Страница:
Вот и все уроки, какие Генри извлек на дипломатическом поприще, и не более того, если не считать, что он обнаружил богатейшие залежи взаимной ненависти, глубоко проникшей в отношения между главами миссий и их штатом. Что же до успехов Генри в свете, то они оставляли желать лучшего, и это крайне задевало самолюбие личного секретаря. Любая оплошность, допущенная им в этикете или в титуле, причиняла ему жесточайшие мучения. В памяти навсегда запечатлелись первые светские приемы, на которые его приглашали: званый вечер у мисс Бердет-Кутс в ее особняке на Стреттон-Плейс, где он забился в нишу окна, надеясь остаться незамеченным; прием в саду, который вдовствующая герцогиня Сазерлендская, известная своими антирабовладельческими взглядами, давала в Чизвике, и так увлеклась беседой с американским посланником и его супругой, что не заметила, как разъехались все остальные гости, кроме молодого герцога и его кузенов, затеявших на лужайке игру в чехарду. Впрочем, всякий раз, когда в течение последующих тридцати - с перерывами - лет Генри Адамсу случалось встретить его светлость, тот, как ни странно, всегда играл в чехарду. Не меньший кошмар Генри пришлось пережить на балу у другой вдовствующей герцогини Сомерсетской, когда эта престарелая дама - ужасная развалина с кастаньетами в руках! - поймав его, заставила проплясать перед собравшимися леди и джентльменами бурный шотландский танец в паре с дочерью турецкого посла. Многим, пожалуй, страдания Генри покажутся смешными, но тогда он готов был провалиться сквозь землю.
Наступил конец сезона; личный секретарь так и не приобрел личных знакомств и продолжал пестовать себя в полном одиночестве, когда в "Таймс" появилось описание сражения при реке Булл-Ран. Генри хотелось одного спрятаться от глаз подальше: Булл-Ран с дипломатической точки зрения был крахом еще большим, чем с военной. Все это - страницы истории, которые при желании можно прочитать еще на школьной скамье; но на американскую миссию эти события оказали весьма любопытное и непредвиденное действие - они ее укрепили. Ее положение прояснилось. В течение следующего года посланник и его штат жили от недели к неделе, готовые в любую минуту покинуть Англию и неизменно полагая, что пробудут там в лучшем случае еще месяца три. В Европе ждали сообщения об их отъезде. Все были настолько уверены в неизбежности конца, что даже не давали себе труда его торопить.
Это обстоятельство, насколько личный секретарь мог судить, и спасло его отца. В течение ближайших месяцев Генри считал, что его карьера в качестве личного секретаря не состоялась или закончилась, и готовился к тому, чтобы, не экспериментируя более, завершить свое воспитание в рядах потомакской армии, где встретил бы немало своих знакомых, которым жилось не в пример интереснее, чем ему. Эта мысль не покидала его все лето и осень. Наступила зима. Зима в Лондоне всегда тяжелое испытание, а первая зима для новичка - в особенности, но декабрь 1861 года, который Генри Адамс провел на Мэнсфилд-стрит в Портленд-Плейс, вряд ли выдержал бы и самый закаленный человек.
Однажды вечером, когда, сидя в одиночестве на Мэнсфилд-стрит посланник с супругой отбыли из Лондона с загородным визитом, - Генри боролся с приступом тяжелой тоски, пришла телеграмма агентства Рейтер о захвате Мэзона и Слайделла на борту английского судна. Все три секретаря два посольских и личный - были на месте; разъяренные, как дикие звери, долгим нервным напряжением, выносить которое уже не хватало сил, все трое, зная, что этот инцидент может обернуться не просто высылкой миссии из Англии - и не просто разрывом дипломатических отношений, - а объявлением войны, единодушно испустили ликующие крики. Они радовались тому, что теперь наступит конец. Они уже видели его и приветствовали. Ведь Англия только выжидала удобный момент, чтобы нанести удар. Что ж, они нанесут его первыми!
Они телеграфировали посланнику в Йоркшир, где тот гостил у Монктона Милнса во Фрайстоне. Как мистер Адамс воспринял это известие, рассказано в "Биографиях" лорда Хьютона и Уильяма Э.Форстера, находившихся тогда среди приглашенных во Фрайстон. Для посланника инцидент с почтовым пароходом "Трент" означал крутой поворот в дипломатической карьере, для его секретарей - начало еще одной непереносимой проволочки - словно они находились на военном форпосте в ожидании приказа покинуть отслужившие позиции. В этот момент высочайшего накала заболел и умер принц-консорт. Портленд-Плейс, затянутый на рождество черным туманом, и без того никогда не радовал глаз розовыми красками, но в 1861 году даже закаленнейшие лондонцы утратили румянец. Личный секретарь черпал утешение в источнике, им недоступном, - ему недолго оставалось быть личным секретарем.
Он, как всегда, заблуждался. Он заблуждался на каждом этапе своего воспитания, только на нынешнем этапе заблуждение длилось целых семь лет, в течение которых он все утешал себя мыслью, что конец близок. Для него инцидент с британским пароходом был одним из многих, которые ему надлежало регистрировать изящным круглым почерком в своих журналах, однако и для него самого эта история все же имела кое-какие последствия, не оставившие следа в посольских отчетах. Первое и главное - благодаря ей он навсегда избавился от навязчивой идеи, что нужно быть "полезным". До сих пор он, как независимый и свободный гражданин, не находящийся на государственной службе, пописывал в американских газетах. Он частенько сообщал о своих впечатлениях Генри Дж.Реймонду, а Реймонд публиковал его письма в "Нью-Йорк таймс". С несколькими дружескими лондонскими газетами у него тоже завязались близкие отношения - с "Дейли ньюс", "Стар", с еженедельником "Спектейтор", где он пытался печатать некоторые корреспонденции и статьи, носившие общий характер и разряжавшие обстановку. Он даже предпринял поездку в Манчестер, чтобы ознакомиться с последствиями нехватки хлопка, о чем и написал пространную статью, которую его брат Чарлз поместил в "Бостонском курьере". На его беду, под ней значилось его имя, и это тотчас отозвалось на нем самым убийственным образом - в лондонской "Таймс" появилась ядовитая передовица. К счастью, в "Таймс" не знали о принадлежности их жертвы, пусть неофициально, к американскому посольству и упустили возможность нанести ей роковой удар, но, когда старик Джо Парке из когорты сплетников от политики, обосновавшихся в Лондоне еще с 1830 года, поспешил сначала в редакцию "Таймс" сообщить все, что там не знали о Генри Адамсе, а затем на Мэнсфилд-стрит - сообщить Адамсу все, что тот не знал о редакции "Таймс", Генри понял, какой неприятности избежал. Он вдруг решил, что его "полезной деятельности" на любом поприще, кроме прессы, пришел конец, но через день-другой убедился, как важно быть в тени. Его решительно никто не знал, даже в качестве члена какого-нибудь клуба; Лондон опустел; статья в "Таймс" прошла незамеченной, и никто, кроме Джо Паркса, о ней не вспоминал. В мире существовало достаточно других фигур - как, например, президент Линкольн, госсекретарь Сьюард, коммодор Уилкс, - служивших постоянными и любимыми мишенями для насмешек. Генри Адамс вышел сухим из воды и навсегда отучился пытаться быть полезным. Инцидент с "Трентом" показал ничтожность индивидуальных усилий. На этом этапе Генри Адамс по крайней мере достиг того предела, когда познают их подлинную цену: "Surtout pas de zele!" [Главное, поменьше усердия! (фр.)] Проявлять слишком много усердия, добровольно взяв на себя роль умиротворителя среди инцидентов с британскими пароходами и эмиссарами мятежников, было слишком хлопотно для сына посланника. Больше он не писал писем и не печатал корреспонденции в газетах, но тогда по молодости лет очень рассердился на редактора лондонской "Таймс".
Мистер Делейн очень старался не упустить возможности подлить масла в огонь, и Генри оставил надежду должным образом поблагодарить его за оказанное ему внимание, но инцидент с "Трентом" отбушевал, а американская миссия, к удивлению ее штата, осталась в Лондоне. И хотя личный секретарь не видел в этом промедлении - которое приписывал здравому смыслу мистера Сьюарда - причины менять свое мнение о политике британского правительства, у него не было иного выбора, как, вновь усевшись за конторку, регистрировать входящие и исходящие, подшивать письма и читать в газетах рассуждения о несостоятельности Линкольна и жестокости Сьюарда, или vice versa [наоборот (лат.)]. Тяжелые месяцы миновали, зима повернула на весну, а его положение и настроение не улучшались. В свете ему выпала лишь одна отрада, и до конца своих дней он будет благодарен тем, кому ей обязан. За всю эту томительную зиму, да и много месяцев спустя, единственным просветом среди мрака явились для него несколько дней, проведенных в Уолтоне-на-Темзе в Маунт-Феликсе - доме мистера и миссис Рассел Стергис.
На пути его воспитания, к сожалению, банкиры почти не встречались, хотя старик Пибоди и его партнер Юниус Морган оказались крепкими союзниками. Джошуа Бейтс также проявлял к членам миссии добрые чувства, и никто не мог сравниться в благожелательности с Томасом Берингом, чьи обеды в узком кругу на Аппер-Гровенор-стрит по праву считались лучшими в Лондоне. Но нигде нельзя было так отдохнуть душой, как в Маунт-Феликсе, и, впервые в жизни Генри, отдых стал для него частью воспитания в широком смысле. Миссис Рассел Стергис принадлежала к тем женщинам, с которыми интеллигентные юноши стараются сдружиться как можно ближе. Генри Адамс не был очень уж интеллигентным юношей и ничего не знал о жизни, но знал достаточно, чтобы понимать, что молодому ростку требуется форма. В его воспитании больше всего недоставало руки очаровательной женщины, а миссис Рассел Стергис, которая была лет на двенадцать его старше, могла при своей благожелательности без труда воспитать целую школу таких юнцов, как он, и к величайшему их благу. Рядом с ней Генри почти забывал гнетущую атмосферу Портленд-Плейс. За два года его одиночества в полярной зиме лондонского общества она была единственным источником тепла и света.
Разумеется, Мэнсфилд-стрит, где квартировали члены миссии, тоже была домом, и при подобных обстоятельствах все держались вместе. Они делали общее дело, но в смысле воспитания мало что могли дать друг другу. Они жили, но с них ежедневно заживо сдирали кожу. Правда, это касалось только младших членов миссии; с посланником и миссис Адамс дело обстояло несколько иначе. Медленно, но неуклонно они обретали почву под ногами. По некоторым причинам, частично вызванным самими американцами, британское общество поначалу отнеслось с резким предубеждением к Линкольну, Сьюарду и всем лидерам республиканской партии, кроме Самнера. И хотя клан Адамса за три поколения хорошо усвоил, что такое непробиваемая косность британского ума, и уже устал непрерывно бороться с ней, пытаясь внушить англичанам, в чем состоят их собственные интересы, представитель четвертого поколения Адамсов все же не хотел верить, что в этой новой волне предубеждения повинны одни британцы. Личный секретарь не без основания полагал, что тут не обошлось без нью-йоркцев и бостонцев - сторонников южан. Эти "медянки", как их называли в Америке, свили себе гнездо на Пэлл-Мэлл. Что и говорить, англичане по натуре грубый народ и любят грубость. Будь Линкольн и Сьюард на самом деле теми мужланами, какими они им представлялись, они, пожалуй, вполне пришлись бы средним англичанам по вкусу. Исключительно спокойные манеры и безупречное общественное положение посланника Адамса их никоим образом не устраивали. И, поскольку глумиться над собой он повода не давал, его старались не замечать. Тон задал лорд Джон Рассел. К самому посланнику отношение было любезное, но как политическое лицо его игнорировали: принимали, но не замечали. Лондон и Париж следовали примеру лорда Джона. Ждали, что не сегодня-завтра Линкольн и иже с ним сгинут в результате полного debacle [разгром (фр.)]. Полагали, что вашингтонское правительство вот-вот падет, а вместе с ним исчезнет и посланник Адамс.
Благодаря такой ситуации посланник Адамс оказался исключением среди дипломатов. Европейские правители по большей части, воюя, обращались друг с другом, как члены одной семьи, редко имея в виду довести дело до полного уничтожения противника. Но к вашингтонскому правительству властители и общество в Европе - в течение года по крайней мере - относились как к несуществующему, а к его представителям как к полным нулям. Посланник Адамс, однако, был среди этих нулей единицей, потому что вел себя осмотрительно и не подымал шума. Мало-помалу, неофициально, в обществе стали принимать его не столько как дипломата, сколько как члена оппозиции или именитого советника по делам некоего иностранного правительства. К мистеру Адамсу полагалось прислушиваться, считаться с его мнением и относиться как к человеку своего круга по рождению и воспитанию. Забавная английская манера держаться своих нелепых установлений давала американскому посланнику огромное преимущество перед европейскими дипломатами. Для него не существовало ни расового, ни языкового барьера, а также барьеров, воздвигаемых происхождением или привычками. Дипломатия изолировала дипломатов во спасение правительств, но граф Рассел при желании не мог изолировать мистера Адамса. Он не отличался от лондонцев. Редкий лондонец чувствовал себя в обществе так же свободно, как он. И уж никто из них не выступал в двух подобных ипостасях и не пользовался соответственно двойным весом.
Счастливая звезда, приведшая мистера Адамса во Фрайстон, где он выслушал известие об инциденте с "Трентом" под благожелательным взглядом Монктона Милнса и Уильяма Э.Форстера, не покидала его и впредь. Как Милнс, так и Форстер нуждались в поддержке и охотно ее принимали. Они давно уже уловили то, что личный секретарь проглядел: любая ошибка американского посланника дорого бы им обошлась, а так как его сила была их силой, они, не теряя времени, принялись разглашать по свету, какой он замечательный человек. Посланник был за ними как за каменной стеной.
Можно, разумеется, спорить, были ли Милнс и Форстер особенно ценными союзниками в такой момент, поскольку пользовались влиянием различного рода. Монктон Милнс был большой общественной силой в Лондоне - возможно, даже большей, чем сами лондонцы это осознавали: ведь в лондонском обществе, как и везде, преобладали глупцы и невежды, и глупцам доставляло удовольствие подшучивать над Монктоном Милнсом. Любой осел любил упомянуть о Дикки Милнсе, "главной забаве вечера", а Милнс, разумеется, сам охотно выступал в роли забавника и чудака, вызывая насмешки с безразличием человека, который знает, что умнее его нет в Лондоне и что многие обязаны ему карьерой - очень многие. Пущенное им слово проникало далеко. Приглашение к завтраку в его доме означало еще больше. За маской чуть ли не Фальстафа и смехом Силена, несомненно, скрывался тонкий, широкий и высокий ум. В молодости Милнс писал стихи, которые немало читателей признавали поэзией и которые, уж во всяком случае, не были прозой. Позже произносил в парламенте речи, не встретившие одобрения главным образом потому, что были слишком хороши для подобного места и слишком высоки для подобной аудитории. В свете он принадлежал к тем считанным лицам, которые всюду бывают, всех знают, обо всем способны судить и имеют прямой ход к министрам, но в отличие от большинства светских умов Монктон Милнс занимал прочное общественное положение, а впоследствии даже стал пэром, владел домом на Аппер-Брук-стрит, куда стремились попасть все умники. Его завтраки пользовались широкой известностью, и от приглашения на них никогда не отказывались: проявить робость было опаснее, чем получить щелчок. Ненасытный книгочей, острый критик, знаток искусств, библиофил, он в первую голову был светский человек и больше всего любил вращаться - или, может быть, сшибаться - в свете. Даже Генри Брум не отваживался на то, что позволял себе Милнс, а Бруму все было нипочем. Милнс олицетворял собой добродушие Лондона - этакий Гаргантюа как по части утонченности, так и грубости лондонской Мейфер.
По сравнению с Милнсом фигуры, подобные Хейуорду, или Делейну, или Винеблзу, или Генри Риву, занимали второй ряд, но Уильям Э.Форстер принадлежал к иному классу. С Мейфер он не имел ничего общего. Во всем если не считать, что оба родились в Йоркшире, - он был полной противоположностью Милнсу. Никакого положения ни в обществе, ни в политических кругах он в то время не занимал, как не обладал и каплей остроумия Милнса или его разносторонностью. Это был высоченный, грубоватый, неуклюжий детина, прибегавший, как все йоркширцы и ланкаширцы, к единственной форме самозащиты - внешней грубости, под которой скрывалась чувствительная, если не сентиментальная душа. Держался он доброжелательно, хотя бы по традиции, унаследованной от предков-квакеров, особенно пламенно ни с кем не дружил. Зато, должно быть, обладал нежным и пылким сердцем иначе он вряд ли смог бы убедить дочь доктора Арнолда стать его женой. Сделанный из чистого золота, без унции примеси, воплощенная честность и бескорыстие, однако человек практичный, он, как и следовало ожидать от коренного йоркширца, принял сторону Федерации и стал ее защитником, частично в силу своих квакерских антирабовладельческих убеждений, частично же потому, что это открывало ему некоторые возможности в палате общин. Членом ее он стал недавно и нуждался в поле деятельности.
Застенчивость не входила в число добродетелей Форстера. Практический ум и кипучая энергия вскоре сделали его лидером, выдвинув в ряд сильных борцов, притом борцов не на словах, а на деле. С такими вождями английские друзья Союза воспряли духом. Посланнику Адамсу оставалось только наблюдать за тем, как его верные защитники, борцы-тяжеловесы, ведут бой, и даже личный секретарь нет-нет да и светился душой, видя, как выходят на ринг эти дюжие йоркширцы, чтобы целым строем участвовать в схватке, злее которой не знала Англия. Если даже Милнса и Форстера нельзя было причислять к легковесам, то что уж говорить о Брайте и Кобдене, владевших сокрушительным ударом. С такими защитниками посланник Адамс мог подступиться даже к самому лорду Пальмерстону, не опасаясь стать жертвой его нечестной игры.
Ни Джон Брайт, ни Ричард Кобден не бывали в свете, да и в парламенте за ними значилось немного сторонников. Их числили врагами порядка анархистами, каковыми они и были, если считать анархистом каждого, кто ненавидит так называемый установленный строй. Робостью в политике они не страдали, открыто выступая на стороне Союза против Пальмерстона, которого ненавидели. Чужие в лондонском свете, они были своими в американской миссии, желанными гостями и приятными собеседниками за обеденным столом, свободно высказывавшимися на любые темы. Кобден был мягче и покладистее Брайта, который труднее шел на сближение, но личному секретарю нравились оба. Генри лелеял мечту когда-нибудь услышать, как тот или другой, выйдя в проход палаты общин, говорят с лордом Джоном Расселом на присущем им языке.
С четырьмя такими союзниками посланник Адамс не чувствовал себя беспомощным. Уже второй раз после дела "Трента" британские министры стыдливо колебались и не спешили принять решение. Мало-помалу вокруг миссии сгруппировались настоящие друзья, а не друзья-флюгеры. Группа Шефтсбери, в прошлом антирабовладельческая, вдруг обернулась докучливым и назойливым врагом, зато герцог Аргайльский - бесценнейшим другом и в политических кругах, и в свете, как и его жена, такая же преданная в дружбе, какой была ее мать. Даже личному секретарю кое-что перепало от этого знакомства. Он никогда не забудет, как однажды вечером после ужина в Лодже, оказавшись лицом к лицу с Джоном Стюартом Миллем, стал неожиданно для самого себя объяснять великому экономисту выгоды американской протекционной системы. Очевидности вопреки Генри убеждал себя, что вовсе не герцогский кларет развязал ему язык, а единственно сам мистер Милль, выражавший согласие с его, Генри, точкой зрения. Однако мистер Милль явно не испытывал удовольствия от их беседы; надо думать, его куда больше устроило, если бы на месте Генри был герцог Аргайльский. При всем том личный секретарь не мог не признать, что, хотя в разные периоды его жизни англичане проявляли к нему изрядную, и даже более чем изрядную, холодность, он не мог бы назвать ни одного случая за весь этот мучительный год, когда счел бы себя вправе пожаловаться на их грубость.
Почти везде он встречал дружеское расположение, особенно со стороны старшего поколения - кроме тех, кто пользовался известностью и влиянием в свете, как мужчин, так и женщин. Правда, и это правило не осталось без исключений: благодаря сердечности и теплому отношению Фредерика Кавендиша Девоншир-хаус стал для Генри почти родным домом, а горячие проамериканские симпатии Люлфа Стэнли послужили основой для дружбы со всей семьей Стэнли-Олдерли, чей дом посещал весь Лондон, Лорн, будущий герцог Аргайльский, также всегда относился к американцам очень дружески. Постоянное общение в свете помогло завязать и более тесные литературные связи. Одним из первых перед Генри Адамсом открылся дом Чарлза Тревельяна, дружеские отношения с которым не прерывались на протяжении полувека и прекратились только с его смертью. Сэр Чарлз и леди Лайелл стали ближайшими друзьями Генри. К ним присоединился и Том Хьюз. Словом, к тому времени, когда кончился траур по принцу-консорту и в светских домах снова открылись двери, даже личному секретарю нет-нет да и стали встречаться там знакомые люди, хотя сам он ни на какие знакомства не напрашивался, а продолжал выжидать. Какие бы выгоды ни сулили светские связи его отцу и матери, ему вся эта дипломатическая и светская суета не давала ровным счетом ничего. Он жаждал вернуться домой.
9. ВРАГИ ИЛИ ДРУЗЬЯ (1862)
О годе 1862-м Генри Адамс всегда вспоминал с содроганием. Война как таковая не слишком его угнетала: за свою недолгую жизнь он уже привык к тому, что люди купаются в крови, а из истории легко мог сделать вывод, что с самого начала наибольшее удовольствие человечеству доставляло кровопролитие; но жестокая радость от разрушения посещала человека только тогда, когда он убивал тех, кого ненавидел, а юный Адамс не испытывал ненависти к своим мятежным соотечественникам и вовсе не желал их убивать; если уж он кого и желал смести с лица земли, так это Англию. Ничего хорошего не приходилось ожидать от этой расы с вывихнутыми мозгами. Дай-то бог унести от них ноги. Каждый день британское правительство намеренно теснило его к могиле. Он это видел, вся миссия это знала; это было очевидно; все считали, что это так. Инцидент с "Трентом" ясно показал, каковы намерения Пальмерстона и Рассела. Ко всему крейсеры мятежников ушли из Ливерпуля, и это было в глазах молодого человека не признаком колебаний, а доказательством твердого намерения со стороны Англии пойти на вмешательство. Ответы лорда Рассела на ноты посланника Адамса звучали равнодушно до невежливости, а личному секретарю посланника - молодому человеку двадцати четырех лет - казались наглыми своим пренебрежением к истине. Какие бы слова ни произносились публично с целью смягчить резкость этого обвинения, в частных разговорах все политические противники Англии, и даже немногие ее сторонники, не обинуясь, говорили одно - лорд Рассел лжет. Вряд ли это был серьезный упрек: все государственные деятели лгут, кто больше, кто меньше; личный секретарь пылал гневом против Рассела потому, что был убежден - его ложь прикрывает намерение убивать. Миссию ни на секунду не оставляла тревога. Напряжение стало предельным, невыносимым.
Посланник, разумеется, выносил и это, но за ним стояли помощь и внимание окружающих, а у его сына - ничего, кроме мыслей о друзьях, умиравших в болотах вокруг Ричмонда под началом Макклеллана, или о врагах, ликовавших на Пэлл-Мэлл. До середины лета он крепился как мог, но, когда пришло известие о втором Булл-Ране, у него уже не стало сил и после бессонной ночи, которую он провел, шагая из угла в угол, забыв, что под его комнатой - спальня отца, за завтраком объявил о своем намерении вернуться домой и вступить в армию. Мать подобное заявление, по-видимому, взволновало меньше, чем ночные шаги над ее головой, и это было так не похоже на миссис Адамс, что сын посмотрел на нее с удивлением. Что до отца, то он тоже спокойно выслушал его заявление. Родители, несомненно, его ожидали и приняли меры заранее. В те дни они привыкли выслушивать самые различные заявления от своих детей. Мистер Адамс принял декларацию сына с таким же спокойствием, с каким принял Булл-Ран, но Генри так и не дождался возможности выехать. Препятствия на его пути громоздились одно за другим. Среди прочих причин немалую роль сыграли возражения брата Чарлза, который находился в потомакской армии и чье мнение имело для Генри значительный вес; правда, он и сам сознавал, что, оставив свой пост в Лондоне и променяв его на те "удобства", которыми рассчитывал воспользоваться в Виргинии, где ему угрожали только пули, никогда не простит себе отступничества от отца и матери, брошенных им на съедение диким зверям в британском цирке. Возможно, эта мысль его бы не остановила, но все решило слово отца. Посланник не замедлил ему объяснить, что принять участие в сражениях он уже опоздал, а им всем и так очень скоро - еще до наступления весны - предстоит отправиться домой.
Наступил конец сезона; личный секретарь так и не приобрел личных знакомств и продолжал пестовать себя в полном одиночестве, когда в "Таймс" появилось описание сражения при реке Булл-Ран. Генри хотелось одного спрятаться от глаз подальше: Булл-Ран с дипломатической точки зрения был крахом еще большим, чем с военной. Все это - страницы истории, которые при желании можно прочитать еще на школьной скамье; но на американскую миссию эти события оказали весьма любопытное и непредвиденное действие - они ее укрепили. Ее положение прояснилось. В течение следующего года посланник и его штат жили от недели к неделе, готовые в любую минуту покинуть Англию и неизменно полагая, что пробудут там в лучшем случае еще месяца три. В Европе ждали сообщения об их отъезде. Все были настолько уверены в неизбежности конца, что даже не давали себе труда его торопить.
Это обстоятельство, насколько личный секретарь мог судить, и спасло его отца. В течение ближайших месяцев Генри считал, что его карьера в качестве личного секретаря не состоялась или закончилась, и готовился к тому, чтобы, не экспериментируя более, завершить свое воспитание в рядах потомакской армии, где встретил бы немало своих знакомых, которым жилось не в пример интереснее, чем ему. Эта мысль не покидала его все лето и осень. Наступила зима. Зима в Лондоне всегда тяжелое испытание, а первая зима для новичка - в особенности, но декабрь 1861 года, который Генри Адамс провел на Мэнсфилд-стрит в Портленд-Плейс, вряд ли выдержал бы и самый закаленный человек.
Однажды вечером, когда, сидя в одиночестве на Мэнсфилд-стрит посланник с супругой отбыли из Лондона с загородным визитом, - Генри боролся с приступом тяжелой тоски, пришла телеграмма агентства Рейтер о захвате Мэзона и Слайделла на борту английского судна. Все три секретаря два посольских и личный - были на месте; разъяренные, как дикие звери, долгим нервным напряжением, выносить которое уже не хватало сил, все трое, зная, что этот инцидент может обернуться не просто высылкой миссии из Англии - и не просто разрывом дипломатических отношений, - а объявлением войны, единодушно испустили ликующие крики. Они радовались тому, что теперь наступит конец. Они уже видели его и приветствовали. Ведь Англия только выжидала удобный момент, чтобы нанести удар. Что ж, они нанесут его первыми!
Они телеграфировали посланнику в Йоркшир, где тот гостил у Монктона Милнса во Фрайстоне. Как мистер Адамс воспринял это известие, рассказано в "Биографиях" лорда Хьютона и Уильяма Э.Форстера, находившихся тогда среди приглашенных во Фрайстон. Для посланника инцидент с почтовым пароходом "Трент" означал крутой поворот в дипломатической карьере, для его секретарей - начало еще одной непереносимой проволочки - словно они находились на военном форпосте в ожидании приказа покинуть отслужившие позиции. В этот момент высочайшего накала заболел и умер принц-консорт. Портленд-Плейс, затянутый на рождество черным туманом, и без того никогда не радовал глаз розовыми красками, но в 1861 году даже закаленнейшие лондонцы утратили румянец. Личный секретарь черпал утешение в источнике, им недоступном, - ему недолго оставалось быть личным секретарем.
Он, как всегда, заблуждался. Он заблуждался на каждом этапе своего воспитания, только на нынешнем этапе заблуждение длилось целых семь лет, в течение которых он все утешал себя мыслью, что конец близок. Для него инцидент с британским пароходом был одним из многих, которые ему надлежало регистрировать изящным круглым почерком в своих журналах, однако и для него самого эта история все же имела кое-какие последствия, не оставившие следа в посольских отчетах. Первое и главное - благодаря ей он навсегда избавился от навязчивой идеи, что нужно быть "полезным". До сих пор он, как независимый и свободный гражданин, не находящийся на государственной службе, пописывал в американских газетах. Он частенько сообщал о своих впечатлениях Генри Дж.Реймонду, а Реймонд публиковал его письма в "Нью-Йорк таймс". С несколькими дружескими лондонскими газетами у него тоже завязались близкие отношения - с "Дейли ньюс", "Стар", с еженедельником "Спектейтор", где он пытался печатать некоторые корреспонденции и статьи, носившие общий характер и разряжавшие обстановку. Он даже предпринял поездку в Манчестер, чтобы ознакомиться с последствиями нехватки хлопка, о чем и написал пространную статью, которую его брат Чарлз поместил в "Бостонском курьере". На его беду, под ней значилось его имя, и это тотчас отозвалось на нем самым убийственным образом - в лондонской "Таймс" появилась ядовитая передовица. К счастью, в "Таймс" не знали о принадлежности их жертвы, пусть неофициально, к американскому посольству и упустили возможность нанести ей роковой удар, но, когда старик Джо Парке из когорты сплетников от политики, обосновавшихся в Лондоне еще с 1830 года, поспешил сначала в редакцию "Таймс" сообщить все, что там не знали о Генри Адамсе, а затем на Мэнсфилд-стрит - сообщить Адамсу все, что тот не знал о редакции "Таймс", Генри понял, какой неприятности избежал. Он вдруг решил, что его "полезной деятельности" на любом поприще, кроме прессы, пришел конец, но через день-другой убедился, как важно быть в тени. Его решительно никто не знал, даже в качестве члена какого-нибудь клуба; Лондон опустел; статья в "Таймс" прошла незамеченной, и никто, кроме Джо Паркса, о ней не вспоминал. В мире существовало достаточно других фигур - как, например, президент Линкольн, госсекретарь Сьюард, коммодор Уилкс, - служивших постоянными и любимыми мишенями для насмешек. Генри Адамс вышел сухим из воды и навсегда отучился пытаться быть полезным. Инцидент с "Трентом" показал ничтожность индивидуальных усилий. На этом этапе Генри Адамс по крайней мере достиг того предела, когда познают их подлинную цену: "Surtout pas de zele!" [Главное, поменьше усердия! (фр.)] Проявлять слишком много усердия, добровольно взяв на себя роль умиротворителя среди инцидентов с британскими пароходами и эмиссарами мятежников, было слишком хлопотно для сына посланника. Больше он не писал писем и не печатал корреспонденции в газетах, но тогда по молодости лет очень рассердился на редактора лондонской "Таймс".
Мистер Делейн очень старался не упустить возможности подлить масла в огонь, и Генри оставил надежду должным образом поблагодарить его за оказанное ему внимание, но инцидент с "Трентом" отбушевал, а американская миссия, к удивлению ее штата, осталась в Лондоне. И хотя личный секретарь не видел в этом промедлении - которое приписывал здравому смыслу мистера Сьюарда - причины менять свое мнение о политике британского правительства, у него не было иного выбора, как, вновь усевшись за конторку, регистрировать входящие и исходящие, подшивать письма и читать в газетах рассуждения о несостоятельности Линкольна и жестокости Сьюарда, или vice versa [наоборот (лат.)]. Тяжелые месяцы миновали, зима повернула на весну, а его положение и настроение не улучшались. В свете ему выпала лишь одна отрада, и до конца своих дней он будет благодарен тем, кому ей обязан. За всю эту томительную зиму, да и много месяцев спустя, единственным просветом среди мрака явились для него несколько дней, проведенных в Уолтоне-на-Темзе в Маунт-Феликсе - доме мистера и миссис Рассел Стергис.
На пути его воспитания, к сожалению, банкиры почти не встречались, хотя старик Пибоди и его партнер Юниус Морган оказались крепкими союзниками. Джошуа Бейтс также проявлял к членам миссии добрые чувства, и никто не мог сравниться в благожелательности с Томасом Берингом, чьи обеды в узком кругу на Аппер-Гровенор-стрит по праву считались лучшими в Лондоне. Но нигде нельзя было так отдохнуть душой, как в Маунт-Феликсе, и, впервые в жизни Генри, отдых стал для него частью воспитания в широком смысле. Миссис Рассел Стергис принадлежала к тем женщинам, с которыми интеллигентные юноши стараются сдружиться как можно ближе. Генри Адамс не был очень уж интеллигентным юношей и ничего не знал о жизни, но знал достаточно, чтобы понимать, что молодому ростку требуется форма. В его воспитании больше всего недоставало руки очаровательной женщины, а миссис Рассел Стергис, которая была лет на двенадцать его старше, могла при своей благожелательности без труда воспитать целую школу таких юнцов, как он, и к величайшему их благу. Рядом с ней Генри почти забывал гнетущую атмосферу Портленд-Плейс. За два года его одиночества в полярной зиме лондонского общества она была единственным источником тепла и света.
Разумеется, Мэнсфилд-стрит, где квартировали члены миссии, тоже была домом, и при подобных обстоятельствах все держались вместе. Они делали общее дело, но в смысле воспитания мало что могли дать друг другу. Они жили, но с них ежедневно заживо сдирали кожу. Правда, это касалось только младших членов миссии; с посланником и миссис Адамс дело обстояло несколько иначе. Медленно, но неуклонно они обретали почву под ногами. По некоторым причинам, частично вызванным самими американцами, британское общество поначалу отнеслось с резким предубеждением к Линкольну, Сьюарду и всем лидерам республиканской партии, кроме Самнера. И хотя клан Адамса за три поколения хорошо усвоил, что такое непробиваемая косность британского ума, и уже устал непрерывно бороться с ней, пытаясь внушить англичанам, в чем состоят их собственные интересы, представитель четвертого поколения Адамсов все же не хотел верить, что в этой новой волне предубеждения повинны одни британцы. Личный секретарь не без основания полагал, что тут не обошлось без нью-йоркцев и бостонцев - сторонников южан. Эти "медянки", как их называли в Америке, свили себе гнездо на Пэлл-Мэлл. Что и говорить, англичане по натуре грубый народ и любят грубость. Будь Линкольн и Сьюард на самом деле теми мужланами, какими они им представлялись, они, пожалуй, вполне пришлись бы средним англичанам по вкусу. Исключительно спокойные манеры и безупречное общественное положение посланника Адамса их никоим образом не устраивали. И, поскольку глумиться над собой он повода не давал, его старались не замечать. Тон задал лорд Джон Рассел. К самому посланнику отношение было любезное, но как политическое лицо его игнорировали: принимали, но не замечали. Лондон и Париж следовали примеру лорда Джона. Ждали, что не сегодня-завтра Линкольн и иже с ним сгинут в результате полного debacle [разгром (фр.)]. Полагали, что вашингтонское правительство вот-вот падет, а вместе с ним исчезнет и посланник Адамс.
Благодаря такой ситуации посланник Адамс оказался исключением среди дипломатов. Европейские правители по большей части, воюя, обращались друг с другом, как члены одной семьи, редко имея в виду довести дело до полного уничтожения противника. Но к вашингтонскому правительству властители и общество в Европе - в течение года по крайней мере - относились как к несуществующему, а к его представителям как к полным нулям. Посланник Адамс, однако, был среди этих нулей единицей, потому что вел себя осмотрительно и не подымал шума. Мало-помалу, неофициально, в обществе стали принимать его не столько как дипломата, сколько как члена оппозиции или именитого советника по делам некоего иностранного правительства. К мистеру Адамсу полагалось прислушиваться, считаться с его мнением и относиться как к человеку своего круга по рождению и воспитанию. Забавная английская манера держаться своих нелепых установлений давала американскому посланнику огромное преимущество перед европейскими дипломатами. Для него не существовало ни расового, ни языкового барьера, а также барьеров, воздвигаемых происхождением или привычками. Дипломатия изолировала дипломатов во спасение правительств, но граф Рассел при желании не мог изолировать мистера Адамса. Он не отличался от лондонцев. Редкий лондонец чувствовал себя в обществе так же свободно, как он. И уж никто из них не выступал в двух подобных ипостасях и не пользовался соответственно двойным весом.
Счастливая звезда, приведшая мистера Адамса во Фрайстон, где он выслушал известие об инциденте с "Трентом" под благожелательным взглядом Монктона Милнса и Уильяма Э.Форстера, не покидала его и впредь. Как Милнс, так и Форстер нуждались в поддержке и охотно ее принимали. Они давно уже уловили то, что личный секретарь проглядел: любая ошибка американского посланника дорого бы им обошлась, а так как его сила была их силой, они, не теряя времени, принялись разглашать по свету, какой он замечательный человек. Посланник был за ними как за каменной стеной.
Можно, разумеется, спорить, были ли Милнс и Форстер особенно ценными союзниками в такой момент, поскольку пользовались влиянием различного рода. Монктон Милнс был большой общественной силой в Лондоне - возможно, даже большей, чем сами лондонцы это осознавали: ведь в лондонском обществе, как и везде, преобладали глупцы и невежды, и глупцам доставляло удовольствие подшучивать над Монктоном Милнсом. Любой осел любил упомянуть о Дикки Милнсе, "главной забаве вечера", а Милнс, разумеется, сам охотно выступал в роли забавника и чудака, вызывая насмешки с безразличием человека, который знает, что умнее его нет в Лондоне и что многие обязаны ему карьерой - очень многие. Пущенное им слово проникало далеко. Приглашение к завтраку в его доме означало еще больше. За маской чуть ли не Фальстафа и смехом Силена, несомненно, скрывался тонкий, широкий и высокий ум. В молодости Милнс писал стихи, которые немало читателей признавали поэзией и которые, уж во всяком случае, не были прозой. Позже произносил в парламенте речи, не встретившие одобрения главным образом потому, что были слишком хороши для подобного места и слишком высоки для подобной аудитории. В свете он принадлежал к тем считанным лицам, которые всюду бывают, всех знают, обо всем способны судить и имеют прямой ход к министрам, но в отличие от большинства светских умов Монктон Милнс занимал прочное общественное положение, а впоследствии даже стал пэром, владел домом на Аппер-Брук-стрит, куда стремились попасть все умники. Его завтраки пользовались широкой известностью, и от приглашения на них никогда не отказывались: проявить робость было опаснее, чем получить щелчок. Ненасытный книгочей, острый критик, знаток искусств, библиофил, он в первую голову был светский человек и больше всего любил вращаться - или, может быть, сшибаться - в свете. Даже Генри Брум не отваживался на то, что позволял себе Милнс, а Бруму все было нипочем. Милнс олицетворял собой добродушие Лондона - этакий Гаргантюа как по части утонченности, так и грубости лондонской Мейфер.
По сравнению с Милнсом фигуры, подобные Хейуорду, или Делейну, или Винеблзу, или Генри Риву, занимали второй ряд, но Уильям Э.Форстер принадлежал к иному классу. С Мейфер он не имел ничего общего. Во всем если не считать, что оба родились в Йоркшире, - он был полной противоположностью Милнсу. Никакого положения ни в обществе, ни в политических кругах он в то время не занимал, как не обладал и каплей остроумия Милнса или его разносторонностью. Это был высоченный, грубоватый, неуклюжий детина, прибегавший, как все йоркширцы и ланкаширцы, к единственной форме самозащиты - внешней грубости, под которой скрывалась чувствительная, если не сентиментальная душа. Держался он доброжелательно, хотя бы по традиции, унаследованной от предков-квакеров, особенно пламенно ни с кем не дружил. Зато, должно быть, обладал нежным и пылким сердцем иначе он вряд ли смог бы убедить дочь доктора Арнолда стать его женой. Сделанный из чистого золота, без унции примеси, воплощенная честность и бескорыстие, однако человек практичный, он, как и следовало ожидать от коренного йоркширца, принял сторону Федерации и стал ее защитником, частично в силу своих квакерских антирабовладельческих убеждений, частично же потому, что это открывало ему некоторые возможности в палате общин. Членом ее он стал недавно и нуждался в поле деятельности.
Застенчивость не входила в число добродетелей Форстера. Практический ум и кипучая энергия вскоре сделали его лидером, выдвинув в ряд сильных борцов, притом борцов не на словах, а на деле. С такими вождями английские друзья Союза воспряли духом. Посланнику Адамсу оставалось только наблюдать за тем, как его верные защитники, борцы-тяжеловесы, ведут бой, и даже личный секретарь нет-нет да и светился душой, видя, как выходят на ринг эти дюжие йоркширцы, чтобы целым строем участвовать в схватке, злее которой не знала Англия. Если даже Милнса и Форстера нельзя было причислять к легковесам, то что уж говорить о Брайте и Кобдене, владевших сокрушительным ударом. С такими защитниками посланник Адамс мог подступиться даже к самому лорду Пальмерстону, не опасаясь стать жертвой его нечестной игры.
Ни Джон Брайт, ни Ричард Кобден не бывали в свете, да и в парламенте за ними значилось немного сторонников. Их числили врагами порядка анархистами, каковыми они и были, если считать анархистом каждого, кто ненавидит так называемый установленный строй. Робостью в политике они не страдали, открыто выступая на стороне Союза против Пальмерстона, которого ненавидели. Чужие в лондонском свете, они были своими в американской миссии, желанными гостями и приятными собеседниками за обеденным столом, свободно высказывавшимися на любые темы. Кобден был мягче и покладистее Брайта, который труднее шел на сближение, но личному секретарю нравились оба. Генри лелеял мечту когда-нибудь услышать, как тот или другой, выйдя в проход палаты общин, говорят с лордом Джоном Расселом на присущем им языке.
С четырьмя такими союзниками посланник Адамс не чувствовал себя беспомощным. Уже второй раз после дела "Трента" британские министры стыдливо колебались и не спешили принять решение. Мало-помалу вокруг миссии сгруппировались настоящие друзья, а не друзья-флюгеры. Группа Шефтсбери, в прошлом антирабовладельческая, вдруг обернулась докучливым и назойливым врагом, зато герцог Аргайльский - бесценнейшим другом и в политических кругах, и в свете, как и его жена, такая же преданная в дружбе, какой была ее мать. Даже личному секретарю кое-что перепало от этого знакомства. Он никогда не забудет, как однажды вечером после ужина в Лодже, оказавшись лицом к лицу с Джоном Стюартом Миллем, стал неожиданно для самого себя объяснять великому экономисту выгоды американской протекционной системы. Очевидности вопреки Генри убеждал себя, что вовсе не герцогский кларет развязал ему язык, а единственно сам мистер Милль, выражавший согласие с его, Генри, точкой зрения. Однако мистер Милль явно не испытывал удовольствия от их беседы; надо думать, его куда больше устроило, если бы на месте Генри был герцог Аргайльский. При всем том личный секретарь не мог не признать, что, хотя в разные периоды его жизни англичане проявляли к нему изрядную, и даже более чем изрядную, холодность, он не мог бы назвать ни одного случая за весь этот мучительный год, когда счел бы себя вправе пожаловаться на их грубость.
Почти везде он встречал дружеское расположение, особенно со стороны старшего поколения - кроме тех, кто пользовался известностью и влиянием в свете, как мужчин, так и женщин. Правда, и это правило не осталось без исключений: благодаря сердечности и теплому отношению Фредерика Кавендиша Девоншир-хаус стал для Генри почти родным домом, а горячие проамериканские симпатии Люлфа Стэнли послужили основой для дружбы со всей семьей Стэнли-Олдерли, чей дом посещал весь Лондон, Лорн, будущий герцог Аргайльский, также всегда относился к американцам очень дружески. Постоянное общение в свете помогло завязать и более тесные литературные связи. Одним из первых перед Генри Адамсом открылся дом Чарлза Тревельяна, дружеские отношения с которым не прерывались на протяжении полувека и прекратились только с его смертью. Сэр Чарлз и леди Лайелл стали ближайшими друзьями Генри. К ним присоединился и Том Хьюз. Словом, к тому времени, когда кончился траур по принцу-консорту и в светских домах снова открылись двери, даже личному секретарю нет-нет да и стали встречаться там знакомые люди, хотя сам он ни на какие знакомства не напрашивался, а продолжал выжидать. Какие бы выгоды ни сулили светские связи его отцу и матери, ему вся эта дипломатическая и светская суета не давала ровным счетом ничего. Он жаждал вернуться домой.
9. ВРАГИ ИЛИ ДРУЗЬЯ (1862)
О годе 1862-м Генри Адамс всегда вспоминал с содроганием. Война как таковая не слишком его угнетала: за свою недолгую жизнь он уже привык к тому, что люди купаются в крови, а из истории легко мог сделать вывод, что с самого начала наибольшее удовольствие человечеству доставляло кровопролитие; но жестокая радость от разрушения посещала человека только тогда, когда он убивал тех, кого ненавидел, а юный Адамс не испытывал ненависти к своим мятежным соотечественникам и вовсе не желал их убивать; если уж он кого и желал смести с лица земли, так это Англию. Ничего хорошего не приходилось ожидать от этой расы с вывихнутыми мозгами. Дай-то бог унести от них ноги. Каждый день британское правительство намеренно теснило его к могиле. Он это видел, вся миссия это знала; это было очевидно; все считали, что это так. Инцидент с "Трентом" ясно показал, каковы намерения Пальмерстона и Рассела. Ко всему крейсеры мятежников ушли из Ливерпуля, и это было в глазах молодого человека не признаком колебаний, а доказательством твердого намерения со стороны Англии пойти на вмешательство. Ответы лорда Рассела на ноты посланника Адамса звучали равнодушно до невежливости, а личному секретарю посланника - молодому человеку двадцати четырех лет - казались наглыми своим пренебрежением к истине. Какие бы слова ни произносились публично с целью смягчить резкость этого обвинения, в частных разговорах все политические противники Англии, и даже немногие ее сторонники, не обинуясь, говорили одно - лорд Рассел лжет. Вряд ли это был серьезный упрек: все государственные деятели лгут, кто больше, кто меньше; личный секретарь пылал гневом против Рассела потому, что был убежден - его ложь прикрывает намерение убивать. Миссию ни на секунду не оставляла тревога. Напряжение стало предельным, невыносимым.
Посланник, разумеется, выносил и это, но за ним стояли помощь и внимание окружающих, а у его сына - ничего, кроме мыслей о друзьях, умиравших в болотах вокруг Ричмонда под началом Макклеллана, или о врагах, ликовавших на Пэлл-Мэлл. До середины лета он крепился как мог, но, когда пришло известие о втором Булл-Ране, у него уже не стало сил и после бессонной ночи, которую он провел, шагая из угла в угол, забыв, что под его комнатой - спальня отца, за завтраком объявил о своем намерении вернуться домой и вступить в армию. Мать подобное заявление, по-видимому, взволновало меньше, чем ночные шаги над ее головой, и это было так не похоже на миссис Адамс, что сын посмотрел на нее с удивлением. Что до отца, то он тоже спокойно выслушал его заявление. Родители, несомненно, его ожидали и приняли меры заранее. В те дни они привыкли выслушивать самые различные заявления от своих детей. Мистер Адамс принял декларацию сына с таким же спокойствием, с каким принял Булл-Ран, но Генри так и не дождался возможности выехать. Препятствия на его пути громоздились одно за другим. Среди прочих причин немалую роль сыграли возражения брата Чарлза, который находился в потомакской армии и чье мнение имело для Генри значительный вес; правда, он и сам сознавал, что, оставив свой пост в Лондоне и променяв его на те "удобства", которыми рассчитывал воспользоваться в Виргинии, где ему угрожали только пули, никогда не простит себе отступничества от отца и матери, брошенных им на съедение диким зверям в британском цирке. Возможно, эта мысль его бы не остановила, но все решило слово отца. Посланник не замедлил ему объяснить, что принять участие в сражениях он уже опоздал, а им всем и так очень скоро - еще до наступления весны - предстоит отправиться домой.