Если бы этот великий мыслитель обратил взоры на дядю Тоби и понаблюдал за его поведением, когда отец развивал свои теории носов, – как внимательно он прислушивается к каждому слову – и с какой глубокой серьезностью созерцает длину своей трубки каждый раз, когда вынимает ее изо рта, – – как подробно ее осматривает, держа между указательным и большим пальцем, сначала сбоку – потом спереди – то так, то этак, во всех возможных направлениях и ракурсах, – – то он пришел бы к заключению, что дядя Тоби держит в руках medius terminus и измеряет им истинность каждой гипотезы о длинных носах в том порядке, как отец их перед ним выкладывал. Это, в скобках замечу, было больше, нежели желал мой отец, – цель его философских лекций, стоивших ему такого труда, – заключалась в том, чтобы дать дяде Тоби возможность понять – – – а вовсе не обсуждать, – – в том, чтобы он мог держать граны и скрупулы учености – – а вовсе не взвешивать их. – – Дядя Тоби, как вы увидите в следующей главе, обманул оба эти ожидания.



Глава XLI


   – Как жаль, – воскликнул в один зимний вечер мой отец, промучившись три часа над переводом Слокенбергия, – как жаль, – воскликнул отец, закладывая в книгу бумажную полоску от мотка ниток моей матери, – как жаль, брат Тоби, что истина окапывается в таких неприступных крепостях и так стойко держится, что иногда ее невозможно взять даже после самой упорной осады. – —
   Но тут случилось, как не раз уже случалось раньше, что фантазия дяди Тоби, не находя для себя никакой пищи в объяснениях моего отца по поводу Пригница, – – – унеслась незаметно на лужайку с укреплениями; – – тело его тоже было бы не прочь туда прогуляться – – так что, будучи с виду глубокомысленно погруженным в свой medius terminus, – – дядя Тоби в действительности столь же мало воспринимал рассуждения моего отца со всеми его «за» и «против», как если бы отец переводил Гафена Слокенбергия с латинского языка на ирокезский. Но произнесенное отцом образное слово осада волшебной своей силой вернуло назад фантазию дяди Тоби с быстротой звука, раздающегося вслед за нажатием клавиши, – дядя насторожился – и отец, увидя, что он вынул изо рта трубку и придвигает свое кресло поближе к столу, словно желая лучше слышать, – отец с большим удовольствием повторил еще раз свою фразу – – – с той только разницей, что исключил из нее образное слово осада, дабы оградить себя от кое-каких опасностей, которыми оно ему угрожало.
   – Как жаль, – сказал отец, – что истина может быть только на одной стороне, брат Тоби, – если поразмыслить, сколько изобретательности проявили все эти ученые люди в своих решениях о носах. – – Разве носы можно порешить? – возразил дядя Тоби.
   Отец с шумом отодвинул стул – – встал – надел шляпу – – в четыре широких шага очутился перед дверью – толчком отворил ее – наполовину высунул наружу голову – захлопнул дверь – не обратил никакого внимания на скрипучую петлю – вернулся к столу – выдернул из книги Слокенбергия бумажную закладку от мотка моей матери – поспешно подошел к своему бюро – медленно вернулся назад – обмотал матушкину бумажку вокруг большого пальца – расстегнул камзол – бросил матушкину бумажку в огонь – раскусил пополам ее шелковую подушечку для булавок – набил себе рот отрубями – разразился проклятиями; – но заметьте! – проклятия его целили в мозг дяди Тоби – – уже и без того порядком задурманенный – – проклятия отца были заряжены только отрубями – но отруби, с позволения ваших милостей, служили не более как порохом для пули.
   К счастью, припадки гнева у моего отца бывали непродолжительны; ибо, покуда они длились, они не давали ему ни минуты покоя; и ничто так не воспламеняло моего отца, – это одна из самых неразрешимых проблем, с которыми мне когда-либо приходилось сталкиваться при наблюдениях человеческой природы, – ничто не оказывало такого взрывчатого действия на его гнев, как неожиданные удары, наносимые его учености простодушно-замысловатыми вопросами дяди Тоби. – – Даже если бы десять дюжин шершней разом ужалили его сзади в сто двадцать различных мест – он бы не мог проделать большего количества безотчетных движений в более короткое время – или прийти в такое возбуждение, как от одного несложного вопроса в несколько слов, некстати обращенного к нему, когда, позабыв все на свете, он скакал на своем коньке.
   Дяде Тоби это было все равно – он с невозмутимым спокойствием продолжал курить свою трубку – в сердце его никогда не было намерения оскорбить брата – и так как голова его редко могла обнаружить, где именно засело жало, – – он всегда предоставлял отцу заботу остывать самостоятельно. – – В настоящем случае для этого потребовалось пять минут и тридцать пять секунд.
   – Клянусь всем, что есть на свете доброго! – воскликнул отец, когда немного пришел в себя, заимствуя свою клятву из свода Эрнульфовых проклятий – (хотя, надо отдать отцу справедливость, он реже, чем кто-нибудь, этим грешил, как правильно сказал доктору Слопу во время беседы об Эрнульфе). – – Клянусь всем, что есть доброго и великого, братец Тоби, – сказал отец, – если бы не философия, которая оказывает нам такую могущественную поддержку, – вы бы вывели меня из терпения. – Помилуйте, под решениями о носах, о которых я вам говорил, я разумел, – и вы могли бы это понять, если бы удостоили меня капельки внимания, – разнообразные объяснения, предложенные учеными людьми самых различных областей знания, относительно причин коротких и длинных носов. – Есть одна только причина, – возразил дядя Тоби, – почему у одного человека нос длиннее, чем у другого: такова воля божья. – Это решение Грангузье[184], – сказал отец. – Господь бог, – продолжал дядя Тоби, возведя очи к небу и не обращая внимания на слова отца, – создатель наш, творит и складывает нас в таких формах и пропорциях для таких целей, какие согласны с бесконечной его мудростью. – – Это благочестивое объяснение, – воскликнул отец, – но не философское – в нем больше религии, нежели здравого смысла. – Немаловажной чертой в характере дяди Тоби было то – – что он боялся бога и относился, с уважением к религии. – – Вот почему, как только отец произнес свое замечание, – дядя Тоби принялся насвистывать Лиллибуллиро с еще большим усердием (хотя и более фальшиво), чем обыкновенно. – —
   А что сталось с бумажной полоской от мотка ниток моей матери?



Глава XLII


   Нужды нет – – в качестве швейной принадлежности бумажная полоска от мотка ниток могла иметь некоторое значение для моей матери – она не имела никакого значения для моего отца в качестве закладки в книге Слокенбергия. Каждая страница Слокенбергия была для отца неисчерпаемой сокровищницей знания – раскрыть его неудачно отец не мог – а закрывая книгу, часто говорил, что хотя бы погибли все искусства и науки на свете вместе с книгами, в которых они изложены, – – хотя бы, – говорил он, – мудрость и политика правительств забыты были из-за неприменения их на практике и было также предано забвению все, что государственные люди писали или велели записать относительно сильных и слабых сторон дворов и королевской власти, – и остался один только Слокенбергий, – даже и в этом случае, – говорил отец, – его бы за глаза было довольно, чтобы снова привести мир в движение. Да, он был подлинным сокровищем, сводом всего, что надо было знать о носах и обо всем прочем! – – Утром, в полдень и вечером служил Гафен Слокенбергий отдохновением и усладой отца – отец всегда держал его в руках – вы бы об заклад побились, сэр, что это молитвенник, – так он был истрепан, засален, захватан пальцами на каждой странице, от начала и до конца.
   Я не такой слепой поклонник Слокенбергия, как мой отец; – в нем, несомненно, есть много ценного; но, на мой взгляд, лучшее, не скажу – самое поучительное, но самое занимательное в книге Гафена Слокенбергия – его повести – – а так как был он немец, то многие из них не лишены выдумки, – – повести эти составляют вторую часть, занимающую почти половину его фолианта, и разделены на десять декад, по десяти повестей в каждой декаде. – – Философия зиждется не на повестях, и Слокенбергий, конечно, совершил оплошность, выпустив их в свет под таким заглавием! – Некоторые из его повестей, входящие в восьмую, девятую и десятую декады, я согласен, являются скорее веселыми и шуточными, чем умозрительными, – но, в общем, ученым следует на них смотреть как на ряд самостоятельных фактов, которые все так или иначе вращаются вокруг главного стержня его предмета, все были собраны им с большой добросовестностью и присоединены к основному труду в качестве пояснительных примеров к учению о носах.
   Времени у нас довольно – и я, если позволите, мадам, расскажу вам девятую повесть из его десятой декады.




Том четвертый




   Multitudinis imperitae non formido judicia; meis tamen, rogo, parcant opusculis – in quibus fuit propositi semper, a jocis ad seria, a seriis vicissim ad jocos transire.

Joan. Saresberiensis,

Episcopus Lugdun.[185]





Slawkenbergii fabella[186]




   Vespera quadam frigidula, posteriori in parte mensis Augusti, peregrinus, mulo fusco colore insidens, mantica a tergo, paucis indusiis, binis calceis, braccisque seriels coccineis repleta, Argentoratum ingressus est. Militi eum percontanti, quum portas intraret, dixit, se apud Nasorum promontorium fuisse, Francofurtum proficisci, et Argentoratum, transitu ad fines Sarmatiae mensis intervalle, reversurum.


 
Повесть Слокенбергия[187]

 
   В один прохладный августовский вечер, приятно освеживший воздух после знойного дня, какой-то чужеземец, верхом на карем муле, с небольшой сумкой позади, заключавшей, несколько рубашек, пару башмаков и пару ярко-красных атласных штанов, въехал в город Страсбург. На вопрос часового, остановившего его в воротах, чужеземец отвечал, что он побывал на Мысе Носов – направляется во Франкфурт – и через месяц будет снова в Страсбурге по пути к пределам Крымской Татарии.

 

   Miles peregrini in faciem suspexit – Di boni, nova forma nasi!


 
   Часовой посмотрел чужеземцу в лицо – – отроду никогда он не видывал такого Носа!

 

   At multum mihi profuit, inquit peregrinus, carpum amento extrahens, e quo pependit acinaces: Loculo manum inseruil; et magna cum urbanitate, pilei parte anteriore tacta manu sinistra, ut extendit dextram, militi florinum dedit et processit!


 
   – Он сослужил мне превосходную службу, – сказал чужеземец, после чего высвободил руку из петли в черной ленте, на которой висела короткая сабля, пошарил в кармане и, с отменной учтивостью прикоснувшись левой рукой к переднему краю своей шапки, протянул вперед правую – сунул часовому флорин и поехал дальше.

 

   Dolet mihi, ait miles, tympanistam nanum et valgum alloquens, virum adeo urbanum vaginam perdidisse: itinerari haud poterit nuda acinaci; neque vagiuam toto Argentorato, habilem inveniet. – Nullam unquam habui, respondit peregrinus respiciens – seque comiter inclinans – hoc more gesto, nudam acinacem elevans, mulo lento progrediente, ut nasum tuerii possim.


 
   – Как досадно, – сказал часовой, обращаясь к кривоногому карлику-барабанщику, – что такой обходительный человек, видимо, потерял свои ножны; он не может продолжать свое путешествие с обнаженной саблей, и едва ли ему удастся найти во всем Страсбурге подходящие для нее ножны. – – Никогда не было у меня ножен, – возразил чужеземец, оборачиваясь к часовому и вежливо поднося руку к шапке. – – Я ношу ее вот так, – продолжал он, поднимая обнаженную саблю, в то время как мул его медленно двигался вперед, – для того чтобы охранять мой нос.

 

   Non immerito, benigne peregrine, respondit miles.


 
   – Он вполне того заслуживает, любезный чужеземец, – отвечал часовой.

 

   Nihili aestimo, ait ille tympanista, e pergamena factitus est.


 
   – Гроша он не стоит, – сказал кривоногий барабанщик, – ведь он из пергамента.

 

   Prout christianus sum, inquit miles, nasus ille, ni sexties major sit, meo esset conformis.


 
   – Так же верно, как то, что я добрый католик, – сказал часовой, – нос его во всем похож на мой, он только в шесть раз больше.

 

   Crepitare audivi, ait tympanista.


 
   – Я слышал, как он трещит, – сказал барабанщик.

 

   Mehercule! sanguinem emisit, respondit miles.


 
   – А я, ей-богу, видел, как из него идет кровь, – отвечал часовой.

 

   Miseret me, inquit tympanista, qui non ambo tetigimus!


 
   – Как жаль, – воскликнул кривоногий барабанщик, – что мы его не потрогали!

 

   Eodem temporis puncto, quo haec res argumentata fuit inter militem et tympanistam, disceptabatur ibidem tubicine et uxore sua, qui tune accesserunt, et peregrino praetereunte, restiterunt.


 
   В то самое время, когда происходил такой спор между часовым и барабанщиком, – тот же вопрос обсуждался трубачом и женой его, которые как раз подошли и остановились посмотреть на проезжавшего чужеземца.

 

   Quantus nasus! aeque longus est, ait tubicina, ac tuba.


 
   – Господи боже! – Вот так нос! Длинный, как труба, – сказала трубачова жена.

 

   Et ex eodem metallo, ait tubicen, velut sternutamento audias.


 
   – И из того же металла, – сказал трубач, – ты только послушай, как он чихает!

 

   Tantum abest, respondit illa, quod fistulam dulcedine vincit.


 
   – Сладкогласно, как флейта, – отвечала жена.

 

   Aeneus est, ait tubicen.


 
   – Настоящая медь! – сказал трубач.

 

   Nequaquam, respondit uxor.


 
   – Ничего подобного! – возразила жена.

 

   Rursum affirme, ait tubicen, quod aeneus est.


 
   – Повторяю тебе, – сказал трубач, – что это медный нос.

 

   Rem penitus explorabo; prius enim digito tangam, ait uxor, quam dormivero.


 
   – Я этого так не оставлю, – сказала трубачова жена, – не лягу спать, пока не потрогаю его пальцем.

 

   Mulus peregrini gradu lento progressus est, ut unumquodque verbum controversiae, non tantum inter militem et tympanistam, verum etiam inter tubicinem et uxorem ejus, audiret.


 
   Мул чужеземца двигался так медленно, что чужеземец слышал до последнего слова весь спор не только между часовым и барабанщиком, но также между трубачом и его женой.

 

   Nequaquam, ait ille, in muli collum fraena demittens, et manibus ambabus in pectus positis (mulo lente progrediente), nequaquam, ait ille respiciens, non necesse est ut res isthaec dilucidata foret. Minime gentium! meus nasus nunquam tangetur, dum spiritus hos reget artus – Ad quid agendum? ait uxor burgomagistri.


 
   – Ни в коем случае! – сказал чужеземец, опуская поводья на шею мула и скрещивая на груди руки, как святой (мул его тем временем продолжал плестись тихонько вперед). – Ни в коем случае! – сказал он, возводя глаза к небу, – несмотря на все клеветы и разочарования – я не в таком долгу перед людьми – – чтобы представлять им это доказательство. – Ни за что на свете! – сказал он, – я никому не позволю прикоснуться к моему носу, пока небо дает мне силу. – Для какой надобности? – спросила жена бургомистра.

 

   Peregrinus illi non respondit. Votum faciebat tune temporis sancto Nicolao; quo facto, in sinum dextrum inserens, e qua negligenter pependit acinaces, lento gradu processit per plateam Argentorati latam quae ad diversoiium templo ex adversum ducit.


 
   Чужеземец не обратил внимания на бургомистрову жену, – он творил обет святителю Николаю; сотворив его, он расправил руки с такой же торжественностью, как скрестил их, взял поводья в левую руку и, засунув за пазуху правую с висевшей на ее запястье короткой саблей, поехал дальше на своем муле, еле волочившем ноги, по главным улицам Страсбурга, пока случай не привел его к большой гостинице на рыночной площади, против церкви.

 

   Peregrinus mulo descendes stabulo includit, et manticam inferri jussit: qua aperta et coccineis sericis femoralibus extractis cum argenteo laciniato ??????????, his sese induit, statimque, acinaci in manu, ad forum deambulavit.


 
   Спешившись, чужеземец велел отвести своего мула в конюшню, а сумку внести в комнату; открыв ее и достав оттуда ярко-красные атласные штаны с отороченным серебряной бахромой – (придатком к ним, который я не решаюсь перевести) – он надел свои штаны с отороченным бахромой гульфиком и сейчас же, держа в руке короткую саблю, вышел погулять на большую городскую площадь.

 

   Quod ubi peregrinus esset ingressus, uxorem tubicinis obviam euntem aspicit; illico cursum flectit, metuens ne nasus suus exploraretur, atque ad diversorium regressus est – exuit se vestibus; braccas coccineas sericas manticae imposuit muluniqae educi jussit.


 
   Не успел чужеземец пройтись три раза по площади, как увидел идущую ему навстречу жену трубача: – испугавшись покушения на свой нос, он круто повернулся и поспешил назад в гостиницу – – переоделся, уложил в сумку ярко-красные атласные штаны и т. д. и велел подать себе мула.

 

   Francofurtum proficiscor, ait ille, et Argentoratum quatuor abhinc hebdomadis revertar.


 
   – Еду во Франкфурт, – сказал чужеземец, – и ровно через четыре недели прибуду снова в Страсбург.

 

   Bene curasti hoc jumentum? (ait) muli iaciem manu demulcens – me, manticamque meam, plus sexcentis mille passibus portavit.


 
   – Надеюсь, – продолжал чужеземец, погладив мула левой рукой по голове, перед тем как сесть на него верхом, – что вы хорошо покормили этого верного моего слугу: – – – он вез меня и мою поклажу свыше шестисот миль, – продолжал он, похлопывая мула по спине.

 

   Longa via est! respondet hospes, nisi plurimum esset negoti. – Enimvero, ait peregrinus, a Nasorum promontorio redii, et nasum speciosissimum, egregiosissimumque quem unquam quisquam sortitus est, acquisivi.


 
   – Какой долгий путь, сударь, – сказал хозяин гостиницы, – – – видно, важное у вас было дело! – О, да, да, – отвечал чужеземец, – я побывал на Мысе Носов и, благодарение богу, раздобыл себе один из самых видных и пригожих носов, какие когда-либо доставались человеку.

 

   Dum peregrinus hanc miram rationem de seipso reddit, hospes et uxor ejus, oculis intentis, peregrini nasum contemplantur – Per sanctos sanctasque omnes, ait hospitis uxor, nasis duodecim maximis in toto Argentorato major est! – estne, ait illa mariti in aurem insusurrans, nonne est nasus praegrandis?


 
   В то время как чужеземец давал эти удивительные сведения о себе, хозяин гостиницы и хозяйка смотрели во все глаза на его нос. – Клянусь святой Радагундой, – сказала про себя жена содержателя гостиницы, – он будет побольше дюжины самых больших носов во всем Страсбурге, вместе взятых! Не правда ли, – шепнула она на ухо мужу, – не правда ли, роскошный нос?

 

   Dolus inest, anime mi, ait hospes – nasus est falsus.


 
   – Тут что-то нечисто, душа моя, – сказал хозяин гостиницы, – нос поддельный. —

 

   Verus est, respondit uxor —


 
   – Самый настоящий, – отвечала жена. —

 

   Ex abiete factus est, ait ille, terebinthinum olet —


 
   – Еловый нос, – сказал хозяин, – от него пахнет скипидаром. —

 

   Carbunculus inest, ait uxor.


 
   – На нем сидит прыщ, – сказала жена.

 

   Mortuus est nasus, respondit hospes.


 
   – Мертвый нос, – возразил хозяин.

 

   Vivus est, ait illa, – et si ipsa vivam, tangam.


 
   – Живой нос, – и не жить мне самой, – сказала жена хозяина, – если я его не потрогаю.

 

   Votum feci sancto Nicolao, ait peregrinus, nasum meum intactum fore usque ad – Quodnam tempus? illico respoadit illa.


 
   – Я дал сегодня обет святителю Николаю, – сказал чужеземец, – что нос мой останется нетронутым до… Тут чужеземец замолчал, воздев глаза к небу. – До каких пор? – поспешно спросила жена хозяина.

 

   Minimo tangetur, inquit ille (manibus in pectus compositis) usque ad illam horam – Quam horam? ait illa. – Nullam, respondit peregrinus, donec pervenio ad – Quem locum, – obsecro? ait illa – – Peregrinus nil respondens mulo conscenso, diseessit.


 
   – Останется никем не тронутым, – сказал он (складывая на груди руки), – до того часа… – – До какого часа? – воскликнула жена хозяина. – – Никогда! – – никогда! – сказал чужеземец, – пока я не достигну… – – Ради бога! Какого места? – спросила хозяйка. – – Чужеземец, не ответив ни слова, сел на мула и уехал.

 
   Не сделал он еще и полумили по дороге во Франкфурт, а уже весь город Страсбург пришел в смятение по поводу его носа. Колокола звонили повечерие, призывая страсбуржцев к исполнению религиозных обрядов и завершению дневной работы молитвой; – – ни одна душа во всем Страсбурге их не слышала – город похож был на рой пчел – – мужчины, женщины и дети (под непрекращавшийся трезвон колоколов) метались туда и сюда – из одной двери в другую – взад и вперед – направо и налево – поднимаясь по одной улице и спускаясь по другой – вбегая в один переулок и выбегая из другого – – Вы видели его? Вы видели его? Вы видели его? Кто его видел? Ради бога, кто его видел?
   – Вот незадача! Я ходила к вечерне! – – Я стирала, я крахмалила, я прибирала, я стегала. – Ах ты, боже мой! Я его не видела – я его не потрогала! – – Ах, кабы я была часовым, кривоногим барабанщиком, трубачом, трубачовой женой, – стоял общий крик и вопль на каждой улице и в каждом закоулке Страсбурга.
   В то время как в великом городе Страсбурге царила эта суматоха и неразбериха, обходительный чужеземец ехал себе потихоньку на муле во Франкфурт, словно ему не было никакого дела до этого, – разговаривая всю дорогу обрывистыми фразами то со своим мулом – то с самим собой – – – то со своей Юлией.
   – О Юлия, обожаемая моя Юлия! – Нет, я не буду останавливаться, чтобы дать тебе съесть этот репейник, – и надо же, чтобы презренный язык соперника похитил у меня наслаждение, когда я уже готов был его отведать. —
   – Фу! – это всего только репейник – брось его – вечером ты получишь лучший ужин.
   – – Изгнан из родной страны – вдали от друзей – от тебя. —
   – Бедняга, до чего же тебя истомило это путешествие! – Ну-ка – чуточку поскорее – в сумке у меня только две рубашки – пара ярко-красных атласных штанов да отороченный бахромой… Милая Юлия!
   – Но почему во Франкфурт! – Ужели незримая рука тайно ведет меня по этим извилистым путям и неведомым землям?
   – Ты спотыкаешься! Николай-угодник! на каждом шагу – – этак мы всю ночь проковыляем, не добравшись…
   – До счастья – – иль мне суждено быть игрушкой случая и клеветы – обречен на изгнание, не быв уличен – выслушан – ощупан, – если так, почему не остался я в Страсбурге, где правосудие – – но я поклялся – полно, тебя скоро напоят – святителю Николаю! – О Юлия! – – Что ты насторожил уши? – Это только путник, и т. д.
   Чужеземец продолжал себе ехать, беседуя таким образом со своим мулом и с Юлией, – пока не прибыл к постоялому двору, добравшись до которого сейчас же соскочил с мула – присмотрел, согласно своему обещанию, чтобы его хорошо покормили, – – снял сумку с ярко-красными атласными штанами и т. д. – – заказал себе на ужин омлет, лег около двенадцати в постель и через пять минут крепко заснул.
   В этот самый час, когда поднявшаяся в Страсбурге суматоха утихла с наступлением ночи, – – страсбуржцы тоже мирно улеглись в свои постели, но не с тем, чтобы дать, как он, отдых душе своей и телу; царица Мэб[188], эта шалунья-эльф, взяла нос чужеземца и, не уменьшая его размеров, всю ночь усердно его расщепляла и разделяла на столько носов разного покроя и фасона, сколько в Страсбурге было голов, способных вместить их. Аббатиса Кведлинбургская[189], приехавшая на этой неделе в Страсбург с четырьмя высшими должностными лицами своего капитула: настоятельницей, деканшей, второй, уставщицей и старшей канониссой, чтобы обратиться в университет за советом по щекотливому вопросу, какие надо делать прорехи в юбках, – была больна всю эту ночь.
   Нос обходительного чужеземца взобрался на верхушку шишковидной железы ее мозга и произвел такую кутерьму в головах четырех ее почтенных спутниц, что всю ночь ни на мгновение не могли они сомкнуть глаз – – ни в одной части тела не удалось им сохранить спокойствие – словом, наутро все они встали похожие на привидения.
   Исповедницы третьего ордена Святого Франциска – – монахини горы Голгофы – – премонстранки – – клюнистки[190] – картезианки и все монахини орденов со строгим уставом, лежавшие в ту ночь на шерстяных одеялах или на власяницах; были еще в худшем положении, чем аббатиса Кведлинбургская, – так они всю ночь напролет ворочались и метались, метались и ворочались с одного бока на другой – монахини некоторых общин исцарапали и искалечили себя до смерти – когда они поднялись с постели, с них была живьем содрана кожа – каждая думала, что это Святой Антоний опалил их для испытания своим огнем, – – словом, ни одна из них ни разу не сомкнула глаз за всю ночь, от вечерни до заутрени.
   Монахини Святой Урсулы поступили благоразумнее – они даже и не пробовали ложиться в постель.