К черту всякое другое правило, которым я стал бы руководствоваться в этом деле, – если бы оно у меня было – то, так как я делаю все без всяких правил, – я бы его измял и изорвал в клочки, а потом бросил бы в огонь. – Вы скажете, я разгорячился? Да, и есть из-за него – хорошенькое дело! Как по-вашему: человек должен подчиняться правилам – или правила человеку?
   А так как, да будет вам известно, это моя глава о главах, которую я обещал написать перед тем, как пойду спать, то я почел долгом успокоить перед сном свою совесть, немедленно поведав свету все, что я об этом знаю. Ведь это же в десять раз лучше, чем наставительным тоном, щеголяя велеречивой мудростью, начать рассказывать историю жареной лошади, – главы-де дают уму передышку – приходят на помощь воображению – действуют на него – и в произведении такой драматической складки столь же необходимы, как перемена картин на сцене, – и еще пять десятков таких же холодных доводов, способных совершенно затушить огонь, на котором упомянутая лошадь жарится. – О, чтобы это постичь, то есть раздуть огонь на жертвеннике Дианы, – вам надо прочитать Лонгина – прочитать до конца. – Если вы ни на йоту не поумнеете, прочитав его первый раз, – не робейте – перечитайте снова. – Авиценна[205] и Лицетус сорок раз прочитали метафизику Аристотеля от доски до доски, и все-таки не поняли в ней ни одного слова. – Но заметьте, какие это имело последствия. – Авиценна сделался бесшабашным писателем во всех родах писания – и писал книги de omni re scribili[206], а что касается Лицетуса (Фортунио), то он хотя и родился, как всем известно, недоноском[207], ростом не более пяти с половиной дюймов, достиг тем не менее в литературе столь поразительной высоты, что написал книгу такой же длины, как он сам, – – ученые знают, что я имею в виду его Гонопсихантропологию, о происхождении человеческой души.
   Этим я и заканчиваю свою главу о главах, которую считаю Лучшей во всей моей книге; и поверьте моему слову, всякий, кто ее прочтет, столь же плодотворно употребит свое время, как на толчение воды в ступе.



Глава XI


   – Этим мы все поправим, – сказал отец, спуская с площадки ногу на первую ступеньку. – – Ведь Трисмегист, – продолжал отец, ставя ногу на прежнее место и обращаясь к дяде Тоби, – был величайшим (Тоби) из смертных – он был величайшим царем – величайшим законодателем – величайшим философом – величайшим первосвященником. – – И инженером, – сказал дядя Тоби.
   – Разумеется, – сказал отец.



Глава XII


   – Ну как себя чувствует ваша госпожа? – крикнул отец, снова спуская с площадки ногу на ту же ступеньку и обращаясь к Сузанне, проходившей внизу, у лестницы, с огромной подушкой для булавок в руке. – Как себя чувствует ваша госпожа? – Хорошо, – проговорила Сузанна, не взглянув наверх и не останавливаясь, – лучше и ожидать нельзя. – Вот дурень! – воскликнул отец, снова поставив ногу на прежнее место, – ведь как бы ни обстояли дела, всегда получишь этот самый ответ. – А как ребенок, скажите? – – Никакого ответа. – А где доктор Слоп? – продолжал отец, возвысив голос и перегнувшись через перила. – Сузанна уже его не слышала.
   – Из всех загадок супружеской жизни, – сказал отец, переходя на другую сторону площадки, чтобы прислониться к стене при изложении своей мысли дяде Тоби, – из всех головоломных загадок супружества, – а поверьте, брат Тоби, оно завалено такой кучей ослиной клади, что всему ослиному стаду Иова нести ее было бы не под силу, – нет более запутанной, чем та – что едва только у хозяйки дома начинаются роды, как вся женская прислуга, от барыниной камеристки до выгребальщицы золы, вырастает на целый дюйм и напускает важности на этот единственный дюйм больше, нежели на все остальные свои дюймы, вместе взятые.
   – А я думаю, – возразил дядя Тоби, – что скорее мы становимся на дюйм ниже. – – Когда я встречаю женщину, ожидающую ребенка, – со мной всегда так бывает. – Тяжелое бремя приходится нести этой половине рода человеческого, брат Шенди, – сказал дядя Тоби. – Да, ужасное бремя возложено на женщин, – продолжал он, качая головой. – О, да, да, неприятная это вещь, – сказал отец, тоже качая головой, – но, верно, никогда еще, с тех пор как покачивание головой вошло в обычай, две головы не качались в одно время, сообща, в силу столь различных побуждений.
   Боже благослови \ их всех, – проговорили, каждый про
   Черт побери / себя, дядя Тоби и мой отец.



Глава XIII


   – Эй – ты, носильщик![208] – вот тебе шесть пенсов – сходи-ка в эту книжную лавку и вызови ко мае критика, который нынче в силе. Я охотно дам любому из них крону, если он поможет мне своим искусством свести отца и дядю Тоби с лестницы и уложить их в постель.
   – Пора, давно пора; ведь если не считать короткой дремоты, которая ими овладела в то время, как Трим протыкал кочергой ботфорты, – и которая, к слову сказать, не принесла отцу никакой пользы из-за скрипучих дверных петель, – они ни разу не сомкнули глаз в течение девяти часов, с тех пор как Обадия ввел в заднюю гостиную забрызганного грязью доктора Слопа.
   Если бы каждый день моей жизни оказался таким же хлопотливым, как этот, – и потребовал… – Постойте.
   Прежде чем кончить эту фразу, я хочу сделать замечание по поводу странности моих взаимоотношений с читателем в сложившейся сейчас обстановке – замечание, которое совершенно неприменимо ни к одному биографу с сотворения мира, кроме меня, – и, я думаю, так и останется ни к кому неприменимым до скончания века, – – вот почему, хотя бы только ради своей новизны, оно заслуживает внимания ваших милостей.
   В текущем месяце я стал на целый год старше, чем был в это же время двенадцать месяцев тому назад; а так как, вы видите, я добрался уже почти до середины моего четвертого тома – и все еще не могу выбраться из первого дня моей жизни – то отсюда очевидно, что сейчас мне предстоит описать на триста шестьдесят четыре дня жизни больше, чем в то время, когда я впервые взял перо в руки; стало быть, вместо того чтобы, подобно обыкновенным писателям, двигаться вперед со своей работой по мере ее выполнения, – я, наоборот, отброшен на указанное число томов назад. – Итак, если бы каждый день моей жизни оказался таким же хлопотливым, как этот… – А почему бы ему не оказаться таким? – и происшествия вместе с мнениями потребовали бы такого же обстоятельного описания… – А с какой стати мне их урезывать? – то, поскольку при таком расчете я бы жил в триста шестьдесят четыре раза скорее, чем успевал бы записывать мою жизнь… – Отсюда неизбежно следует, с позволения ваших милостей, что чем больше я пишу, тем больше мне предстоит писать – и, стало быть, чем больше ваши милости изволят читать, тем больше вашим милостям предстоит читать.
   Не повредит ли это глазам ваших милостей?
   Моим – нисколько; и если только мои Мнения меня не погубят, то думаю, что буду вести весьма приятную жизнь за счет моей Жизни; иными словами, буду наслаждаться двумя приятными жизнями одновременно.
   Что же касается плана выпускать по двенадцати томов в год, или по тому в месяц, он ни в чем не меняет моих видов на будущее: – как бы усердно я ни писал, как бы ни кидался в самую гущу вещей, как советует Гораций, – никогда мне за собой не угнаться, хотя бы я хлестал и погонял себя изо всей мочи; в самом худшем случае я буду на день опережать мое перо – а одного дня довольно для двух томов – и двух томов довольно будет для одного года. —
   Дай бог успеха в делах бумажным фабрикантам в нынешнее царствование, так счастливо для нас начинающееся, – как я надеюсь, промысл божий пошлет успех всему вообще, что будет в ото царствование предпринято.
   Что же касается разведения гусей – я об этом не беспокоюсь – природа так щедра – никогда не будет у меня недостатка в орудиях моей работы.
   – Так, стало быть, дружище, вы помогли моему отцу и дяде Тоби спуститься с лестницы и уложили их в постель? – Как же вы с этим справились? – Вы опустили занавес внизу лестницы – я так и знал, что другого средства у вас нет. – Вот вам крона за ваши хлопоты.



Глава XIV


   – Так подайте мне штаны, вон они на том стуле, – сказал отец Сузанне. – Некогда ждать, пока вы оденетесь, сэр, – вскричала Сузанна, – лицо у ребенка все почернело, как мой… – Как ваше что? – спросил отец, который, подобно всем ораторам, был жадным искателем сравнений. – Помилосердствуйте, сэр, – сказала Сузанна, – ребенок лежит в судорогах. – А где же мистер Йорик? – Никогда его нет там, где ему надо быть, – отвечала Сузанна, – но младший священник, в упорной комнате с ребенком на руках, ждет меня – – и госпожа моя велела мне бежать со всех ног и спросить, не прикажете ли назвать его по крестному отцу, капитану Шенди.
   «Кабы знать наверно, – сказал отец про себя, почесывая бровь, – что ребенок помрет, можно было бы доставить это удовольствие брату Тоби – да и жалко было бы тогда бросать зря такое великолепное имя, как Трисмегист. – Ну, а если он выздоровеет?»
   – Нет, нет, – сказал отец Сузанне; – погодите, я встану. – – Некогда ждать, – вскричала Сузанна, – ребенок весь черный, как мой башмак. – Трисмегист, – сказал отец. – Но постой – у тебя дырявая голова, Сузанна, – прибавил отец; – сможешь ли ты донести Трисмегиста через весь коридор, не рассыпав его? – Донесу ли я? – обидчиво воскликнула Сузанна, захлопывая дверь. – Голову даю на отсечение, что не донесет, – сказал отец, соскакивая в темноте с кровати и ощупью отыскивая свои штаны.
   Сузанна во всю мочь бежала по коридору.
   Отец старался как можно скорее найти свои штаны.
   У Сузанны было преимущество в этом состязании, и она удержала его. – Узнала: Трис – и что-то еще, – проговорила она. – – Ни одно христианское имя на свете, – сказал священник, – не начинается с Трис – кроме Тристрама. – Тогда Тристрам-гист, – сказала Сузанна.
   – Без всякого гиста, дуреха! – ведь это мое имя, – оборвал ее священник, погружая руку в таз: – Тристрам! – сказал он, – и т. д. и т. д. и т. д. – Так был я назван Тристрамом – и Тристрамом пребуду до последнего дня моей жизни.
   Отец последовал за Сузанной со шлафроком на руке, в одних штанах, застегнутых в спешке на единственную пуговицу, да и та в спешке только наполовину вошла в петлю.
   – Она не забыла имени? – крикнул отец, приотворив дверь. – Нет, нет, – понимающим тоном отвечал священник. – И ребенку лучше, – крикнула Сузанна. – А как себя чувствует твоя госпожа? – Хорошо, – отвечала Сузанна, – лучше и ожидать нельзя. – Тьфу! – воскликнул отец, и в то же время пуговица на его штанах выскользнула из петли. – Таким образом, было ли его восклицание направлено против Сузанны или против пуговицы – было ли его тьфу! восклицанием презрения или восклицанием стыдливости – остается неясным; так это и останется, пока я не найду времени написать следующие три любимые мои главы, а именно: главу о горничных, главу о тьфу! и главу о пуговичных петлях.
   А сейчас я могу сказать в пояснение читателю только то, что, воскликнув тьфу! отец поспешно повернулся – и, поддерживая одной рукой штаны, а на другой неся шлафрок, вернулся по коридору в постель, немного медленнее, чем следовал за Сузанной.



Глава XV


   Эх, кабы я умел написать главу о сне!
   Лучшего случая ведь не придумаешь, чем тот, что сейчас подвернулся, когда все занавески в доме задернуты – свечи потушены – и глаза всякого живого существа в нем закрыты, кроме единственного глаза – сиделки моей матери, потому что другой ее глаз закрыт вот уже двадцать лет.
   Какая прекрасная тема!
   И все-таки, хоть она и прекрасная, я взялся бы скорее и с большим успехом написать десяток глав о пуговичных петлях, нежели одну-единственную главу о сне.
   Пуговичные петли! – – есть что-то бодрящее в одной лишь мысли о них – и поверьте мне, когда я среди них окажусь…
   – – Вы, господа с окладистыми бородами, – – – напускайте на себя сколько угодно важности – – уж я потешусь моими петлями – я их всех приберу к рукам – это нетронутая тема – я не наткнусь здесь ни на чью мудрость и ни на чьи красивые фразы.
   А что касается сна – – то, еще не приступив к нему, я знаю, что ничего у меня не выйдет, – я не мастер на красивые фразы, во-первых, – а во-вторых, хоть убей, не могу придать важный вид такой негодной теме, поведав миру – сон-де прибежище несчастных – освобождение томящихся в тюрьмах – пуховая подушка отчаявшихся, выбившихся из сил и убитых горем; не мог бы я также начать с лживого утверждения, будто из всех приятных отправлений нашего естества, которыми создателю, по великой его благости, угодно было вознаградить нас за страдания, коими нас карает его правосудие и его произволение, – сон есть главнейшее (я знаю удовольствия в десять раз его превосходящие); или какое для человека счастье в том, что когда он ложится на спину после тревог и волнений трудового дня, душа его так в нем располагается, что, куда бы она ни взглянула, везде над ней простерто спокойное и ясное небо – никакие желания – никакие страхи – никакие сомнения не помрачают воздух – и нет такой неприятности ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем, которую воображение не могло бы без труда обойти в этом сладостном убежище.
   – «Бог да благословит, – сказал Санчо Панса, – человека, который первый придумал вещь, называемую сном, – – она вас закутывает как плащом с головы до ног»[209]. В этих словах для меня заключено больше и они говорят моему сердцу и чувствам красноречивее, нежели все диссертации на эту тему, выжатые из голов ученых, взятые вместе.
   Отсюда, впрочем, не следует, чтобы я всецело отвергал суждения о сне Монтеня – в своем роде они превосходны – – – (цитирую на память).
   Мы наслаждаемся сном, как и другими удовольствиями, – говорит он, – не смакуя его и не чувствуя, как он протекает, и улетучивается. – Нам бы надо было изучать его и размышлять над ним, чтобы воздать должную благодарность тому, кто нам его дарует. – С этой целью я приказываю беспокоить себя во время сна, чтобы получить от него более полное и глубокое удовольствие. – И все-таки, – говорит он далее, – мало я вижу людей, которые умели бы, когда нужно, так без него обходиться, как я; тело мое способно к продолжительному и сильному напряжению, лишь бы оно не было резким и внезапным, – в последнее время я избегаю всяких резких физических упражнений – ходьба пешком никогда меня не утомляет – но с ранней молодости я не люблю ездить в карете по булыжной мостовой. Я люблю спать на жесткой постели и один, даже без жены. – Последние слова могут возбудить недоверие у читателя – но вспомните: «La Vraisemblance (как говорит Бейль, по поводу Лицетуса) n’est pas toujours du c?t? de la V?rit?»[210]. На этом и покончим о сне.



Глава XVI


   – Если только жена моя не запротестует, – брат Тоби, Трисмегиста оденут и принесут к нам, пока мы здесь завтракаем.
   – Обадия, ступай, скажи Сузанне, чтобы она пришла сюда.
   – Только сию минуту, – отвечал Обадия, – она взбежала по лестнице с плачем и рыданием, ломая руки, словно над ней стряслось большое несчастие. —
   – Ну и месяц нам предстоит, – сказал отец, отворачиваясь от Обадии и задумчиво глядя некоторое время в лицо дяде Тоби, – чертовский нам предстоит месяц, брат Тоби, – сказал отец, подбоченясь и качая головой: – огонь, вода, женщины, ветер, – братец Тоби! – Видно, какое-то несчастье, – проговорил дядя Тоби. – Подлинное несчастье, – воскликнул отец, – столько враждующих между собой стихий сорвалось с цепи и учиняет свистопляску в каждом уголке нашего дома. – Мало пользы, брат Тоби, семейному спокойствию от нашего с вами самообладания, от того, что мы сидим здесь молча и неподвижно, – – между тем как такая буря бушует над нашей головой.
   – В чем дело, Сузанна? – Окрестили дитя Тристрамом – – и с госпожой моей только что была по этому случаю истерика. – – Нет! – я тут не виновата, – оправдывалась Сузайна, – я ему сказала: Тристрам-гист.
   – – Пейте чай один, братец Тоби, – сказал отец, снимав с крючка шляпу, – но насколько звуки его голоса, насколько все его движения непохожи были на то, что воображает рядовой читатель!
   Ибо он произнес эти слова самым мелодичным тоном – и снял шляпу самым грациозным движением тела и руки, какие когда-либо приводила в гармонию и согласовала между собой глубокая скорбь.
   – Ступай на мою лужайку и позови мне капрала Трима, – сказал дядя Тоби Обадии, как только отец покинул комнату.



Глава XVII


   Когда несчастье с моим носом так тяжко обрушилось на голову моего отца, – – он в ту же минуту, как уже знает читатель, поднялся наверх и бросился на кровать; на этом основании читатель, если он не обладает глубоким знанием человеческой природы, склонен будет ожидать от моего отца повторения таких же восходящих и нисходящих движений и после несчастия с моим именем; – – нет.
   Разный вес, милостивый государь, – и даже разная упаковка двух неприятностей одинакового веса – весьма существенно меняют нашу манеру переносить их и из них выпутываться. – Всего полчаса тому назад я (благодаря горячке и спешке, свойственным бедняку, который пишет ради куска хлеба) бросил в огонь, вместо черновика, беловой лист, только что мной оконченный и тщательно переписанный.
   В тот же миг я сорвал с головы парик и швырнул его изо всей силы в потолок – правда, я потом его поймал на лету – но дело таким образом было сделано; не знаю, могло ли что-нибудь другое в природе принести мне сразу такое облегчение. Это она, любезная богиня, во всех таких раздражающих случаях вызывает у нас, при помощи внезапного импульса, то или иное порывистое движение – или же толкает нас в то или другое место, кладет, неизвестно почему, в то или другое положение. – Но заметьте, мадам, мы живем среди загадок и тайн – самые простые вещи, попадающиеся нам по пути, имеют темные стороны, в которые не в состоянии проникнуть самое острое зрение; даже самые ясные и возвышенные умы среди нас теряются и приходят в тупик почти перед каждой трещиной в произведениях природы; таким образом, здесь, как и в тысяче других случаев, события принимают для нас оборот, который мы хотя и не в состоянии осмыслить, – но из которого все же извлекаем пользу, с позволения ваших милостей, – и этого с нас довольно.
   И вот, с теперешним своим горем отец ни в коем случае не мог бы броситься в постель – или унести его на верхний этаж, как давешнее, – он чинно вышел с ним прогуляться к рыбному пруду.
   Даже если бы отец подпер голову рукой и целый час размышлял, какой ему избрать путь, – разум со всеми его мыслительными способностями и тогда не мог бы указать ему лучший выход: в рыбных прудах, сэр, есть нечто – а что именно, предоставляю открыть строителям систем и очистителям прудов сообща, – во всяком случае, когда вы охвачены первым бурным порывом раздражения, есть нечто столь неизъяснимо успокоительное в размеренной и чинной прогулке к одному из таких прудов, что я часто дивился, почему ни Пифагор, ни Платон, ни Солон, ни Ликург, ни Магомет и вообще никто из ваших прославленных законодателей не оставил на этот счет никаких предписаний.



Глава XVIII


   – Ваша милость, – сказал Трим, затворив сначала за собой двери в гостиную, – слышали, я думаю, об этом несчастном случае. – – О да, Трим! – сказал дядя Тоби, – и он меня очень огорчает. – Я тоже сильно огорчен, – отвечал Трим, – но я надеюсь, вы мне поверите, ваша милость, что я в этом совсем не виноват. – Ты – Трим? – воскликнул дядя Тоби, ласково смотря ему в лицо, – нет, это наглупила Сузанна с младшим священником. – – Что же они могли вместе делать, с позволения вашей милости, в саду? – В коридоре, ты хочешь сказать, – возразил дядя Тоби.
   Поняв, что он идет по ложному следу, Трим промолчал и только низко поклонился. – Два несчастья, – сказал себе капрал, – это по меньшей мере вдвое больше, чем следует говорить в один раз; – о беде, которую наделала корова, забравшаяся в наши укрепления, можно будет доложить его милости как-нибудь после. – Казуистика и ловкость Трима, прикрытые его низким поклоном, предотвратили всякое подозрение у дяди Тоби и он следующим образом выразил то, что хотел сказать Триму: – Что касается меня, Трим, то хотя я не вижу почти никакой разницы, будет ли мой племянник называться Тристрамом или Трисмегистом, – все-таки, поскольку брат мой принимает случившееся так близко к сердцу, Трим, – я бы охотно дал сто фунтов, только бы этого не случилось. – Сто фунтов, ваша милость! – воскликнул Трим, – а я бы не дал и вишневой косточки. – Не дал бы и я, Трим, если бы это дело касалось меня, – сказал дядя Тоби, – но мой брат, с которым тут спорить невозможно, – утверждает, будто от имен, которые даются при крещении, зависит гораздо больше, чем воображают люди невежественные, – – от самого сотворения мире, – говорит он, – никогда не было совершено ничего великого или геройского человеком, носящим имя Тристрам; он даже утверждает, Трим, что с таким именем нельзя быть ни ученым, ни мудрым, ни храбрым. – Все это выдумки, с позволения вашей милости, – возразил капрал, – когда полк называл меня Тримом, я дрался ничуть не хуже, чем тогда, когда меня называли Джемсом Батлером. – И про себя скажу, – проговорил дядя Тоби, – хоть мне и совестно хвастаться, Трим, – а все-таки, называйся я даже Александром, я бы исполнил под Намюром только свой долг. – Сущая правда, ваша милость! – воскликнул Трим, выступая на три шага вперед, – разве человек думает о своем имени, когда идет в атаку? – Или когда стоит в траншее, Трим? – воскликнул дядя Тоби с решительным видом. – Или когда бросается в брешь? – сказал Трим, продвигаясь между двух стульев. – Или врывается в неприятельские ряды? – воскликнул дядя, вставая с места и выставляя вперед свой костыль, как пику. – Или перед взводом солдат? – воскликнул Трим, держа наизготовку свою палку, как ружье. – Или когда он взбирается на гласис? – воскликнул дядя Тоби, разгорячившись и ставя ногу да табурет. – —



Глава XIX


   Отец вернулся с прогулки к рыбному пруду – и отворил дверь в гостиную в самый разгар атаки, как раз в ту минуту, когда дядя Тоби взбирался на гласис. – Трим опустил свое оружие – никогда еще дядя Тоби не бывал застигнут во время такого бешеного галопа на своем коньке! Ах, дядя Тоби не будь всегда готовое красноречие моего отца всецело поглощено более серьезной темой – каким бы ты подвергся издевательствам вместе с несчастным твоим коньком!
   Отец повесил шляпу таким же спокойным и ровным движением, как он ее снял; бросив беглый взгляд на беспорядок в комнате, он взял один, из стульев, служивших составной частью бреши капрала, поставил его против дяди Тоби, сел и, как только было убрано со стола и двери в гостиную были затворены, разразился следующей жалобой.

 
Жалоба моего отца

 
   – Бесполезно долее, – сказал отец, обращаясь столько же к проклятию Эрнудьфа, лежавшему в углу на полке камина, – сколько и к дяде Тоби, который под камином сидел, – бесполезно долее, – сказал отец стонущим, до жути монотонным голосом, – бесполезно долее бороться, как делал я, с этим безотраднейшим из человеческих убеждений, – я теперь ясно вижу, что, за мои ли грехи, брат Тоби, или же за грехи и безрассудства семейства Шенди, небу угодно было пустить в ход против меня самую тяжелую свою артиллерию и что точкой, на которую направлена вся сила ее огня, является благополучие моего сына. – Такая канонада, брат Шенди, разнесла бы в прах вселенную, – сказал дядя Тоби, – если бы ее открыть. – Несчастный Тристрам! дитя гнева! дитя немощности! помехи! ошибки! и неудовольствия! Есть ли какое-нибудь несчастье или бедствие в книге зародышевых зол, способное расшатать твой скелет или спутать волокна твоего тела, которое не свалилось бы тебе на голову еще прежде, чем ты появился на свет? – А сколько бед по дороге туда! – сколько бед потом! – зачатый на склоне дней твоего отца – когда силы его воображения, а также силы телесные шли на убыль – – – когда первичная теплота и первичная влага, элементы, которым надлежало упорядочить твой телесный состав, остывали и высыхали, так что для закладки основ твоего бытия не оставалось ничего, кроме величин отрицательных, – – – плачевно это, брат Тоби, когда так требовались все виды маленькой помощи, которую могли подать забота и внимание с той и другой стороны! Потерпеть такое поражение! Вы знаете, как было дело, брат Тоби, – слишком грустная это история, чтобы ее повторять сейчас – когда немногочисленные жизненные духи, которыми я еще располагал и с которыми должна была быть переправлена память, фантазия и живость ума, – были все рассеяны, приведены в замешательство, расстроены, разогнаны и посланы к черту. —