипп вошел в квартиру, большой и шумный, после какого-то, как он выразился, удачного делового разговора, Таня посетовала на то, что не успела ничего купить, и сразу попросила повести ее в ресторан. Филипп не стал спорить, всунул опять ноги в ставшие узковатыми за день туфли, и они снова спустились вниз. Водитель уже уехал, и они пошли пешком по ночной Москве. После ресторана они снова гуляли.
   — Я люблю район «Кропоткинской», — сказал ей Филипп. — Остоженку, Пречистенский бульвар. Храм Спасителя, конечно, красив, но я помню, как шумной ватагой мы с ребятами ходили в бассейн «Москва». В институте давали абонементы. После плавания от хлорки ужасно чесались глаза, но почему-то, если мы потом пили пиво, все проходило само собой!
   — У тебя же крест на груди, а ты в Бога не веришь! — не то вопросительно, не то утверждающе сказала Татьяна. У нее после выпитого в ресторане возникло странное ощущение, будто они с Мышкой две потерявшихся в раннем детстве сестры из какого-то телевизионного сериала и теперь из ревности борются за любовь общего отца. Своего же собственного отца Таня общим с Мышкой отнюдь не считала, и он у нее в сердце и в голове занимал отдельное место.
   — Крест на груди по нынешним временам никому не помешает, но на Бога надейся, а сам не плошай! — объяснил ей свое отношение к религии Филипп Иванович. Таня в целом была с ним согласна.
   — А я, оказывается, знаю Машу! Твою дочь! — совершенно вдруг неожиданно для себя сказала она. — Мы с ней когда-то работали вместе! Еще до моей поездки. А сегодня она мне дала понять, что не приветствует наши встречи. Она приезжала на квартиру. Приказала, чтобы я там ничего не трогала! Я не ожидала, что у нее будет такая странная реакция на мое появление.
   Филипп Иванович напряженно замолчал и молчал долго. Где-то глубоко в сознании Тани мелькнула мысль: «Ну, как всегда. Как сболтнешь что-нибудь не подумавши, так каюк! Все сразу замолкают и куда-то линяют. И ты, как последняя дура, сейчас опять останешься одна!»
   — Давай зайдем куда-нибудь, выпьем кофе! — сказал наконец Филипп Иванович и повел ее в ночное пустое кафе.
   Из-за стойки к ним с ненатуральной улыбкой услужливо кинулась красноротая девица в форменной кружевной блузке. Таня высокомерно оглядывалась по сторонам, пока им не принесли кофе. Филипп, прищурившись, поглядывал то на нее, то на почувствовавшую его взгляды официантку. Кроме них, охранника и девицы, в зале никого не было. Но неподалеку в помещении кухни еще горел свет.
   — Я родом из-под Рязани, — начал он, когда на дне его чашки осталась лишь темно-коричневая муть, — и всего в жизни добился сам.
   Он пальцами сделал знак девице и, когда она подлетела, предвкушая хорошие чаевые, сказал:
   — Принеси коньяку, хорошего!
   Девица умчалась за стойку, Таня приготовилась к нотации, а он продолжал говорить медленно и размеренно, будто рубил дрова:
   — Я уважаю трудовой народ. Моя дочь — трудовой народ. Эта девка, — он показал пальцем на официантку, она улыбнулась в ответ, — тоже трудовой народ. Я их уважаю.
   — А я, по-вашему, проститутка. Уважения не заслуживаю, — сказала Таня и встала.
   Девица чуть не пролила от удивления коньяк. Филипп говорил громко, и она все слышала. «Катись, катись! Уж я найду, как к нему подладиться!» Таня будто слышала эти слова, вылетающие из-за стойки.
   — Сядь! — сказал Филипп Иванович и потянул ее вниз за руку. — Я еще не решил, как с тобой поступить. Но бабушкины вещи не трогай! Маша очень переживает, если старые вещи исчезают и на их месте появляется что-то новое. За кожаную мебель она меня пилила два месяца.
   — А кожаную мебель, по-видимому, купила моя предшественница?
   — Ты очень красивая! — сказал Филипп Иванович. — Но сейчас глупишь! Не умеешь себя вести!
   Таня снова встала. «Это что же, мне теперь вечно слушать, что я неисправимая дура?» — подумала она.
   — Но все-таки что-то эдакое в тебе есть! Может быть, — Филипп задумался, — какая-то сила, какая была у моей рязанской бабки. И глаза, кстати, у тебя как у нее — такие же синие!
   «Он меня сравнивает со своей рязанской бабкой! — подумала Таня. — Его придурочная дочка цепляется за какое-то глупое, никому не нужное вековое старье, а я должна с ними бороться? Отстаивать свое „я“? А у меня, между прочим, собственные отец и мать, доктора наук, и собственная бабушка-сибирячка! Эту их рязанскую старуху могла бы, наверное, запросто за пояс заткнуть! Она у меня из ружья белке в глаз попадала!»
   — Я хочу домой! — сказала она. — Не в вашу квартиру, а к себе домой на Коломенскую. Отвезите меня.
   — Сядь! — еще раз повторил Филипп Иванович. — У тебя есть права? Водительские права?
   — Нет, — растерялась Таня.
   — Ну вот запишись завтра на курсы и учись. Сдашь на права — куплю тебе машину. Пока подержанную, а как научишься ездить — выберешь сама.
   — А какая машина у Маши? — вдруг, прищурив глаза, спросила Таня. Она прекрасно знала, что Маша не умеет водить.
   — Н-н-никакой! — допив порядочную порцию коньяка, ответил Филипп.
   — Почему?
   — Я не хочу, чтобы она водила! Сейчас в Москве на улицах столько придурков!
   — А за меня, значит, вы не боитесь! Все в порядке! Я и ждала от вас именно этого! — сказала Таня и, хлопнув дверью так, что тяжело загудела металлическая рама, вышла на улицу.
   «Л-л-ловко она меня поддела!» — ухмыльнулся Филипп Иванович, хлопнул в ладоши и отстегнул официантке крупную купюру. Она все-таки, видимо, рассчитывала на что-то еще, но он, не удостоив больше ее ни одним взглядом, тоже вышел на улицу. Тани уже не было.
   — Д-девчонка! Огонь! — пробормотал он и, подозвав мотор, назвал шоферу адрес их с Мышкой общего дома.
 
   Во рту как-то странно подсасывало, будто хотелось чего-нибудь съесть.
   «Так это же мне хочется сыру и кофе!» — вдруг поняла Тина и открыла глаза. На нее смотрели лица мамы, Мышки и Аркадия.
   — Поздравляю! Все плохое закончилось! — сказала ей Мышка, наклонилась и поцеловала в щеку. У мамы сморщилось, сжалось в кулачок лицо, и из глаз потекли слезы. Аркадий и то не смог сдержать волнение, смущенно стал чесать красный шелушащийся кончик носа и даже на несколько минут отошел подальше, к окну. Тина вдруг тоже растерялась, ей ужасно захотелось всех обнять. Она вдруг почувствовала такой прилив сил, что подумала, что вот сейчас напряжется, поднимется и легко соскочит с кровати, как раньше. Она вдохнула поглубже, чтобы выполнить задуманное, и тут жестокая боль в ране пронзила ее, и в ответ на эту боль все исколотое, измученное тело заныло, задрожало от слабости. Тина не выдержала и застонала. Оказалось, что она даже повернуться и то не в силах была сейчас на своей функциональной кровати. И во рту пересохло и, кололо так, что она даже говорить не могла.
   — Лежи, лежи! Куда? — уловив ее движение, сказала мать.
   — Как я благодарна всем вам! — с трудом двигая языком, прошептала Тина и протянула вперед руки, чтобы просто дотронуться до всех этих людей, выражая так свою любовь.