А теперь, так как для меня совершенно ясно, что сохранение нашего государственного и церковного строя – а может быть, и сохранение всего мира – или, что то же, распределение в нем и равновесие собственности и власти – могут в будущем очень много зависеть от правильного понимания этой черты капралова красноречия, – я требую от вас внимания, – ваши милости и ваши преподобия могут потом вознаградить себя за это, проспав на здоровье десять страниц сряду, взятых в любой другой части моего произведения.
   Я сказал: «мы не пни и не камни», – и это, конечно, верно. Только мне следовало бы прибавить: и не ангелы, к сожалению, – а люди, облеченные плотью и руководимые нашим воображением; и какое пиршество задают и той и другому семь наших чувств, особенно некоторые из них; я, по крайней мере, к стыду своему, должен в этом признаться. Достаточно сказать, что из всех чувств зрение (ибо я решительно отвергаю осязание, несмотря на то, что большинство наших бородачей, я знаю, стоит за него) быстрее всего сносится с душой, – сильнее всего поражает воображение и оставляет в нем нечто невыразимое, нечто такое, чего словами не передать, – а иногда также и не прогнать.
   – Я немного отклонился в сторону, – ничего, это полезно для здоровья, – а теперь давайте вернемся к смертности Тримовой шляпы. – «Сейчас мы здесь – и в один миг нас не стало». – В этой фразе не заключалось ничего особенного – это была одна из тех самоочевидных истин, какие мы имеем удовольствие слушать каждый день; и если бы Трим не доверился своей шляпе больше, нежели своей голове, – ничего бы у него не вышло.
   – – – «Сейчас мы здесь, – – продолжал капрал, – и вот нас» – (тут он неожиданно выронил из рук шляпу – – помедлил и произнес) – «не стало! в один миг!» Шляпа упала так, словно в тулье у нее помещался тяжелый ком глины. – – Нельзя было лучше выразить чувство смертности, прообразом и предтечей которой была эта шляпа, – рука Трима как будто исчезла из-под нее, – она упала безжизненная, – глаза капрала остановились на ней, как на трупе, – и Сузанна разлилась в три ручья.
   А теперь… – Есть тысяча и десять тысяч разных способов (ибо материя и движение бесконечны), какими можно уронить на пол шляпу без всякого результата. – – Если бы Трим ее бросил, или швырнул, или кинул, или пустил кубарем, или метнул, или дал ей выскользнуть или упасть в любом возможном направлении под небом, – или если бы в лучшем направлении, какое можно было ей дать, – он ее выронил, как гусь – как щенок – как осел, – или, роняя ее и даже уже выронив, он смотрел бы дураком-простофилей – остолопом, – все бы сорвалось, шляпа не произвела бы никакого впечатления на сердце.
   Вы, управляющие нашим могущественным миром и его могущественными интересами при помощи орудий красноречия, – подогревающие его, охлаждающие, расслабляющие и размягчающие, – а потом снова закаляющие в своих целях.
   Вы, поворачивающие и оборачивающие людские страсти при помощи этого могучего ворота – и, по окончании своей работы, ведущие людей, куда вам вздумается. —
   – Вы, наконец, гонящие – – и отчего же нет, – а также и вы, гонимые, как индюки на рынок, хворостиной с пунцовой тряпкой, – поразмыслите – поразмыслите, молю вас, над Тримовой шляпой.



Глава VIII


   Постойте – мне необходимо свести маленький счет с читателем, прежде чем Трим получит возможность продолжать свою речь. – Я сделаю это в две минуты.
   Среди многих других книжных долгов, которые все будут мною погашены в свое время, – я признаю два – главу о горничных и о пуговичных петлях, – которые в предыдущей части моего произведения я обещал и твердо решил заплатить в нынешнем году; но я слышу от ваших милостей и ваших преподобий, что два эти предмета, особенно в таком соединении, могут оказаться опасными для общественной нравственности, – и потому прошу простить мне главу о горничных и пуговичных петлях – и принять вместо нее предыдущую главу, каковая, с позволения ваших преподобий, – является не чем иным, как главой о горничных, о зеленых платьях и о старых шляпах.
   Трим поднял упавшую шляпу, – надел ее на голову, – после чего продолжал свою речь о смерти следующим образом:



Глава IX


   – – Нам, Джонатан, не знающим, что такое нужда или забота, – живущим здесь в услужении у двух лучших на свете господ – (за исключением, про себя скажу, его величества короля Вильгельма Третьего, которому я имел честь служить в Ирландии и во Фландрии), – нам, я согласен, время от Троицы до нынешнего дня, когда через три недели Рождество, кажется коротким – его все равно что и нет; – но для тех, Джонатан, кто знает, что такое смерть и сколько она может наделать разорений и опустошений, прежде чем человек успеет оглянуться, – это целая вечность. – Ах, Джонатан, у доброго человека сердце кровью обливается при мысли, – продолжал капрал (вытянувшись в струнку), – сколько храбрых и статных молодцов полегло за это время! – Поверь мне, Сузи, – прибавил капрал, обращаясь к Сузанне, глаза которой подернулись влагой, – прежде чем опять воротится Троица, – много светлых глазок потускнеет. – Сузанна отнесла эти слова на свой счет, – она заплакала, – но сделала также реверанс. – Все мы, – продолжал Трим, все еще глядя на Сузанну, – все мы как цветы полевые, – слеза гордости подкрадывалась между каждыми двумя слезами уничижения – ни один язык не мог бы описать иначе состояние Сузанны, – всякая плоть как трава, – она прах – грязь. – Все сейчас же посмотрели на судомойку, – судомойка только что чистила рыбный судок. – Это было невежливо.
   – Что такое самое красивое лицо, на которое взирал когда-нибудь человек? – Я могла бы всю жизнь слушать Трима, когда он вот так говорит, – воскликнула Сузанна. – Что оно (Сузанна положила руку на плечо Трима) – как не тление? – Сузанна убрала руку.
   – Как я люблю вас за это – и это, свойственное вам, прелестное смешение делает вас милыми созданиями, которыми вы являетесь, – и кто вас за это ненавидит, все, что я могу сказать о таком человеке, – или у него тыква вместо головы – или яблоко вместо сердца, – и когда он подвергнется вскрытию, вы увидите, что это так.



Глава X


   Сузанна ли, слишком поспешно убрав свою руку с плеча капрала (вследствие внезапной перемены своих чувств), – немного прервала нить его размышлений —
   Или капрал начал сознавать, что он вошел в роль богослова и заговорил скорее как капеллан, чем так, как подсказывало ему сердце —
   Или – – – – или – – – ибо во всех таких случаях человек находчивый и смышленый без труда может заполнить пару страниц предположениями – – а какое из них было истинным, пусть определит любознательный физиолог или вообще любознательный человек, – так или иначе, капрал следующим образом продолжал свою речь:
   – Про себя скажу, что на открытом воздухе я ставлю смерть ни во что – ни вот в столечко, – прибавил капрал, щелкнув пальцами, – но с таким видом, который он один только мог придать этому заявлению. – В сражении я ставлю смерть ни во что, только бы она не схватила меня предательски, как беднягу Джо Гиббонса, когда тот чистил свое ружье. – Ну что она? Дернул за спусковой крючок – пырнул штыком на дюйм правее или левее – вот и вся разница. – Окинь взглядом фрунт – направо – видишь, Джек свалился – ну что ж – для него это все равно что получить кавалерийский полк. – Нет – это Дик. Тогда Джеку от этого не хуже. – Но тот или другой, – а мы марш вперед, – в пылу преследования даже смертельной раны не чувствуешь, – самое лучшее встретить смерть храбро, – бегущий подвергается в десять раз большей опасности, чем тот, кто идет ей прямо в пасть. – Я сто раз, – прибавил капрал, – смотрел ей в лицо и знаю, что она такое. – Пустяк, Обадия, это сущий пустяк на поле битвы. – Зато дома она, ух, какая страшная, – проговорил Обадия. – Мне она тоже нипочем, – сказал Джонатан, – когда я сижу на козлах. – А по-моему, она натуральнее всего в постели, – возразила Сузанна. – Если б я мог тогда увернуться от нее, забравшись в самую паршивую телячью кожу, которая когда-либо шла на вещевые мешки, я б так и сделал, – сказал Трим, – одно слово: натура.
   – Натура есть натура, – сказал Джонатан. – Потому-то, – воскликнула Сузанна, – мне так жаль мою госпожу. – Никогда она от этого не оправится. – А я так из всего семейства больше всех жалею капитана, – отвечал Трим. – Госпожа твоя выплачется, и ей станет легче, – а сквайр выговорится, – но мой бедный господин ни слова не скажет, он все затаит в себе. – Я целый месяц буду слышать, как он вздыхает в постели совсем так, как он вздыхая по лейтенанте Лефевре. Прошу прощения у вашей милости, не вздыхайте так жалостно, – говорил я ему, бывало, лежа с ним рядом. – Ничего не могу поделать, Трим, – говорил мой господин, – такое это печальное происшествие – я не в силах изгнать его из сердца. – Ваша милость не боится даже смерти. – Надеюсь, Трим, я ничего не боюсь, – говорил он, – боюсь только делать дурное. – Но что бы ни случилось, – прибавлял он, – я позабочусь о мальчике Лефевра. – И с этими словами его милость обыкновенно засыпал, они были для негр как успокоительное лекарство.
   – Люблю слушать, как Трим рассказывает про капитана, – сказала Сузанна. – Он добрый господин, – сказал Обадия, – другого такого нет на свете. – Да, и самый храбрый из всех командиров, – сказал капрал, – которые водили когда-либо людей в атаку. – Во всей королевской армии не было лучшего офицера – и лучшего человека на божьем свете; он пошел бы на жерло пушки, даже если бы видел зажженный фитиль у самого запала, – и все-таки, несмотря на это, сердце у него для других кроткое, как у дитяти. – Он не обидел бы цыпленка. – Я лучше соглашусь возить такого господина за семь фунтов в год, – сказал Джонатан, – чем других за восемь. – Спасибо тебе, Джонатан, за твои двадцать шиллингов, – сказал капрал, пожимая кучеру руку, – это все равно как если б ты положил их мне в карман. – Я буду служить ему по гроб, так я его люблю. – Он мне друг и брат – и если б я знал наверно, что мой бедный брат Том помер, – продолжал капрал, доставая платок, – то, будь у меня десять тысяч фунтов, я бы отказал их капитану до последнего шиллинга. – Трим не мог удержаться от слез при этом завещательном доказательстве своей преданности дяде Тоби. – Вся кухня была растрогана. – Расскажите же нам про бедного лейтенанта, – сказала Сузанна. – С превеликим удовольствием, – отвечал капрал.
   Сузанна, кухарка, Джонатан, Обадия и капрал Трим сели вокруг огня, и как только судомойка затворила двери в кухне, – капрал начал.



Глава XI


   Да я просто турок: так забыть родную мать, как будто ее у меня вовсе не было и природа вылепила меня собственными силами, положив голым на берегах Нила. – – Ваш покорнейший слуга, мадам, – я причинил вам кучу хлопот, – желаю, чтоб они не пропали даром; однако вы оставили у меня трещину на спине, – а вот здесь спереди отвалился большой кусок, – и что прикажете делать с этой ногой? – Ни за что мне не дотащиться на ней до Англии.
   Сам я никогда ничему не удивляюсь; и собственное суждение так часто меня обманывало в жизни, что я ему положительно не доверяю, справедливо это или нет, – во всяком случае, я редко горячусь по ничтожным поводам. Тем не менее я почитаю истину столько же, как и любой из вас; и когда она от нас ускользает, я благодарен каждому, кто берет меня за руку и спокойно ведет искать ее, как вещь, которую мы оба потеряли и без которой нам обоим трудно обойтись, – я готов пойти с таким доброжелателем на край света. – Но я ненавижу ученые споры, – и потому (за исключением вопросов религиозных и затрагивающих интересы общества) скорее подпишусь под всем, что не застрянет у меня в горле на первой же фразе, нежели дам себя вовлечь в один из таких споров. – Дело в том, что я не переношу духоты – и дурных запахов в особенности. – По этим соображениям я с самого начала решил, что если когда-либо по чьей-нибудь вине увеличится рать мучеников – или образуется новая, – я к этому руки не приложу, ни прямо, ни косвенно.



Глава XII


   Но вернемся к моей матери, мадам.
   Мнение дяди Тоби о том, что «в поведении римского претора Корнелия Галла не было ничего худого, если он спал со своей женой», – или, вернее, последнее слово этого мнения – (ибо это было все, что услышала моя мать) задело в ней самую уязвимую сторону женского пола. – Не поймите меня превратно: – я разумею ее любопытство; – она мгновенно вообразила, что разговор идет о ней, а когда мысль эта завладела ее сознанием, вы без труда поймете, что каждое слово отца она относила или к себе, или к семейным своим заботам.
   – – – – – – Скажите, пожалуйста, мадам, на какой улице живет та дама, которая поступила бы иначе?
   От необыкновенных обстоятельств смерти Корнелия отец совершил переход к смерти Сократа и излагал дяде Тоби сущность защитительной речи философа перед судьями; – это было неотразимо: – не речь Сократа, – а увлечение ею моего отца. – Он сам написал «Жизнь Сократа»[255] за год до того, как оставил торговлю, и я боюсь, что она-то, главным образом, и повлияла на его решение. Вот почему никто не был лучше моего отца оснащен для того, чтобы понестись с таким подъемом по морям героического красноречия. Ни один период Сократовой апологии не заключался у него словами короче, чем перерождение или уничтожение, – ни одна мысль в середине его не была ниже, чем быть – или не быть, – чем переход в новое и неизведанное состояние – или в долгий, глубокий и мирный сон, без сновидений, без просыпу, – чем: «И мы, и дети наши рождены для того, чтобы умереть, – а не для того, чтобы быть рабами». – Нет – тут я путаю; это взято из речи Елеазара, как ее передает Иосиф[256] (De Bell Iudaic[257]). Елеазар признается, что кое-что позаимствовал из индийских философов; по всей вероятности, Александр Великий во время своего вторжения в Индию, после покорения Персии, в числе многих украденных вещей – украл также и это изречение; таким образом, оно было привезено, если не им самим (так как все мы знаем, что он умер в Вавилоне), то, во всяком случае, кем-нибудь из его мародеров в Грецию, – из Греции попало в Рим, – из Рима во Францию, – а из Франции в Англию. – Так совершается круговорот вещей.
   По суше я не могу себе представить другого пути. —
   Водою изречение легко могло спуститься по Гангу в Гангский или Бенгальский залив, а оттуда в Индийский океан; по торговым путям того времени (путь из Индии через мыс Доброй Надежды был тогда неизвестен) оно могло быть потом завезено вместе с другим москательным товаром и пряностями по Красному морю в Джедду, порт Мекки, или же в Тор, или в Суэц, города, расположенные в самой глубине залива, а оттуда караваном в Копт, на расстоянии всего трех дней пути, далее по Нилу прямо в Александрию, где наше изречение выгружено было у самого подножия большой лестницы Александрийской библиотеки, – и из этого склада, я думаю, его и достали. – Господи боже! какую сложную торговлю приходилось вести ученым того времени!



Глава XIII


   – У моего отца была манера, немного напоминавшая Иова (если только такой человек когда-нибудь существовал – если же нет, то и говорить не о чем. —
   А впрочем, замечу мимоходом, на том основании, что ваши ученые несколько затрудняются точно установить эпоху, когда жил этот великий муж, – например, до или после патриархов и т. д., – объявить на этом основании, что он не жил вовсе, немного жестоко, – это не то, чего они хотели бы, – но как бы там ни было) – у моего отца, повторяю, была манера, когда события принимали слишком неблагоприятный для него оборот, особенно в первом порыве раздражения, – удивляться, зачем он родился, – желать себе смерти, – подчас даже худшего. – А когда вызов был слишком дерзким и огорчение наделяло уста его незаурядной силой, – вы едва ли могли бы, сэр, отличить его от самого Сократа. – Каждое его слово дышало тогда чувствами человека, презирающего жизнь и равнодушного ко всякому ее исходу; вот почему, хотя мать моя не была женщиной особенно начитанной, однако содержание речи Сократа, преподносимое отцом дяде Тоби, было для нее вещью вовсе не новой. – Она слушала со спокойным вниманием и продолжала бы так слушать до конца главы, если бы отец не углубился (без всякого разумного повода) в ту часть речи, где великий философ перечисляет своих единомышленников[258], своих союзников и своих детей, но отказывается строить свою защиту, действуя на чувства судей. – «У меня есть друзья, – у меня есть близкие, – у меня трое заброшенных детей», – говорит Сократ. —
   – Стало быть, – воскликнула моя мать, отворяя двери, – у вас одним больше, мистер Шенди, чем я знаю.
   – Господи боже! Одним меньше, – сказал отец, вставая и выходя из комнаты.



Глава XIV


   – – Это он о детях Сократа, – сказал дядя Тоби. – Который умер сто лет тому назад, – отвечала мать.
   Дядя Тоби был не силен в хронологии – поэтому, не желая ступать и шагу дальше по ненадежному грунту, он благоразумно положил свою трубку на стол, встал, дружески взял мою матушку за руку и, не говоря больше ни хорошего, ни худого слова, повел ее за отцом, чтобы тот сам дал необходимые разъяснения.



Глава XV


   Будь этот том фарсом, – предположение, по-моему, совершенно праздное, если только не считать фарсом любую жизнь и любые мнения, то последняя глава, сэр, заканчивала бы первое его действие, и тогда настоящая глава должна была бы начинаться так:
   Птр.. р.. инг – твинг – твенг – прут – трут – ну и препоганая скрипка. – Вы не скажете, настроена она или нет? Трут – прут. – Это, должно быть, квинты. – Как скверно натянуты струны – тр. а. е. и. о. у – твенг. – Кобылка высоченная, а душка совсем низенькая, – иначе – трут… прут – послушайте! ведь совсем не так плохо. – Тили-тили, тили-тили, тили-тили, там. Играть перед хорошими судьями не страшно, – но вот там стоит человек – нет – не тот, что со свертком под мышкой, – а такой важный, в черном. – Нет, нет! не джентльмен при шпаге. – Сэр, я скорее соглашусь сыграть каприччо самой Каллиопе, чем провести смычком по струнам перед этим господином, – и тем не менее ставлю свою кремонскую скрипку против сопелки, – такое неравное музыкальное пари никогда еще не заключалось, – что сейчас я самым безбожным образом сфальшивлю на своей скрипке, а у него даже ни один нерв не шевельнется. – Дали-тили, дели-тили, – дили-тили, – дали-пили, – дули-пили, – прут-трут – криш-креш-краш. – Я вас убил, сэр, а ему, вы видите, хоть бы что, – если бы даже сам Аполлон заиграл на скрипке после меня, он бы не доставил ему большего удовольствия.
   Тили-тили, тили-тили, тили-тили – гам – там – трам.
   – Ваши милости и ваши преподобия любят музыку – и бог наделил вас всех хорошим слухом – а некоторые из вас и сами восхитительно играют – трут-прут, – прут-трут.
   О, есть на свете человек – которого я мог бы слушать с утра до ночи, – который обладает даром дать почувствовать то, что он играет, – который заражает меня своими радостями и надеждами и приводит в движение самые сокровенные пружины моего сердца. – Если вы желаете занять у меня пять гиней, сэр, – то есть на десять гиней больше того, чем я обыкновенно располагаю, – или вы, господа аптекарь и портной, хотите, чтобы я оплатил ваши счета, – воспользуйтесь этим случаем.



Глава XVI


   Первое, что пришло в голову моему отцу, когда волнение в нашем семействе немного улеглось и Сузанна завладела, зеленым атласным капотом моей матери, – это спокойно засесть, по примеру Ксенофонта[259], и написать для меня Тристрапедию, или систему воспитания, собрав прежде всего для этой цели собственные разбросанные мысли, взгляды и суждения и связав их вместе так, чтобы из них получился устав для руководства моим детством и отрочеством. Я был последней ставкой моего отца – он потерял моего брата Бобби совсем, – он потерял, по его собственным выкладкам, полных три четверти меня – иными словами, был несчастлив в первых трех больших ставках на меня – ему не повезло с моим зачатием, с моим носом и с моим именем, – оставалось одно только воспитание, и отец принялся за работу с таким же усердием, с каким дядя Тоби занимался когда-нибудь изучением баллистики. – Различие между ними было то, что дядя Тоби черпал все свои познания в этой науке из Николая Тартальи, – а отец высучивал свои положения, нитка за ниткой, из собственных мозгов – или же проделывал не менее мучительную работу, перематывая все, что выпрядено было до него другими прядильщиками и пряхами.
   Года через три или немного больше отец продвинулся почти до середины своего труда. – Как и всех прочих писателей, его постигли многие разочарования. – Он воображал, что ему удастся уложить все, что он собирался сказать, в очень ограниченные размеры, так что когда все произведение будет закончено и сшито, его можно будет свернуть в трубочку и держать в рабочей шкатулке моей матери. – Материал растет у нас под руками. – Остерегайтесь говорить: «Решено – я напишу книжку в двенадцатую долю листа».
   Тем не менее отец отдался своей работе с чрезвычайным усердием, подвигаясь шаг за шагом, строчка за строчкой с той осторожностью и осмотрительностью (хотя я и не могу утверждать, чтобы он это делал по тем же благочестивым побуждениям), которыми отличался Джованни делла Каса[260], архиепископ Беневентский, сочиняя своего «Галатео»: его беневентское преосвященство потратил на него около сорока лет жизни, а когда вещь вышла в свет, то оказалась по размерам и толщине почти вдвое меньше настольного календаря Райдера. – Отчего так вышло у святого человека, если только он не потратил большую часть этого времени на расчесывание своих усов или на игру в primero[261] со своим капелланом, – это способно поставить в тупик всякого не посвященною в тайну смертного; – надо поэтому объяснить миру методы работы архиепископа, хотя бы лишь для поощрения тех немногих, кто пишет не столько для того, чтобы быть сытым, – сколько для того, чтобы прославиться.
   Будь Джованни делла Каса, архиепископ Беневентский, к памяти которого (несмотря на его «Галатео») я отношусь с величайшим почтением, – будь он, сэр, невзрачным писцом – тупоумным – непонятливым, медленно шевелящим мозгами и так далее, – то хотя бы он промешкал со своим «Галатео» до Мафусаилова возраста, – феномен этот, по мне, не заслуживал бы даже беглого замечания.
   Но дело обстояло как раз наоборот: Джованни делла Каса был человек высокоодаренный и с богатой фантазией; и все-таки, несмотря на эти великие природные преимущества, которые должны были подгонять его вместе с «Галатео», он оказался неспособным продвинуться больше, чем на полторы строчки за весь долгий летний день. Эта немощность его преосвященства проистекала от одной не дававшей ему покоя точки зрения, – заключавшейся в том, что всякий раз, когда христианин садится писать книгу (не для собственной забавы, а) с намерением и с целью напечатать ее и выпустить в свет, первые его мысли всегда бывают искушениями лукавого. – Так обстоит дело с рядовыми писателями; когда же, по его словам, писателем делается особа почтенная и занимающая высокое положение в церкви или в государстве, – то стоит ей только взять в руку перо, – как все черти, сколько их ни есть в аду, выскакивают из своих нор, чтобы обольщать ее. – Они тогда работают вовсю, – каждая мысль, от первой и до последней, содержит в себе подвох. – Какой бы она ни казалась невинной и благовидной, – в какой бы форме или в каких бы красках она ни рисовалась воображению, – всегда это удар, направленный на пишущего одним из этих исчадий ада, который необходимо отразить. – Таким образом, жизнь писателя, хотя бы он представлял ее себе совсем иначе, вовсе не идиллия сочинительства, а состояние войны; и свою пригодность к ней он доказывает, точь-в-точь как и всякий боец на земле, не столько остротой своего ума – сколько силой своего сопротивления.