Страница:
На этом пути в конечном счете потребовалось много больше жертв, но тогда Адамсу казалось, что он назвал огромную цену. Где ему было предвидеть, что и наука, и общество предоставят ему расплачиваться за все одному. Он по крайней мере примкнул к дарвинизму с самыми честными намерениями. Церковь себя изжила, Долг превратился в нечто туманное, его место должна занять Воля, которая зиждилась на интересе и Законе. Таков был итог нескольких лет пребывания Генри в Англии - итог настолько британский по духу, что был почти равноценен ученой степени, присуждаемой в Оксфорде.
Браться за дело, так браться, и Генри Адамс засел за работу. Путано изложив свои представления о геологии, к явному удовлетворению сэра Чарлза, оставившего ему в знак благодарности собственный компас, Адамс решительно обратился к экономике, занявшись самым животрепещущим вопросом - платежами в звонкой монете. Исходя из своих принципов, он пришел к убеждению, что возобновление платежей в звонкой монете требовало ограничения денежного обращения. Адамс полагал, что составит себе имя среди американских банкиров и государственных деятелей, обогатив их примером того, как подобная задача решалась в Англии во время классического приостановления платежей в период с 1797-го по 1821-й. Засев за изучение этого сложного периода, он как мог продирался сквозь трясину пухлых томов, статей и отчетов о дебатах, пока, к стыду своему, не убедился, что сам Английский банк и все крупнейшие британские финансисты, писавшие по этому вопросу, придерживались мнения, что подобное ограничение было роковой ошибкой, наилучший же путь восстановления обесцененной валюты - предоставить это дело естественному течению, что Английский банк фактически и сделал. Время и терпение были здесь лучшими средствами.
Это открытие нанесло серьезный удар по представлениям Адамса об экономике - куда серьезнее, чем удар, нанесенный Terebratula и Pteraspis, по его представлениям, из науки геологии. Ошибка касательно эволюции не вела к роковым последствиям, ошибка касательно платежа в звонкой монете могла навсегда погубить его в глазах Стейт-стрит, убив последнюю надежду получить там должность. Итак, он оказался перед дилеммой: если не публиковать статью, полгода упорного труда вылетят на ветер вместе с планом завоевать себе положение и репутацию практического делового человека; если публиковать, то как объяснить добродетельным банкирам со Стейт-стрит, что вся их мораль и абсолютные принципы абстрактной истины, которые они исповедуют, не имеют отношения к делу и что лучше до них не касаться. Геологи - народ по природе своей скромный и беззащитный - вряд ли станут мстить ему за наглые благоглупости, которые он высказал об их науке, но капиталисты ничего не забывают и не прощают.
Затратив немало труда и проявив пропасть осмотрительности, Адамс написал две статьи - одну, длинную, о британских финансах в 1816 году и другую - о банковских ограничениях в 1797-1821 годах и, сложив их в один пакет, отослал редактору "Норт Америкен ревью" на выбор. Он отдавал себе отчет, что, обрушив два таких объемистых специальных финансовых исследования на голову редактора, рискует получить их назад с сокрушительным для автора ответом; но дерзость юных - особенно в случае победы - привлекательнее, чем их невежество. Редактор принял оба опуса.
Когда почта доставила письмо из "Ревью", Адамс долго не решался его открыть; смотрел на него, словно просивший об отсрочке должник, а прочитав, испытал такое же облегчение, как должник, которому оно принесло весть о продлении займа. Письмо возводило его, нового автора, в литературный ранг. Отныне пресса была для него открыта. Эти статьи вместе со статьями о Покахонтас и Лайелле давали ему положение постоянного сотрудника "Норт Америкен ревью". Чего, собственно, стоил этот ранг, никто не мог сказать, но "Норт Америкен ревью" уже полвека служила почтовой каретой, в которой бостонские литераторы совершали свой путь к славе какую каждый заслужил. Немногие писатели владели достаточным числом идей, чтобы заполнить тридцать страниц, но тех, кому казалось, что у него их достаточно, из всех изданий печатало только "Ревью". Статья равнялась маленькой книге, требуя не меньше трех месяцев работы, а платили за нее в лучшем случае пять долларов за страницу. Хорошая статья на тридцать страниц даже в Англии или Франции редко кому была по плечу, в Америке же их практически никто не читал, но десяток-другой братьев-журналистов пробегали все же глазами по строкам - чаще всего в поисках, чего бы позаимствовать, - извлекая где идею, где факт, - этакий нечаянный улов, вроде пеламиды или чирка, за который можно было выручить от пятидесяти центов до пяти долларов. Газетные сороки зорко следили за поквартальной поживой. Тираж "Ревью" не превышал трехсот-четырехсот экземпляров и никогда не окупал весьма умеренные расходы. Тем не менее это издание занимало первое место среди американских литературных журналов; оно было источником идей для авторов более дешевого пошиба; оно проникало в слои общества, понятия не имевшие о его существовании; оно было инструментом, на котором стоило играть; а в воображении Генри открывало - в туманном будущем - доступ в одну из ежедневных нью-йоркских газет.
Не выпуская письма редактора из рук, Адамс с пристрастием спрашивал себя, какой лучший путь мог бы он избрать. В целом, принимая в соображение свою беспомощность, он полагал, что избрал путь не хуже, чем все кругом. Кто мог тогда сказать, кому из его современников предстоит играть в мире значительную роль. Возможно, какой-нибудь сверхзоркий провидец с Уолл-стрит отметил уже Пьерпонта Моргана, но вряд ли Рокфеллеров, или Уильяма К.Уитни, или Уайтлоу Рида. Никто не признал бы в Уильяме Маккинли, или Джоне Хее, или Марке Ханне выдающихся государственных деятелей. Бостон пока еще ничего не ведал о том, какая карьера ждет Александра Агассиса или Генри Хиггинсона. О Филлипсе Бруксе никто ничего не знал, о Генри Джеймсе ничего не слыхал; Хоуэллс только начинал; Ричардсон и Ла Фарж готовились к первому шагу. Из двух десятков тридцатилетних, чьи имена и слава вышли за пределы века, в 1867 году не выделялся ни один, кто настолько опередил бы других, чтобы гарантировать перевес в его пользу. Офицеры, отвоевав, по большей части попали в рядовые. Знай Адамс в точности наперед, чем и как обернется будущее, он все равно не поступил бы умнее, не смог бы избрать для себя лучшую жизнь.
Неожиданным образом последний год, проведенный Генри в Англии, оказался для него приятнейшим. Теперь уже старый член общества, он принадлежал к его силурийскому пласту. Стал выезжать принц Уэльский. Мистер Дизраэли, лорд Стэнли и будущий лорд Солсбери оттеснили на задний план воспоминания о Пальмерстоне и Расселе. Европа менялась на глазах, в Лондоне меньше всего желали вспоминать, как Англия вела себя во время американской Гражданской войны. Крутой поворот, начавшийся в Америке в 1861 году, подходил к завершению, и впервые в истории американцы ощутили себя почти равными по силе англичанам. Пройдет еще тридцать лет, и они почувствуют себя сильнее. А пока даже личный секретарь мог разрешить себе радоваться жизни. Первый этап его воспитания закончился, новый пока не наступил, и целый год Генри предавался праздности, как человек, который в конце длинного, опасного, но успешного плавания по бурному морю и в преддверии следующего в промежутке наслаждается залитой солнцем гладью вод.
Он постарался использовать что мог. В феврале 1868 года вместе с другом, Милнсом Гаскеллом, отправился в Рим. Целый сезон он еще раз с упоением скакал верхом по Кампанье или разгуливал по средневековым улочкам Рима, сидел на ступенях Арачели, что стало для него почти такой же данью суеверию, как бросание монет в фонтан Треви. Рим был таким, как всегда, городом трагическим и священным, со своими средневековыми кланами художников, литераторов и священников, относившихся к себе столь же серьезно, как в дни Байрона и Шелли. Десять лет случайного воспитания ничего не открыли Генри в Вечном городе. В 1868 году молодой американец знал не больше, чем в 1858-м. За эти годы он ничего не постиг такого, что сделало бы для него Рим понятнее или позволило бы легче справляться с жизнью. Ничего не прибавил в этом отношении и последний сезон Генри в Лондоне. Лондон вошел в его плоть и кровь - стал его слабостью. Он полюбил его заповедные уголки, его дома, его нравы, даже его кэбы. Он полюбил брюзжать, как англичанин, и бывать в обществе, где не встречал ни одного знакомого лица и где никем не интересовался. Настоящей же его жизнью была жизнь друзей, с их романами, удачами и неудачами, которым он глубоко сочувствовал. И когда, в конце концов, он вновь оказался в Ливерпуле, сердце его сжалось в преддверии близкой разлуки. Он двигался механически, весь какой-то сникший, хотя и сознавал, что в смысле воспитания ничего не приобрел с тех пор, как впервые, в ноябре 1858 года, поднялся по ступеням отеля "Адельфи". Он мог отметить в себе только одну перемену - вполне в духе времени. Итон-холл уже не производил на него впечатления, и даже архитектура Честера еле-еле пробуждала в нем интерес; он не чувствовал никакого трепета в присутствии британских пэров, а в основном только неприязнь к большей части тех, кто постоянно толкался на их загородных виллах. Он в такой степени стал англичанином, что, как англичане, делил общество на классы и разделял их неприязнь друг к другу и их предрассудки; он уже не был американским юнцом, благоговейно взиравшим на Англию, а оглядывал ее привычным взглядом, словно старый, изрядно поношенный костюм. Пожалуй, это и было то, что англичане вкладывают в понятие "светское воспитание". Во всяком случае, ничего иного за семь лет пребывания в Лондоне он не приобрел.
16. ПРЕССА (1868)
Июльским вечером, часов около десяти, в жару, от которой тропический ливень стоял парной стеной, семья Адамсов и семья Могли сошли с парохода фирмы "Кьюнард" на правительственный катер, который в кромешной тьме высадил их в конце одного из причалов на Норт-ривер. Будь они финикийскими купцами, приплывшими на галере из древнего Гибралтара в родной Тир, вряд ли берег мира, куда они прибыли, показался бы им более чужим, настолько все в нем изменилось за прошедшие десять лет. Историк государства голландского, теперь уже не историк, а дипломат, отправился в компании личного секретаря, превратившегося просто в личность, по неизвестной улице на поиски наемных карет, которые доставили бы оба семейства в "Бреворт-хаус". Предприятие это потребовало значительных усилий, но увенчалось успехом. Незадолго до полуночи путешественники вновь обрели кров на родной земле.
Насколько родная их земля изменилась или продолжала меняться, они не могли судить и даже почувствовать смогли лишь частично. В сущности, и сама она знала о себе не больше, чем они. Американское общество всегда пыталось - почти вслепую, словно дождевой червь, - познать себя и понять, силясь не оторваться от собственной головы и отчаянно извиваясь, чтобы не упустить из виду свой хвост. Взятое в разрезе, оно напоминало длинный, бредущий вразброд, рассыпавшийся по прериям караван - десяток-другой вожаков ушли далеко вперед, миллионы иммигрантов, негров и индейцев тянутся в арьергарде, в доисторических временах. У этого общества было огромное преимущество перед Европой, потому что в тот исторический момент оно, казалось, двигалось в одном направлении, тогда как Европа растрачивала большую часть энергии, пытаясь осилить разом несколько противоположных. Правда, стоило Европе или Азии устремиться по единому курсу или в одну сторону, и Америка, пожалуй, утратила бы ведущее положение. А пока каждому, кто туда прибывал, следовало приискать себе место как можно ближе к голове каравана, а для этого нужно было знать, где искать его вожаков.
Угадать более или менее правильно направление главной силы не составляло труда: за последнее десятилетие отрасли, добывавшие энергию уголь, железо, пар, - получили явный перевес над вековыми элементами экономики: сельским хозяйством, ремеслами, ученостью, и в результате этого переворота человек пятидесятых годов часто вел себя на манер дождевого червя: тщетно извиваясь, чтобы вернуться к исходной точке, он был неспособен отыскать даже собственный след. Он стал приблудным; обломком крушения, смытым или выброшенным за борт; запоздалым гулякой или цыганом-философом Мэтью Арнолда. Мир, к которому он принадлежал, кончился. Даже польский еврей, только что прибывший из Варшавы или Кракова, какой-нибудь изворотливый Исаак или Иаков, еще пахнувший гетто и извергавший на таможенного чиновника поток непонятного идиша, - обладал более острым чутьем, более кипучей энергией и большей свободой рук, чем он - американец из американцев, за чьими плечами стояли бог ведает сколько поколений пуритан и патриотов-американцев и принципов, стоивших Гражданской войны. Он не жаловался, не винил свое время; ему приходилось не хуже, чем индейцам и бизонам, которых его же сородичи согнали с наследных земель. Он только горячо отрицал, что подобное положение создалось по его вине. Причина крылась не в нем и не в превосходстве его соперников. Но его заставили сойти с торной колеи, и он должен был во что бы то ни стало на нее вернуться.
Одно утешение у него все же было. Как бы мало он ни годился для предстоящей деятельности, его отец и Мотли - достаточно было на них взглянуть! - годились для нее еще меньше. Все они в равной мере были людьми из сороковых годов - милыми безделками времен Луи-Филиппа, стилистами, учеными-теоретиками, украшениями более или менее под стать колониальной архитектуре, но на Десбросис-стрит и на Пятой авеню им никогда не давали большой цены. В современном производстве они не заработали бы и пяти долларов в день. Те, кто стоил больших денег, не служили украшениями. Коммодор Вандербильдт или Джей Гулд не обладали светским шармом. Правда, страна нуждалась - еще как нуждалась! - чтобы ее хоть чуть-чуть приукрасили, но еще больше она нуждалась в энергии, в капитале, ибо то, что она получала, до смешного не соответствовало тому, что ей требовалось. Превращение американского континента, при новом масштабе человеческих возможностей, в пригодный для обитания цивилизованных людей потребовало бы таких непомерных издержек, что это разорило бы мир. Ни одна его часть, за исключением небольших прослоек Западной Европы, не была сколько-нибудь сносно оснащена даже основными предметами комфорта и удобства. А обеспечить целый континент дорогами и пристойными условиями жизни означало бы исчерпать возможности всей планеты. Такая цена казалась чудовищной представителю в конгрессе от Техаса, поклоннику простоты естественного человека. Но и глубоководная рыба с фотофором во лбу почла бы чудовищным оскорблением своего самолюбия, если бы ей лишь робко намекнули, что в небе над нею светит солнце. Увы, с того момента, как появились железные дороги, человек возжелал роскоши.
А пока наш запоздалый гуляка, сошедший в темноте с парома на Десбросис-стрит, пытался как мог увидеть себя во весь рост. Новой поросли американцев, одним из которых он был, надлежало - годились они на то или нет - создать свой собственный мир: общество, науку, философию, вселенную. А пока они не проложили еще ни одной дороги, не научились даже добывать свое железо. Думать им было некогда, и видели они - способны были видеть лишь то, что требовалось сделать сегодня, а в своем отношении к вселенной мало чем отличались от глубоководных рыб. К тому же они решительно и резко возражали, когда их учили, что им делать и как, в особенности те, кто черпал свои идеи и методы из абстрактных теорий - исторических, философских, богословских. Они знали достаточно, чтобы знать - в их мире действуют иные силы.
Все это Генри Адамс понимал и принимал; он ничего не мог тут поделать и ясно видел: американец может сделать для себя так же мало, как он - новый пришелец. Фактически чем обширнее были его познания, тем меньше в них было проку. Общество не нуждалось в образованности и даже хвасталось ее отсутствием, по крайней мере, не стесняясь, щеголяло этим публично перед толпой. Правда, те, кто стоял во главе производства, не выдавали своих чувств, - ни пользовавшихся популярностью, ни каких-либо иных. Они без зазрения совести использовали любые средства, какие шли им в руки. В 1861 году им пришлось, свернув с основного пути, потратить огромные силы, чтобы утвердить порядок, который утвердился за 1000 лет до них и который вряд ли стоило возрождать. Ценою неимоверных затрат, грубой силы они сломили сопротивление, сохранив все, кроме самого факта власти, нетронутым, ибо иного решения у них не было. Народ и его образ мыслей оставались для них недоступны. Расчистив себе путь, общество вернулось к труду, принявшись прежде всего за то, что полагало первоочередным, - строительство дорог. Открылось необъятное поле деятельности, но сразу на все не хватало сил; и общество сосредоточило свою энергию на одном участке, называемом "железные дороги". Но и эта сравнительно малая доля стоявшей перед ним задачи оказалась все же настолько велика, что на нее ушли силы целого поколения, ибо для ее решения потребовалось создать новый механизм бытия - капитал, банки, шахты, домны, заводы, электростанции, инженерные знания, технически грамотное население - и, ко всему прочему, преобразовать общественные и политические нравы, идеи и учреждения, приведя их в соответствие с новыми масштабами и условиями жизни. Поколению 1865-1895 годов пришлось целиком положить себя на строительство железных дорог, и оно, как никто, сознавало это.
Сознавал ли это Генри Адамс или нет, но у него хватало ума, чтобы действовать так, как если бы сознавал. В который раз он вернулся в Куинси, готовый начать сначала. Его брат, Чарлз, решил попытать счастья в железнодорожном бизнесе, Генри - в прессе, они надеялись играть друг другу на руку. Это было необходимо: больше им не с кем было вести игру. В бесполезности своего так называемого образования они уже убедились, им предстояло еще убедиться в бесполезности так называемых общественных связей. Вряд ли нашелся бы еще один молодой человек с таким кругом знакомств и родни, как Генри Адамс, но помощи ждать ему было не от кого. Он стал товаром на свободном рынке. Этим же товаром были многие его друзья. Все это знали, как знали и то, что шли они по дешевке - по цене квалифицированного рабочего. Они продавали себя не таясь, без смущения, без иллюзий, без единого слова жалобы. Правда, Генри порою казалось странным, почему, насколько он знал, никто из покупавших на этом рынке труда даже не поинтересовался, на что они, молодые люди, способны. По-видимому, отсутствие общности между старшим и младшим поколением было характерно для Америки. От молодого человека требовалось, чтобы он, пуская в ход испытанные приемы бизнеса, буквально навязал себя работодателю, убедил того, что ему не обойтись без него и что, купив его труд, он выгодно поместит капитал. От него, так казалось Адамсу, ждали чуть ли не вымогательства. Позднее многие молодые люди признавались ему, что испытали такое же чувство, - любопытный факт, над которым он в старости немало размышлял. Рынок труда в благоустроенном обществе оказался очень дурно устроен.
В Бостоне на интеллектуальный труд, по всей видимости, спроса не было. Этот город всегда представлял собой странный и малопонятный сплав и, хотя за десять лет он сильно изменился, более понятным не стал. В Бостоне уже не обедали в два часа дня, не катались на коньках по Бек-Бей и, когда в разговоре называли бостонцев с состоянием в пять миллионов и выше, не считали такое вымыслом. Тем не менее нравы пока еще отличались простотой, а умы волновались меньше, чем когда-либо прежде. На том поприще, которое избрал себе Адамс, ему более всего требовалась поддержка в прессе, но тут ему не мелькнула и тень надежды. Мнение было единым: от бостонской прессы чем дальше, тем лучше. Высказывания журналистов на этот счет не оставляли и места сомнениям. Сходное говорилось и о политике. Бостон - это бизнес. Бостонцы строят железные дороги. Адамс с радостью помог бы им в этом, но у него не было должных знаний. Он не годился для бизнеса.
Месяца три-четыре он провел, нанося визиты родне, возобновляя дружеские связи и изучая ситуацию. Тот, кто в тридцать лет все еще изучает ситуацию, человек конченый, или почти конченый. В ситуации Адамсу ничего не открылось - ничего, чем он мог бы воспользоваться. Его друзья преуспели не больше чем он. Брат Чарлз, уже три года как живший цивильной жизнью, был обеспечен не лучше Генри, с той разницей, что, будучи женат, нуждался в больших средствах. Брат Джон делал успешную карьеру политического лидера только явно не в той партии. И никто не достиг положения, равного тому, какое занимал на войне.
Генри отправился в Ньюпорт и попытался предаться светской жизни, но даже при простоте нравов, еще царившей в 1868 году, светского льва из него не получилось. Стиль, который он с таким трудом усвоил в Лондоне, совершенно не годился в Америке, где все понятия и правила были совсем иные. Ньюпорт был очаровательным местом, но ни о каком воспитании ума и сердца не могло быть и речи: воспитания ни от кого не требовалось и не от кого было приобрести. Зато жилось там весело и приятно - компании лучше, кажется, и представить себе было нельзя. Но дружеские отношения в этом обществе носили скорее характер товарищества случайно собранных вместе людей, как в классах колледжа; их волновало не воспитание, а предметы воспитания. Все занимались одним и тем же, и все задавались одним и тем же вопросом - о будущем. Ответа на него никто не знал. Общество, казалось, знало только, что все к лучшему для лучших нью-йоркцев на лучшем из курортов - Ньюпорте, и что все молодые люди - крезы, если умеют вальсировать. Это был новый вариант старой басни о стрекозе и муравье.
За три месяца из сотен людей, с которыми сталкивался Адамс, единственный человек, сказавший ему ободряющее слово и проявивший интерес к его делам, был Эдуард Аткинсон. Бостон всегда прохладно относился к своим сыновьям - блудным, равно как и преданным, и отцам города требовалась бездна времени, чтобы решить, что для них сделать, - времени, которого у Адамса в его тридцать лет уже не оставалось. Он не обладал ни дерзостью, ни самонадеянностью, чтобы, подобно многим своим друзьям, открыть контору на Стейт-стрит и, подремывая там в одиночестве, созерцать пустоту внутри или снегопад снаружи в ожидании, когда госпожа Удача постучится в дверь, или в надежде наткнуться на нее спящей в лифте, вернее, на лестнице, поскольку лифты еще не вошли в обиход. Возможно, такой путь оказался бы для него наилучшим, но так это или не так, ему не довелось узнать: тут требовалась практическая сметка, ясная оценка своих возможностей, а этих свойств он так и не сумел в себе развить. Отец и мать были бы рады, если бы он остался с ними и вновь принялся за Блэкстона, и, прямо скажем, резко оборвав семейную связь, которая длилась так долго, он не выказал нежных сыновних чувств. В конце концов, быть может, Бикон-стрит была для его жизненных целей не хуже любого другого места, возможно, самый легкий и верный для него путь как раз и пролегал от Бикон-стрит до Стейт-стрит и обратно, день за днем на протяжении всех отпущенных ему лет.
Жертвуя подобным образом своим наследием, Генри лишь возвращался на стезю, увлекшую его с самого начала. В Бостоне у него были полчища родни. И он с детства, по праву своего рождения, мог рассчитывать быть выше закона. Но от одной лишь мысли, что придется вновь обретаться на Маунт-Вернон-стрит, у него начинались перебои в сердце. Эта книга - о воспитании, а не просто о тех уроках, которые преподносит человеку жизнь, к воспитанию же характер, строго говоря, не имеет отношения, хотя практически они почти неотделимы. Ни по характеру, ни по воспитанию Адамс не годился для Бостона. Он далеко отошел и отстал от своих соплеменников, и в Бостоне его характеру и воспитанию никто не доверял; ему оставалось одно - уехать.
Не видя для себя иных возможностей, Генри утверждался в своем намерении писать для прессы и выбрал Вашингтон как ближайший путь в Нью-Йорк. Но в 1868 году Вашингтон находился за чертой порядочного общества. Ни один бостонец туда не переселялся. Уехать в Вашингтон означало объявить себя авантюристом и карьеристом, человеком, увы, с превратными понятиями, и обвинения эти имели под собой почву. Адамс же тем более шел на значительный риск, что у него не было четкой идеи, чем он там займется. Единственное, что он твердо знал: ему придется все постигать сначала, для новых целей и в атмосфере, в основном враждебной полученному им воспитанию. Но как он это сделает, каким образом из праздного денди с Роттен-Роу превратится в лоббиста американской столицы, он совершенно себе не представлял, и научить его было некому. Вопрос о деньгах не вставал: молодой американец, если только он не женат, редко затрудняется проблемой денег, и Адамса она волновала не больше, чем других, - не потому, что у него водилось много денег, а потому, что он легко без них обходился, впрочем, как и большинство жителей Вашингтона, существовавших на средства не выше заработка каменщика. Однако с полным ли бумажником или с пустым, перед Адамсом стояла иная трудность: поселившись в Вашингтоне, чтобы писать для прессы, найти такую прессу, для которой он мог бы писать. Что до больших статей, тут он мог рассчитывать на "Норт Америкен ревью", но этот журнал вряд ли представлял американскую прессу. Ходовые фельетоны и репортажи, вероятно, взял бы нью-йоркский еженедельник "Нейшн", но Генри Адамсу для его целей нужна была нью-йоркская ежедневная газета, а нью-йоркской газете Генри Адамс был не нужен. Со смертью Генри Дж.Реймонда он утратил единственный свой шанс. О "Трибюн", в которой заправлял Хорейс Грили, не могло быть и речи по причинам как политическим, так и личным, к тому же Уитлоу Рид пустил ее по столь необычному и чреватому опасностями курсу, что, следуя ему, Адамс через двадцать четыре часа уже испустил бы дух. Чарлз А.Дана сумел сделать свою "Сан" на редкость популярной и забавной, но такими средствами, которые сильно пошатнули его положение в обществе, к тому же Адамс, зная себя, понимал, что, работая на Дану, никогда не будет доволен собой, как и Дана им: при всем старании он не сумел бы сыпать отборной бранью, а в те дни канонады отборной брани составляли для "Сан" ее главный козырь. Оставалась еще "Нью-Йорк геральд", но в эту деспотическую империю, кроме Беннета, никто не допускался. Таким образом, на тот момент нью-йоркская ежедневная пресса не открывала перед Генри иного поля деятельности, кроме фритредерской Святой земли "Ивнинг пост", издаваемой Уильямом Калленом Брайантом, за которой высилось плато Нового Иерусалима, оккупированного Годкином и его "Нейшн". Адамс питал полное расположение к Годкину и был бы только рад укрыться под кровом "Ивнинг пост" и "Нейшн", но превосходно понимал, что найдет там тот же круг читателей, какой знал его по "Норт Америкен ревью".
Браться за дело, так браться, и Генри Адамс засел за работу. Путано изложив свои представления о геологии, к явному удовлетворению сэра Чарлза, оставившего ему в знак благодарности собственный компас, Адамс решительно обратился к экономике, занявшись самым животрепещущим вопросом - платежами в звонкой монете. Исходя из своих принципов, он пришел к убеждению, что возобновление платежей в звонкой монете требовало ограничения денежного обращения. Адамс полагал, что составит себе имя среди американских банкиров и государственных деятелей, обогатив их примером того, как подобная задача решалась в Англии во время классического приостановления платежей в период с 1797-го по 1821-й. Засев за изучение этого сложного периода, он как мог продирался сквозь трясину пухлых томов, статей и отчетов о дебатах, пока, к стыду своему, не убедился, что сам Английский банк и все крупнейшие британские финансисты, писавшие по этому вопросу, придерживались мнения, что подобное ограничение было роковой ошибкой, наилучший же путь восстановления обесцененной валюты - предоставить это дело естественному течению, что Английский банк фактически и сделал. Время и терпение были здесь лучшими средствами.
Это открытие нанесло серьезный удар по представлениям Адамса об экономике - куда серьезнее, чем удар, нанесенный Terebratula и Pteraspis, по его представлениям, из науки геологии. Ошибка касательно эволюции не вела к роковым последствиям, ошибка касательно платежа в звонкой монете могла навсегда погубить его в глазах Стейт-стрит, убив последнюю надежду получить там должность. Итак, он оказался перед дилеммой: если не публиковать статью, полгода упорного труда вылетят на ветер вместе с планом завоевать себе положение и репутацию практического делового человека; если публиковать, то как объяснить добродетельным банкирам со Стейт-стрит, что вся их мораль и абсолютные принципы абстрактной истины, которые они исповедуют, не имеют отношения к делу и что лучше до них не касаться. Геологи - народ по природе своей скромный и беззащитный - вряд ли станут мстить ему за наглые благоглупости, которые он высказал об их науке, но капиталисты ничего не забывают и не прощают.
Затратив немало труда и проявив пропасть осмотрительности, Адамс написал две статьи - одну, длинную, о британских финансах в 1816 году и другую - о банковских ограничениях в 1797-1821 годах и, сложив их в один пакет, отослал редактору "Норт Америкен ревью" на выбор. Он отдавал себе отчет, что, обрушив два таких объемистых специальных финансовых исследования на голову редактора, рискует получить их назад с сокрушительным для автора ответом; но дерзость юных - особенно в случае победы - привлекательнее, чем их невежество. Редактор принял оба опуса.
Когда почта доставила письмо из "Ревью", Адамс долго не решался его открыть; смотрел на него, словно просивший об отсрочке должник, а прочитав, испытал такое же облегчение, как должник, которому оно принесло весть о продлении займа. Письмо возводило его, нового автора, в литературный ранг. Отныне пресса была для него открыта. Эти статьи вместе со статьями о Покахонтас и Лайелле давали ему положение постоянного сотрудника "Норт Америкен ревью". Чего, собственно, стоил этот ранг, никто не мог сказать, но "Норт Америкен ревью" уже полвека служила почтовой каретой, в которой бостонские литераторы совершали свой путь к славе какую каждый заслужил. Немногие писатели владели достаточным числом идей, чтобы заполнить тридцать страниц, но тех, кому казалось, что у него их достаточно, из всех изданий печатало только "Ревью". Статья равнялась маленькой книге, требуя не меньше трех месяцев работы, а платили за нее в лучшем случае пять долларов за страницу. Хорошая статья на тридцать страниц даже в Англии или Франции редко кому была по плечу, в Америке же их практически никто не читал, но десяток-другой братьев-журналистов пробегали все же глазами по строкам - чаще всего в поисках, чего бы позаимствовать, - извлекая где идею, где факт, - этакий нечаянный улов, вроде пеламиды или чирка, за который можно было выручить от пятидесяти центов до пяти долларов. Газетные сороки зорко следили за поквартальной поживой. Тираж "Ревью" не превышал трехсот-четырехсот экземпляров и никогда не окупал весьма умеренные расходы. Тем не менее это издание занимало первое место среди американских литературных журналов; оно было источником идей для авторов более дешевого пошиба; оно проникало в слои общества, понятия не имевшие о его существовании; оно было инструментом, на котором стоило играть; а в воображении Генри открывало - в туманном будущем - доступ в одну из ежедневных нью-йоркских газет.
Не выпуская письма редактора из рук, Адамс с пристрастием спрашивал себя, какой лучший путь мог бы он избрать. В целом, принимая в соображение свою беспомощность, он полагал, что избрал путь не хуже, чем все кругом. Кто мог тогда сказать, кому из его современников предстоит играть в мире значительную роль. Возможно, какой-нибудь сверхзоркий провидец с Уолл-стрит отметил уже Пьерпонта Моргана, но вряд ли Рокфеллеров, или Уильяма К.Уитни, или Уайтлоу Рида. Никто не признал бы в Уильяме Маккинли, или Джоне Хее, или Марке Ханне выдающихся государственных деятелей. Бостон пока еще ничего не ведал о том, какая карьера ждет Александра Агассиса или Генри Хиггинсона. О Филлипсе Бруксе никто ничего не знал, о Генри Джеймсе ничего не слыхал; Хоуэллс только начинал; Ричардсон и Ла Фарж готовились к первому шагу. Из двух десятков тридцатилетних, чьи имена и слава вышли за пределы века, в 1867 году не выделялся ни один, кто настолько опередил бы других, чтобы гарантировать перевес в его пользу. Офицеры, отвоевав, по большей части попали в рядовые. Знай Адамс в точности наперед, чем и как обернется будущее, он все равно не поступил бы умнее, не смог бы избрать для себя лучшую жизнь.
Неожиданным образом последний год, проведенный Генри в Англии, оказался для него приятнейшим. Теперь уже старый член общества, он принадлежал к его силурийскому пласту. Стал выезжать принц Уэльский. Мистер Дизраэли, лорд Стэнли и будущий лорд Солсбери оттеснили на задний план воспоминания о Пальмерстоне и Расселе. Европа менялась на глазах, в Лондоне меньше всего желали вспоминать, как Англия вела себя во время американской Гражданской войны. Крутой поворот, начавшийся в Америке в 1861 году, подходил к завершению, и впервые в истории американцы ощутили себя почти равными по силе англичанам. Пройдет еще тридцать лет, и они почувствуют себя сильнее. А пока даже личный секретарь мог разрешить себе радоваться жизни. Первый этап его воспитания закончился, новый пока не наступил, и целый год Генри предавался праздности, как человек, который в конце длинного, опасного, но успешного плавания по бурному морю и в преддверии следующего в промежутке наслаждается залитой солнцем гладью вод.
Он постарался использовать что мог. В феврале 1868 года вместе с другом, Милнсом Гаскеллом, отправился в Рим. Целый сезон он еще раз с упоением скакал верхом по Кампанье или разгуливал по средневековым улочкам Рима, сидел на ступенях Арачели, что стало для него почти такой же данью суеверию, как бросание монет в фонтан Треви. Рим был таким, как всегда, городом трагическим и священным, со своими средневековыми кланами художников, литераторов и священников, относившихся к себе столь же серьезно, как в дни Байрона и Шелли. Десять лет случайного воспитания ничего не открыли Генри в Вечном городе. В 1868 году молодой американец знал не больше, чем в 1858-м. За эти годы он ничего не постиг такого, что сделало бы для него Рим понятнее или позволило бы легче справляться с жизнью. Ничего не прибавил в этом отношении и последний сезон Генри в Лондоне. Лондон вошел в его плоть и кровь - стал его слабостью. Он полюбил его заповедные уголки, его дома, его нравы, даже его кэбы. Он полюбил брюзжать, как англичанин, и бывать в обществе, где не встречал ни одного знакомого лица и где никем не интересовался. Настоящей же его жизнью была жизнь друзей, с их романами, удачами и неудачами, которым он глубоко сочувствовал. И когда, в конце концов, он вновь оказался в Ливерпуле, сердце его сжалось в преддверии близкой разлуки. Он двигался механически, весь какой-то сникший, хотя и сознавал, что в смысле воспитания ничего не приобрел с тех пор, как впервые, в ноябре 1858 года, поднялся по ступеням отеля "Адельфи". Он мог отметить в себе только одну перемену - вполне в духе времени. Итон-холл уже не производил на него впечатления, и даже архитектура Честера еле-еле пробуждала в нем интерес; он не чувствовал никакого трепета в присутствии британских пэров, а в основном только неприязнь к большей части тех, кто постоянно толкался на их загородных виллах. Он в такой степени стал англичанином, что, как англичане, делил общество на классы и разделял их неприязнь друг к другу и их предрассудки; он уже не был американским юнцом, благоговейно взиравшим на Англию, а оглядывал ее привычным взглядом, словно старый, изрядно поношенный костюм. Пожалуй, это и было то, что англичане вкладывают в понятие "светское воспитание". Во всяком случае, ничего иного за семь лет пребывания в Лондоне он не приобрел.
16. ПРЕССА (1868)
Июльским вечером, часов около десяти, в жару, от которой тропический ливень стоял парной стеной, семья Адамсов и семья Могли сошли с парохода фирмы "Кьюнард" на правительственный катер, который в кромешной тьме высадил их в конце одного из причалов на Норт-ривер. Будь они финикийскими купцами, приплывшими на галере из древнего Гибралтара в родной Тир, вряд ли берег мира, куда они прибыли, показался бы им более чужим, настолько все в нем изменилось за прошедшие десять лет. Историк государства голландского, теперь уже не историк, а дипломат, отправился в компании личного секретаря, превратившегося просто в личность, по неизвестной улице на поиски наемных карет, которые доставили бы оба семейства в "Бреворт-хаус". Предприятие это потребовало значительных усилий, но увенчалось успехом. Незадолго до полуночи путешественники вновь обрели кров на родной земле.
Насколько родная их земля изменилась или продолжала меняться, они не могли судить и даже почувствовать смогли лишь частично. В сущности, и сама она знала о себе не больше, чем они. Американское общество всегда пыталось - почти вслепую, словно дождевой червь, - познать себя и понять, силясь не оторваться от собственной головы и отчаянно извиваясь, чтобы не упустить из виду свой хвост. Взятое в разрезе, оно напоминало длинный, бредущий вразброд, рассыпавшийся по прериям караван - десяток-другой вожаков ушли далеко вперед, миллионы иммигрантов, негров и индейцев тянутся в арьергарде, в доисторических временах. У этого общества было огромное преимущество перед Европой, потому что в тот исторический момент оно, казалось, двигалось в одном направлении, тогда как Европа растрачивала большую часть энергии, пытаясь осилить разом несколько противоположных. Правда, стоило Европе или Азии устремиться по единому курсу или в одну сторону, и Америка, пожалуй, утратила бы ведущее положение. А пока каждому, кто туда прибывал, следовало приискать себе место как можно ближе к голове каравана, а для этого нужно было знать, где искать его вожаков.
Угадать более или менее правильно направление главной силы не составляло труда: за последнее десятилетие отрасли, добывавшие энергию уголь, железо, пар, - получили явный перевес над вековыми элементами экономики: сельским хозяйством, ремеслами, ученостью, и в результате этого переворота человек пятидесятых годов часто вел себя на манер дождевого червя: тщетно извиваясь, чтобы вернуться к исходной точке, он был неспособен отыскать даже собственный след. Он стал приблудным; обломком крушения, смытым или выброшенным за борт; запоздалым гулякой или цыганом-философом Мэтью Арнолда. Мир, к которому он принадлежал, кончился. Даже польский еврей, только что прибывший из Варшавы или Кракова, какой-нибудь изворотливый Исаак или Иаков, еще пахнувший гетто и извергавший на таможенного чиновника поток непонятного идиша, - обладал более острым чутьем, более кипучей энергией и большей свободой рук, чем он - американец из американцев, за чьими плечами стояли бог ведает сколько поколений пуритан и патриотов-американцев и принципов, стоивших Гражданской войны. Он не жаловался, не винил свое время; ему приходилось не хуже, чем индейцам и бизонам, которых его же сородичи согнали с наследных земель. Он только горячо отрицал, что подобное положение создалось по его вине. Причина крылась не в нем и не в превосходстве его соперников. Но его заставили сойти с торной колеи, и он должен был во что бы то ни стало на нее вернуться.
Одно утешение у него все же было. Как бы мало он ни годился для предстоящей деятельности, его отец и Мотли - достаточно было на них взглянуть! - годились для нее еще меньше. Все они в равной мере были людьми из сороковых годов - милыми безделками времен Луи-Филиппа, стилистами, учеными-теоретиками, украшениями более или менее под стать колониальной архитектуре, но на Десбросис-стрит и на Пятой авеню им никогда не давали большой цены. В современном производстве они не заработали бы и пяти долларов в день. Те, кто стоил больших денег, не служили украшениями. Коммодор Вандербильдт или Джей Гулд не обладали светским шармом. Правда, страна нуждалась - еще как нуждалась! - чтобы ее хоть чуть-чуть приукрасили, но еще больше она нуждалась в энергии, в капитале, ибо то, что она получала, до смешного не соответствовало тому, что ей требовалось. Превращение американского континента, при новом масштабе человеческих возможностей, в пригодный для обитания цивилизованных людей потребовало бы таких непомерных издержек, что это разорило бы мир. Ни одна его часть, за исключением небольших прослоек Западной Европы, не была сколько-нибудь сносно оснащена даже основными предметами комфорта и удобства. А обеспечить целый континент дорогами и пристойными условиями жизни означало бы исчерпать возможности всей планеты. Такая цена казалась чудовищной представителю в конгрессе от Техаса, поклоннику простоты естественного человека. Но и глубоководная рыба с фотофором во лбу почла бы чудовищным оскорблением своего самолюбия, если бы ей лишь робко намекнули, что в небе над нею светит солнце. Увы, с того момента, как появились железные дороги, человек возжелал роскоши.
А пока наш запоздалый гуляка, сошедший в темноте с парома на Десбросис-стрит, пытался как мог увидеть себя во весь рост. Новой поросли американцев, одним из которых он был, надлежало - годились они на то или нет - создать свой собственный мир: общество, науку, философию, вселенную. А пока они не проложили еще ни одной дороги, не научились даже добывать свое железо. Думать им было некогда, и видели они - способны были видеть лишь то, что требовалось сделать сегодня, а в своем отношении к вселенной мало чем отличались от глубоководных рыб. К тому же они решительно и резко возражали, когда их учили, что им делать и как, в особенности те, кто черпал свои идеи и методы из абстрактных теорий - исторических, философских, богословских. Они знали достаточно, чтобы знать - в их мире действуют иные силы.
Все это Генри Адамс понимал и принимал; он ничего не мог тут поделать и ясно видел: американец может сделать для себя так же мало, как он - новый пришелец. Фактически чем обширнее были его познания, тем меньше в них было проку. Общество не нуждалось в образованности и даже хвасталось ее отсутствием, по крайней мере, не стесняясь, щеголяло этим публично перед толпой. Правда, те, кто стоял во главе производства, не выдавали своих чувств, - ни пользовавшихся популярностью, ни каких-либо иных. Они без зазрения совести использовали любые средства, какие шли им в руки. В 1861 году им пришлось, свернув с основного пути, потратить огромные силы, чтобы утвердить порядок, который утвердился за 1000 лет до них и который вряд ли стоило возрождать. Ценою неимоверных затрат, грубой силы они сломили сопротивление, сохранив все, кроме самого факта власти, нетронутым, ибо иного решения у них не было. Народ и его образ мыслей оставались для них недоступны. Расчистив себе путь, общество вернулось к труду, принявшись прежде всего за то, что полагало первоочередным, - строительство дорог. Открылось необъятное поле деятельности, но сразу на все не хватало сил; и общество сосредоточило свою энергию на одном участке, называемом "железные дороги". Но и эта сравнительно малая доля стоявшей перед ним задачи оказалась все же настолько велика, что на нее ушли силы целого поколения, ибо для ее решения потребовалось создать новый механизм бытия - капитал, банки, шахты, домны, заводы, электростанции, инженерные знания, технически грамотное население - и, ко всему прочему, преобразовать общественные и политические нравы, идеи и учреждения, приведя их в соответствие с новыми масштабами и условиями жизни. Поколению 1865-1895 годов пришлось целиком положить себя на строительство железных дорог, и оно, как никто, сознавало это.
Сознавал ли это Генри Адамс или нет, но у него хватало ума, чтобы действовать так, как если бы сознавал. В который раз он вернулся в Куинси, готовый начать сначала. Его брат, Чарлз, решил попытать счастья в железнодорожном бизнесе, Генри - в прессе, они надеялись играть друг другу на руку. Это было необходимо: больше им не с кем было вести игру. В бесполезности своего так называемого образования они уже убедились, им предстояло еще убедиться в бесполезности так называемых общественных связей. Вряд ли нашелся бы еще один молодой человек с таким кругом знакомств и родни, как Генри Адамс, но помощи ждать ему было не от кого. Он стал товаром на свободном рынке. Этим же товаром были многие его друзья. Все это знали, как знали и то, что шли они по дешевке - по цене квалифицированного рабочего. Они продавали себя не таясь, без смущения, без иллюзий, без единого слова жалобы. Правда, Генри порою казалось странным, почему, насколько он знал, никто из покупавших на этом рынке труда даже не поинтересовался, на что они, молодые люди, способны. По-видимому, отсутствие общности между старшим и младшим поколением было характерно для Америки. От молодого человека требовалось, чтобы он, пуская в ход испытанные приемы бизнеса, буквально навязал себя работодателю, убедил того, что ему не обойтись без него и что, купив его труд, он выгодно поместит капитал. От него, так казалось Адамсу, ждали чуть ли не вымогательства. Позднее многие молодые люди признавались ему, что испытали такое же чувство, - любопытный факт, над которым он в старости немало размышлял. Рынок труда в благоустроенном обществе оказался очень дурно устроен.
В Бостоне на интеллектуальный труд, по всей видимости, спроса не было. Этот город всегда представлял собой странный и малопонятный сплав и, хотя за десять лет он сильно изменился, более понятным не стал. В Бостоне уже не обедали в два часа дня, не катались на коньках по Бек-Бей и, когда в разговоре называли бостонцев с состоянием в пять миллионов и выше, не считали такое вымыслом. Тем не менее нравы пока еще отличались простотой, а умы волновались меньше, чем когда-либо прежде. На том поприще, которое избрал себе Адамс, ему более всего требовалась поддержка в прессе, но тут ему не мелькнула и тень надежды. Мнение было единым: от бостонской прессы чем дальше, тем лучше. Высказывания журналистов на этот счет не оставляли и места сомнениям. Сходное говорилось и о политике. Бостон - это бизнес. Бостонцы строят железные дороги. Адамс с радостью помог бы им в этом, но у него не было должных знаний. Он не годился для бизнеса.
Месяца три-четыре он провел, нанося визиты родне, возобновляя дружеские связи и изучая ситуацию. Тот, кто в тридцать лет все еще изучает ситуацию, человек конченый, или почти конченый. В ситуации Адамсу ничего не открылось - ничего, чем он мог бы воспользоваться. Его друзья преуспели не больше чем он. Брат Чарлз, уже три года как живший цивильной жизнью, был обеспечен не лучше Генри, с той разницей, что, будучи женат, нуждался в больших средствах. Брат Джон делал успешную карьеру политического лидера только явно не в той партии. И никто не достиг положения, равного тому, какое занимал на войне.
Генри отправился в Ньюпорт и попытался предаться светской жизни, но даже при простоте нравов, еще царившей в 1868 году, светского льва из него не получилось. Стиль, который он с таким трудом усвоил в Лондоне, совершенно не годился в Америке, где все понятия и правила были совсем иные. Ньюпорт был очаровательным местом, но ни о каком воспитании ума и сердца не могло быть и речи: воспитания ни от кого не требовалось и не от кого было приобрести. Зато жилось там весело и приятно - компании лучше, кажется, и представить себе было нельзя. Но дружеские отношения в этом обществе носили скорее характер товарищества случайно собранных вместе людей, как в классах колледжа; их волновало не воспитание, а предметы воспитания. Все занимались одним и тем же, и все задавались одним и тем же вопросом - о будущем. Ответа на него никто не знал. Общество, казалось, знало только, что все к лучшему для лучших нью-йоркцев на лучшем из курортов - Ньюпорте, и что все молодые люди - крезы, если умеют вальсировать. Это был новый вариант старой басни о стрекозе и муравье.
За три месяца из сотен людей, с которыми сталкивался Адамс, единственный человек, сказавший ему ободряющее слово и проявивший интерес к его делам, был Эдуард Аткинсон. Бостон всегда прохладно относился к своим сыновьям - блудным, равно как и преданным, и отцам города требовалась бездна времени, чтобы решить, что для них сделать, - времени, которого у Адамса в его тридцать лет уже не оставалось. Он не обладал ни дерзостью, ни самонадеянностью, чтобы, подобно многим своим друзьям, открыть контору на Стейт-стрит и, подремывая там в одиночестве, созерцать пустоту внутри или снегопад снаружи в ожидании, когда госпожа Удача постучится в дверь, или в надежде наткнуться на нее спящей в лифте, вернее, на лестнице, поскольку лифты еще не вошли в обиход. Возможно, такой путь оказался бы для него наилучшим, но так это или не так, ему не довелось узнать: тут требовалась практическая сметка, ясная оценка своих возможностей, а этих свойств он так и не сумел в себе развить. Отец и мать были бы рады, если бы он остался с ними и вновь принялся за Блэкстона, и, прямо скажем, резко оборвав семейную связь, которая длилась так долго, он не выказал нежных сыновних чувств. В конце концов, быть может, Бикон-стрит была для его жизненных целей не хуже любого другого места, возможно, самый легкий и верный для него путь как раз и пролегал от Бикон-стрит до Стейт-стрит и обратно, день за днем на протяжении всех отпущенных ему лет.
Жертвуя подобным образом своим наследием, Генри лишь возвращался на стезю, увлекшую его с самого начала. В Бостоне у него были полчища родни. И он с детства, по праву своего рождения, мог рассчитывать быть выше закона. Но от одной лишь мысли, что придется вновь обретаться на Маунт-Вернон-стрит, у него начинались перебои в сердце. Эта книга - о воспитании, а не просто о тех уроках, которые преподносит человеку жизнь, к воспитанию же характер, строго говоря, не имеет отношения, хотя практически они почти неотделимы. Ни по характеру, ни по воспитанию Адамс не годился для Бостона. Он далеко отошел и отстал от своих соплеменников, и в Бостоне его характеру и воспитанию никто не доверял; ему оставалось одно - уехать.
Не видя для себя иных возможностей, Генри утверждался в своем намерении писать для прессы и выбрал Вашингтон как ближайший путь в Нью-Йорк. Но в 1868 году Вашингтон находился за чертой порядочного общества. Ни один бостонец туда не переселялся. Уехать в Вашингтон означало объявить себя авантюристом и карьеристом, человеком, увы, с превратными понятиями, и обвинения эти имели под собой почву. Адамс же тем более шел на значительный риск, что у него не было четкой идеи, чем он там займется. Единственное, что он твердо знал: ему придется все постигать сначала, для новых целей и в атмосфере, в основном враждебной полученному им воспитанию. Но как он это сделает, каким образом из праздного денди с Роттен-Роу превратится в лоббиста американской столицы, он совершенно себе не представлял, и научить его было некому. Вопрос о деньгах не вставал: молодой американец, если только он не женат, редко затрудняется проблемой денег, и Адамса она волновала не больше, чем других, - не потому, что у него водилось много денег, а потому, что он легко без них обходился, впрочем, как и большинство жителей Вашингтона, существовавших на средства не выше заработка каменщика. Однако с полным ли бумажником или с пустым, перед Адамсом стояла иная трудность: поселившись в Вашингтоне, чтобы писать для прессы, найти такую прессу, для которой он мог бы писать. Что до больших статей, тут он мог рассчитывать на "Норт Америкен ревью", но этот журнал вряд ли представлял американскую прессу. Ходовые фельетоны и репортажи, вероятно, взял бы нью-йоркский еженедельник "Нейшн", но Генри Адамсу для его целей нужна была нью-йоркская ежедневная газета, а нью-йоркской газете Генри Адамс был не нужен. Со смертью Генри Дж.Реймонда он утратил единственный свой шанс. О "Трибюн", в которой заправлял Хорейс Грили, не могло быть и речи по причинам как политическим, так и личным, к тому же Уитлоу Рид пустил ее по столь необычному и чреватому опасностями курсу, что, следуя ему, Адамс через двадцать четыре часа уже испустил бы дух. Чарлз А.Дана сумел сделать свою "Сан" на редкость популярной и забавной, но такими средствами, которые сильно пошатнули его положение в обществе, к тому же Адамс, зная себя, понимал, что, работая на Дану, никогда не будет доволен собой, как и Дана им: при всем старании он не сумел бы сыпать отборной бранью, а в те дни канонады отборной брани составляли для "Сан" ее главный козырь. Оставалась еще "Нью-Йорк геральд", но в эту деспотическую империю, кроме Беннета, никто не допускался. Таким образом, на тот момент нью-йоркская ежедневная пресса не открывала перед Генри иного поля деятельности, кроме фритредерской Святой земли "Ивнинг пост", издаваемой Уильямом Калленом Брайантом, за которой высилось плато Нового Иерусалима, оккупированного Годкином и его "Нейшн". Адамс питал полное расположение к Годкину и был бы только рад укрыться под кровом "Ивнинг пост" и "Нейшн", но превосходно понимал, что найдет там тот же круг читателей, какой знал его по "Норт Америкен ревью".