– Хоть я искренне считаю его, Трим, человеком весьма сострадательным, – сказал дядя Тоби, когда хозяин гостиницы затворил за собой дверь, – однако я не могу не быть высокого мнения также и о его госте; в нем наверно есть что-то незаурядное, если в такой короткий срок он завоевал расположение своего хозяина. – И всех его домочадцев, – прибавил капрал, – потому что все они беспокоятся о его здоровье. – Ступай, догони его, Трим, – сказал дядя Тоби, – и спроси, не знает ли он, как зовут этого джентльмена.
   – Признаться, я позабыл, – сказал хозяин гостиницы, вернувшийся с капралом, – но я могу еще раз спросить у его сына. – Так с ним еще и сын? – сказал дядя Тоби. – Мальчик, лет одиннадцати – двенадцати, – сказал хозяин, – но бедняжка почти так же не прикасался к еде, как и его отец; он только и делает, что плачет и горюет день и ночь. – Уже двое суток он не отходит от постели больного.
   Дядя Тоби положил нож и вилку и отодвинул от себя тарелку, когда все это услышал, а Трим, не дожидаясь приказания, молча вышел и через несколько минут принес трубку и табак.
   – Постой немного, не уходи, – сказал дядя Тоби. —
   – Трим, – сказал дядя Тоби, когда закурил трубку и раз двенадцать из нее затянулся. – Трим подошел ближе и с поклоном стал перед своим господином; – дядя Тоби продолжал курить, не сказав больше ничего. – Капрал, – сказал дядя Тоби, – капрал поклонился. – Дядя Тоби дальше не продолжал и докурил свою трубку.
   – Трим, – сказал дядя Тоби, – у меня в голове сложился план – вечер сегодня ненастный, так я хочу закутаться потеплее в мой рокелор[300] и навестить этого бедного джентльмена. – Рокелор вашей милости, – возразил капрал, – ни разу не был надеван с той ночи, когда ваша милость были ранены, неся со мной караул в траншеях перед воротами Святого Николая, – а кроме того, сегодня так холодно и такой дождь, что, с рокелором и с этой погодой, вашей милости недолго насмерть простудиться и снова нажить себе боли в паху. – Боюсь, что так, – отвечал дядя Тоби, – но я не могу успокоиться, Трим, после того, что здесь рассказал хозяин гостиницы. – Если уж я столько узнал, – прибавил дядя Тоби, – так хотел бы узнать все до конца. – Как нам это устроить? – Предоставьте дело мне, ваша милость, – сказал капрал; – я возьму шляпу и палку, разведан) все на месте и поступлю соответственно, а через час подробно обо всем рапортую вашей милости. – Ну, иди, Трим, – сказал дядя Тоби, – и вот тебе шиллинг, выпей с его слугой. – – Я все от него выведаю, – сказал капрал, затворяя дверь.
   Дядя Тоби набил себе вторую трубку и если бы мысли его не отвлекались порой на обсуждение вопроса, надо ли вывести куртину перед теналью по прямой линии или лучше по изогнутой, – то можно было бы сказать, что во время курения он ни о чем другом не думал, кроме как о бедном Лефевре и его сыне.



Глава VII



Продолжение истории Лефевра

 
   Только когда дядя Тоби вытряс пепел из третьей трубки, капрал Трим вернулся домой и рапортовал ему следующее.
   – Сначала я отчаялся, – сказал капрал, – доставить вашей милости какие-нибудь сведения о бедном больном лейтенанте. – Так он действительно служит в армии? – спросил дядя Тоби. – Да, – отвечал капрал. – А в каком полку? – спросил дядя Тоби. – Я расскажу вашей милости все по порядку, – отвечал капрал, – как сам узнал. – Тогда я, Трим, набью себе новую трубку, – сказал дядя Тоби, – и уж не буду тебя перебивать, пока ты не кончишь; усаживайся поудобнее, Трим, вон там у окошка, и рассказывай все сначала. – Капрал отвесил свой привычный поклон, обыкновенно говоривший так ясно, как только мог сказать поклон: «Ваша милость очень добры ко мне». – После этого он сел, куда ему было велено, и снова начал свой рассказ дяде Тоби почти в тех же самых словах.
   – Сначала я было отчаялся, – сказал капрал, – доставить вашей милости какие-нибудь сведения о лейтенанте и о его сыне, потому что когда я спросил, где его слуга, от которого я бы, наверно, разузнал все, о чем удобно было спросить… – Это справедливая оговорка, Трим, – заметил дядя Тоби. – Мне ответили, с позволения вашей милости, что с ним нет слуги, – что он приехал в гостиницу на наемных лошадях, которых на другое же утро отпустил, почувствовав, что не в состоянии следовать дальше (чтобы присоединиться к своему полку, я так думаю). – Если я поправлюсь, мой друг, – сказал он, передавая сыну кошелек с поручением заплатить вознице, – мы наймем лошадей отсюда. – – Но увы, бедный джентльмен никогда отсюда не уедет, – сказала мне хозяйка, – потому что я всю ночь слышала часы смерти[301], – а когда он умрет, мальчик, сын его, тоже умрет: так он убит горем.
   – Я слушал этот рассказ, – продолжал капрал, – а в это время мальчик пришел в кухню заказать ломтик хлеба, о котором говорил хозяин. – Только я хочу сам его приготовить для отца, – сказал мальчик. – Позвольте мне избавить вас от этого труда, молодой человек, – сказал я, взяв вилку и предложив ему мой стул у огня на то время, что я буду поджаривать его ломтик. – Я думаю, сэр, – с большой скромностью сказал он, – что я сумею ему лучше угодить.
   – Я уверен, – сказал я, – что его милости этот ломтик не покажется хуже, если его поджарит старый солдат. – Мальчик схватил меня за руку и разрыдался. – Бедняжка, – сказал дядя Тоби, – он вырос в армии, и имя солдата, Трим, прозвучало в его ушах как имя друга. – Жаль, что его нет здесь.
   – Во время самых продолжительных переходов, – сказал капрал, – мне никогда так сильно не хотелось обедать, как захотелось заплакать с ним вместе. Что бы это могло со мной быть, с позволения вашей милости? – Ничего, Трим, – сказал дядя Тоби, сморкаясь, – просто ты добрый малый.
   – Отдавая ему поджаренный ломтик хлеба, – продолжал капрал, – я счел нужным сказать, что я слуга капитана Шенди и что ваша милость (хоть вы ему и чужой) очень беспокоится о здоровье его отца, – и что все, что есть в вашем доме или в погребе, – (– Ты мог бы прибавить – и в кошельке моем, – сказал дядя Тоби) – все это к его услугам от всего сердца. – Он низко поклонился (вашей милости, конечно), ничего не ответил, – потому что сердце его было переполнено, – и пошел наверх с поджаренным ломтиком хлеба. – Ручаюсь вам, мой дорогой, – сказал я, когда он отворил дверь из кухни, – ваш батюшка поправится. – Священник, помощник мистера Йорика, курил трубку у кухонного очага, – но ни одним словом, ни добрым, ни худым, не утешил мальчика. – По-моему, это нехорошо, – прибавил капрал. – Я тоже так думаю, – сказал дядя Тоби.
   – Откушав стакан Канарского и ломтик хлеба, лейтенант почувствовал себя немного бодрее и послал в кухню сказать мне, что он рад будет, если минут через десять я к нему поднимусь. – Я полагаю, – сказал хозяин, – он хочет помолиться, – потому что на стуле возле его кровати лежала книга, и когда я затворял двери, то видел, как его сын взял подушечку. —
   – А я думал, – сказал священник, – что вы, господа военные, мистер Трим, никогда не молитесь. – Прошедший вечер я слышала, как этот бедный джентльмен молился, и очень горячо, – сказала хозяйка, – собственными ушами слышала, а то бы не поверила. – Солдат, с позволения вашего преподобия, – сказал я, – молится (по собственному почину) так же часто, как и священник, – и когда он сражается за своего короля и за свою жизнь, а также за честь свою, у него есть больше причин помолиться, чем у кого-нибудь на свете. – Ты это хорошо сказал, Трим, – сказал дядя Тоби. – Но когда солдат, – сказал я, – с позволения вашего преподобия, простоял двенадцать часов подряд в траншеях, по колени в холодной воде, – или промаялся, – сказал я, – несколько месяцев сряду в долгих и опасных переходах, – подвергаясь нечаянным нападениям с тыла сегодня – и сам нападая на других завтра; – отряжаемый туда – направляемый контрприказом сюда; – проведя одну ночь напролет под ружьем, – а другую – поднятый в одной рубашке внезапной тревогой; – продрогший до мозга костей, – не имея, может быть, соломы в своей палатке, чтобы стать на колени, – солдат поневоле молится, как и когда придется. – Я считаю, – сказал я, – потому что обижен был за честь армии, – прибавил капрал, – я считаю, с позволения вашего преподобия, – сказал я, – что когда солдат находит время для молитвы, – он молится так же усердно, как и поп, – хотя и без всяких его кривляний и лицемерия. – Ты этого не должен был говорить, Трим, – сказал дядя Тоби, – ибо только одному богу ведомо, кто лицемер и кто не лицемер: – в день большого генерального смотра всех нас, капрал, на Страшном суде (и не раньше того) видно будет, кто исполнял свой долг на этом свете и кто не исполнял; и мы получим повышение, Трим, по заслугам. – Я надеюсь, получим, – сказал Трим. – Так обещано в Священном писании, – сказал дядя Тоби, – вот завтра я тебе покажу. – А до тех пор, Трим, будем уповать на благость и нелицеприятие вседержителя, на то, что если мы исполняли свой долг на этом свете, – у нас не спросят, в красном или в черном кафтане мы его исполняли. – Надеюсь, что не спросят, – сказал капрал. – Однако же рассказывай дальше, Трим, – сказал дядя Тоби.
   – Когда я взошел наверх, – продолжал капрал, – в комнату лейтенанта, что я сделал не прежде, как по истечении десяти минут, – он лежал в постели, облокотясь на подушку и подперев голову рукой, а возле него виден был чистый белый батистовый платок. – Мальчик как раз нагнулся, чтобы поднять с пола подушечку, на которой он, я так думаю, стоял на коленях, – книга лежала на постели, – и когда он выпрямился, держа в одной руке подушечку, то другой рукой взял книгу, чтобы и ее убрать одновременно. – Оставь ее здесь, мой друг, – сказал лейтенант.
   – Он заговорил со мной, только когда я подошел к самой кровати. – Если вы слуга капитана Шенди, – сказал он, – так поблагодарите, пожалуйста, вашего господина от меня и от моего мальчика за его доброту и внимание ко мне. – Если он служил в полку Ливна… – проговорил лейтенант. – Я сказал ему, что ваша милость, точно, служили в этом полку. – Так я, – сказал он, – совершил с ним три кампании во Фландрии и помню его – но я не имел чести быть с ним знакомым, и очень возможно, что он меня не знает. – Все-таки передайте ему, что несчастный, которого он так почтил своей добротой, это – некто Лефевр, лейтенант полка Энгеса, – впрочем, он меня не знает, – повторил он задумчиво. – Или знает, пожалуй, только мою историю, – прибавил он. – Послушайте, скажите капитану, что я тот самый прапорщик, жена которого так ужасно погибла под Бредой от ружейного выстрела, покоясь в моих объятиях у меня в палатке. – Я очень хорошо помню эту несчастную историю, с позволения вашей милости, – сказал я. – В самом деле? – спросил он, вытирая глаза платком, – как же мне ее тогда не помнить? – Сказав это, он достал из-за пазухи колечко, как видно висевшее у него на шее на черной ленте, и дважды его поцеловал. – Подойди сюда, Билли, – сказал он. – Мальчик подбежал к кровати – и, упав на колени, взял в руку кольцо и тоже его поцеловал – потом поцеловал отца, сел на кровать и заплакал.
   – Как жаль, – сказал дядя Тоби с глубоким вздохом, – как жаль, Трим, что я не уснул.
   – Ваша милость, – отвечал капрал, – слишком опечалены; – разрешите налить вашей милости стаканчик канарского к трубке. – Налей, Трим, – сказал дядя Тоби.
   – Я помню, – сказал дядя Тоби, снова вздохнув, – хорошо помню эту историю прапорщика и его жены, и особенно врезалось мне в память одно опущенное им из скромности обстоятельство: – то, что и его и ее по какому-то случаю (забыл по какому) все в нашем полку очень жалели; – однако кончай твою повесть. – Она уже окончена, – сказал капрал, – потому что я не мог дольше оставаться – и пожелал его милости покойной ночи; молодой Лефевр поднялся с кровати и проводил меня до конца лестницы; и когда мы спускались, сказал мне, что они прибыли из Ирландии и едут к своему полку во Фландрию. – Но увы, – сказал капрал, – лейтенант уже совершил свой земной путь, – Так что же тогда станется с его бедным мальчиком? – воскликнул дядя Тоби.



Глава VIII



Продолжение истории Лефевра

 
   К великой чести дядя Тоби надо сказать, – впрочем, только для тех, которые, запутавшись между влечением сердца и требованием закона, никак не могут решить, в какую сторону им повернуть, – что, хотя дядя Тоби был в то время весь поглощен ведением осады Дендермонда параллельно с союзниками, которые благодаря стремительности своих действий едва давали ему время пообедать, – он тем не менее оставил Дендермонд, где успел уже закрепиться на контрэскарпе, – и направил все свои мысли на бедственное положение постояльцев деревенской гостиницы; распорядившись запереть на засов садовую калитку и таким образом превратив, можно сказать, осаду Дендермонда в блокаду, – он бросил Дендермонд на произвол судьбы – французский король мог его выручить, мог не выручить, как французскому королю было угодно; – дядя Тоби озабочен был только тем, как ему самому выручить бедного лейтенанта и его сына.
   – Простирающий свою благость на всех обездоленных вознаградит тебя за это.
   – Ты, однако, не сделал всего, что надо было, – сказал дядя Тоби капралу, когда тот укладывал его в постель, – и я тебе скажу, в чем твои упущения, Трим. – Первым долгом, когда ты предложил мои услуги Лефевру, – ведь болезнь и дорога вещи дорогие, а ты знаешь, что он всего лишь бедный лейтенант, которому приходится жить, да еще вместе с сыном, на свое жалованье, – ты бы должен был предложить ему также и кошелек мой, из которого, ты же это знаешь, Трим, он может брать, сколько ему нужно, так же, как и я сам. – Вашей милости известно, – сказал Трим, – что у меня не было на то никаких распоряжений. – Твоя правда, – сказал дядя Тоби, – ты поступил очень хорошо, Трим, как солдат, – но как человек, разумеется, очень дурно.
   – Во-вторых, – правда, и здесь у тебя то же извинение, – продолжал дядя Тоби, – когда ты ему предложил все, что есть у меня в доме, – ты бы должен был предложить ему также и дом мой: – больной собрат по оружию имеет право на самую лучшую квартиру, Трим; и если бы он был с нами, – мы бы могли ухаживать и смотреть за ним. – Ты ведь большой мастер ходить за больными, Трим, – и, присоединив к твоим заботам еще заботы старухи и его сына, да мои, мы бы в два счета вернули ему силы и поставили его на ноги. —
   – Через две-три недели, – прибавил дядя Тоби, улыбаясь, – он бы уже маршировал. – Никогда больше не будет он маршировать на этом свете, с позволения вашей милости, – сказал капрал. – Нет, будет, – сказал дядя Тоби, вставая с кровати, хотя одна нога его была уже разута. – С позволения вашей милости, – сказал капрал, – никогда больше не будет он маршировать, разве только в могилу. – Нет, будет, – воскликнул дядя Тоби и замаршировал обутой ногой, правда, ни на дюйм не подвинувшись вперед, – он замарширует к своему полку. – У него не хватит силы, – сказал капрал. – Его поддержат, – сказал дядя Тоби. – Все-таки в конце концов он свалится, – сказал капрал, – а что тогда будет с его сыном? – Он не свалится, – сказал дядя Тоби с непоколебимой уверенностью. – Эх, что бы мы для него ни делали, – сказал Трим, отстаивая свои позиции, – бедняга все-таки умрет. – Он не умрет, черт побери, – воскликнул дядя Тоби.
   Дух-обвинитель, полетевший с этим ругательством в небесную канцелярию, покраснел, его отдавая, – а ангел-регистратор, записав его, уронил на него слезу и смыл навсегда.



Глава IX


   Дядя Тоби подошел к своему бюро – положил в карман штанов кошелек и, приказав капралу сходить рано утром за доктором, – лег в постель и заснул.



Глава X



Заключение истории Лефевра

 
   На другое утро солнце ясно светило в глаза всех жителей деревни, кроме Лефевра и его опечаленного сына; рука смерти тяжело придавила его веки – и колесо над колодезем уже едва вращалось около круга своего[302] – когда дядя Тоби, вставший на час раньше, чем обыкновенно, вошел в комнату лейтенанта и, без всякого предисловия или извинения, сел на стул возле его кровати; не считаясь ни с какими правилами и обычаями, он открыл полог, как это сделал бы старый друг и собрат по оружию, и спросил больного, как он себя чувствует, – как почивал ночью, – на что может пожаловаться, – где у него болит – я что можно сделать, чтобы ему помочь; – после чего, не дав лейтенанту времени ответить ни на один из заданных вопросов, изложил свой маленький план по отношению к нему, составленный накануне вечером в сотрудничестве с капралом. —
   – Вы прямо отсюда пойдете ко мне, Лефевр, – сказал дядя Тоби, – в мой дом, – и мы пошлем за доктором, чтобы он вас осмотрел, – мы пригласим также аптекаря, – и капрал будет ходить за вами, – а я буду вашим слугой, Лефевр.
   В дяде Тоби была прямота, – не результат вольного обращения, а его причина, – которая позволяла вам сразу проникнуть в его душу и показывала вам его природную доброту; с этим соединялось в лице его, в голосе и в манерах что-то такое, что неизменно манило несчастных подойти к нему и искать у него защиты; вот почему, не кончил еще дядя Тоби и половины своих любезных предложений отцу, а сын уже незаметно прижался к его коленям, схватил за отвороты кафтана и тянул его к себе. – Кровь и жизненные духи Лефевра, начинавшие в нем холодеть и замедляться и отступавшие к последнему своему оплоту, сердцу, – оправились и двинулись назад, с меркнувших глаз его на мгновение спала пелена, – с мольбой посмотрел он дяде Тоби в лицо, – потом бросил взгляд на сына, и эта связующая нить, хоть и тонкая, – никогда с тех пор не обрывалась.
   Но силы жизни быстро отхлынули – глаза Лефевра снова заволоклись пеленой – пульс сделался неровным – прекратился – пошел – забился – опять прекратился – тронулся – стал. – Надо ли еще продолжать? – Нет.



Глава XI


   Я так рвусь вернуться к моей собственной истории, что остаток истории Лефевра, начиная от этой перемены в его судьбе и до той минуты, как дядя Тоби предложил его мне в наставники, будет в немногих словах досказан в следующей главе. – Все, что необходимо добавить к настоящей, сводится к тому, что дядя Тоби вместе с молодым Лефевром, которого он держал за руку, проводил бедного лейтенанта, во главе погребальной процессии, на кладбище – что комендант Дендермонда воздал его останкам все воинские почести – и что Йорик, дабы не отставать, – воздал ему высшую почесть церковную – похоронив его у алтаря. – Кажется даже, он произнес над ним надгробную проповедь. – Говорю; кажется, – потому что Йорик имел привычку, как, впрочем, и большинство людей его профессии, отмечать на первой странице каждой сочиненной им проповеди, когда, где и по какому поводу она была произнесена; к этому он обыкновенно прибавлял какое-нибудь коротенькое критическое замечание относительно самой проповеди, редко, впрочем, особенно для нее лестное, – например: – Эта проповедь о Моисеевых законах – мне совсем не нравится. – Хоть я вложил в нее, нельзя не признаться, кучу ученого хлама, – но все это очень избито и сколочено самым убогим образом. – Работа крайне легковесная; что было у меня в голове, когда я ее сочинял?
   – Достоинство этого текста в том, что он подойдет к любой проповеди, а достоинство проповеди в том, что она подойдет к любому тексту.
   – За эту проповедь я буду повешен, – потому что украл большую ее часть. Доктор Пейдагун меня изобличил. Никто не изловит вора лучше, чем вор.
   На обороте полудюжины проповедей я нахожу надпись: так себе, и больше ничего, – а на двух: moderato[303]; под тем и другим (если судить по итальянскому словарю Альтиери, – но главным образом по зеленой бечевке, по-видимому выдернутой из хлыста Йорика, которой он перевязал в отдельную пачку две завещанные нам проповеди с пометкой moderato и полдюжины так себе) он разумел, можно сказать с уверенностью, почти одно и то же.
   Одно только трудно совместить с этой догадкой, а именно: проповеди, помеченные moderato, в пять раз лучше проповедей, помеченных так себе; – в них в десять раз больше знания человеческого сердца, – в семьдесят раз больше остроумия и живости – и (чтобы соблюсти порядок в этом нарастании похвал) – они обнаруживают в тысячу раз больше таланта; – они, в довершение всего, бесконечно занимательнее тех, что связаны в одну пачку с ними; по этой причине, если драматические проповеди Йорика будут когда-нибудь опубликованы, то хотя я включу в их собрание только одну из числа так себе, однако без малейшего колебания решусь напечатать обе moderato.
   Что мог разуметь Йорик под словами lentamente[304], tenute[305], grave[306] и иногда adagio[307] – применительно к богословским произведениям, когда характеризовал ими некоторые из своих проповедей, – я не берусь угадать. – Еще больше озадачен я, находя на одной all’ottava alta[308], на обороте другой con strepito[309], – на третьей siciliana[310], – на четвертой alla capella[311], – con l’arco[312] на одной, – senza l’arco[313] на другой. – Знаю только, что это музыкальные термины и что они что-то означают; а так как Йорик был человек музыкальный, то я не сомневаюсь, что, приложенные к названным произведениям, оригинальные эти метафоры вызывали в его сознании весьма различные представления о внутреннем их характере – независимо от того, что бы они вызывали в сознании других людей.
   Среди этих проповедей находится и та, что, не знаю почему, завела меня в настоящее отступление, – надгробное слово на смерть бедного Лефевра, – выписанная весьма тщательно, как видно, с черновика. – Я потому об этом упоминаю, что она была, по-видимому, любимым произведением Йорика. – Она посвящена бренности и перевязана накрест тесьмой из грубой пряжи, а потом свернута в трубку и засунута в полулист грязной синей бумаги, которая, должно быть, служила оберткой какого-нибудь ежемесячного обозрения, потому что и теперь еще отвратительно пахнет лошадиным лекарством. – Были ли эти знаки уничижения умышленными, я несколько сомневаюсь, – ибо в конце проповеди (а не в начале ее) – в отличие от своего обращения с остальными – Йорик написал – —

 
БРАВО!

 
   – Правда, не очень вызывающе, – потому что надпись эта помещена, по крайней мере, на два с половиной дюйма ниже заключительной строки проповеди, на самом краю страницы, в правом ее углу, который, как известно, вы обыкновенно закрываете большим пальцем; кроме того, надо отдать ей справедливость, она выведена вороньим пером таким мелким и тонким итальянским почерком, что почти не привлекает к себе внимания, лежит ли на ней ваш большой палец или нет, – так что способ ее выполнения уже наполовину ее оправдывает; будучи сделана, вдобавок, очень бледными чернилами, разбавленными настолько, что их почти незаметно, – она больше похожа на ritratto[314] тени тщеславия, нежели самого тщеславия, – она кажется скорее слабой попыткой мимолетного одобрения, тайно шевельнувшейся в сердце сочинителя, нежели грубым его выражением, бесцеремонно навязанным публике.
   Несмотря на все эти смягчающие обстоятельства, я знаю, что, предавая поступок его огласке, я оказываю плохую услугу репутации Йорика как человека скромного, – но у каждого есть свои слабости, – и вину Йорика сильно уменьшает, почти совсем снимая ее, то, что спустя некоторое время (как это видно по другому цвету чернил) упомянутое слово было перечеркнуто штрихом, пересекающим его накрест, как если бы он отказался от своего прежнего мнения или устыдился его.
   Краткие характеристики проповедей Йорика всегда написаны, за этим единственным исключением, на первом листе, который служит их обложкой, – обыкновенно на его внутренней стороне, обращенной к тексту; – однако в конце, там, где в распоряжении автора оставалось пять или шесть страниц, а иногда даже десятка два, на которых можно было развернуться, – он пускался окольными путями и, по правде говоря, с гораздо большим одушевлением, – словно ловя случай опростать себе руки для более резвых выпадов против порока, нежели те, что ему позволяла теснота церковной кафедры. Такие выпады, при всей их беспорядочности и сходстве с ударами, наносимыми в легкой гусарской схватке, все-таки являются вспомогательной силой добродетели. – Почему же тогда, скажите мне, мингер Вандер Блонедердондергьюденстронке, не напечатать их вместе со всеми остальными?



Глава XII


   Когда дядя Тоби обратил все имущество покойного в деньги и уладил расчеты между Лефевром и полковым агентом и между Лефевром и всем человеческим родом, – на руках у дяди Тоби остался только старый полковой мундир да шпага; поэтому он почти без всяких препятствий вступил в управление наследством. Мундир дядя Тоби подарил капралу: – Носи его, Трим, – сказал дядя Тоби, – покуда будет держаться на плечах, в память бедного лейтенанта. – А это, – сказал дядя Тоби, взяв шпагу и обнажив ее, – а это, Лефевр, я приберегу для тебя, – это все богатство, – продолжал дядя Тоби, повесив ее на гвоздь и показывая на нее, – это все богатство, дорогой Лефевр, которое бог тебе оставил; но если он дал тебе сердце, чтобы пробить ею дорогу в жизни, – и ты это сделаешь, не поступясь своей честью, – так с нас и довольно.