Страница:
Жуковский писал в Мишенское: «Милостивая государыня матушка Елизавета Дементьевна!.. Здесь я со многими офицерами свел знакомство и много обязан их ласкам. Всякую субботу я смотрю развод, за которым следую в крепость. В прошедшую субботу, шодши таким образом за разводом, на подъемном мосту ветром сорвало с меня шляпу и снесло прямо в воду, потому что крепость окружена водою, однако по дружбе одного из офицеров ее достали. Еще скажу вам, что я перевожу с немецкого и учусь ружьем». И уже перед Рождеством: «Милостивая государыня матушка Елизавета Дементьевна! Имею честь вас поздравить с праздником... О себе имею честь донести, что я слава богу здоров. Недавно у нас был граф Суворов, которого встречали пушечною пальбою со всех бастионов крепости».
Юный прапорщик не получил разрешения на вступление в полк. Павел Первый, сменивший на российском престоле Екатерину Вторую, запретил брать на действительную службу несовершеннолетних офицеров. Вася возвратился в Тулу и без малейшего сожаления снял мундир. Еще целый год он прожил у Варвары Афанасьевны Юшковой, принимая участие в домашних — уже взрослых — спектаклях, проводя долгие часы в библиотеке, присутствуя на литературных вечерах, занимаясь с гувернерами французским и немецким языками. «Из посторонних лиц этого времени, — писал впоследствии Жуковский, — самое памятное и любезное для меня есть лицо Болотова... Он посещал нас в Туле, он был мне самый привлекательный человек и сильно на меня действовал своею многосторонностью». Андрей Тимофеевич Болотов увлекал своих собеседников, в том числе и Жуковского, рассказами не о каких-нибудь необыкновенных приключениях, а об устройстве разных парков в Европе и в России, о том, как человек, учась у самой природы, может создавать великолепнейшие пейзажи путем пересадки растений и проведения ручьев. Сам Болотов создал единственный в своем роде парк у себя в имении. Страстный любитель природы, он знал всех птиц и животных, свойства всех растений; крестьянский труд был известен ему до малейших мелочей. Только он мог вести речь о коровах, лошадях и овцах так, что даже дети бросали игрушки и жадно слушали его. А сверх того он знал наизусть оды Ломоносова, Хераскова и Державина, служил в армии, бывал на разных должностях и немало поездил по России. Всем известно было, что он пишет мемуары... Он-то и присоветовал родным Жуковского отвезти его в Московский университетский благородный пансион. Осенью Петр Николаевич Юшков отправился в Москву, благо инспектор пансиона был ему хорошо знаком.
В январе 1797 года Марья Григорьевна повезла Жуковского в Москву. Она остановилась в своем доме на Пречистенке, в приходе Неопалимой Купины. Заваленная снегами зимняя Москва с ее заборами, голыми деревьями садов, особняками, санным скрипом и колокольным звоном была хорошо знакома Жуковскому — вот только в доме Афанасия Ивановича, который всегда очень не любила Бунина, он не бывал. Дом этот, одноэтажный, но вместительный и роскошно отделанный внутри, после смерти своего хозяина, любившего пиры, музыку, гостей, — стоял тих и уныл. В залах спущены были шторы, на мебель накинуты чехлы. Один старый дворецкий да двое лакеев оставались тут — все остальное Бунина разослала по своим имениям. Пренебрегая парадной частью, она поселилась с Жуковским в верхних низеньких комнатах черной половины. Вообще дом этот решено было вскорости продать.
Антон Антонович Прокопович-Антонский жил во флигеле, стоящем во дворе пансиона. Это был худощавый и сутулый человек в мундире профессора. Движения его были нерешительными, голубые глаза полны доброты. Он встретил приехавших по-домашнему просто, усадил за чай... Марья Григорьевна наслышана была об Антонском. Он занимал в университете непонятные для нее кафедры энциклопедии и натуральной истории. В молодости учился он в Киевской духовной академии, а потом в Московском университете. Он писал и переводил для просветительских изданий Новикова, председательствовал в университетском литературном обществе. В 1791 году, оставаясь университетским профессором, он сделался инспектором благородного пансиона. Эту аристократическую школу, где почти ничему не учили, Прокопович-Антонский превратил в разумно устроенное, крепко поставленное учебное заведение, готовящее пансионеров не только в студенты, но и в статскую или военную службу. Он добился отдачи под пансион многих строений, составлявших вместе с домом бывшей Межевой канцелярии почти целый квартал, разработал программы, собрал библиотеку, привлек к преподаванию профессоров и студентов университета, которые писали и учебники. У него был подлинный педагогический дар, «глаз, проникавший в душу», как говорит современник. Он, как правило, угадывал способности и склонности учеников и каждому давал возможность учиться преимущественно тому, что он любит, что ему дается.
Словом, Болотов дал хороший совет.
Как бы между прочим и немного заикаясь, Антонский задал несколько вопросов Жуковскому. Беглый экзамен удовлетворил его вполне. Оказалось, что Жуковский хорошо знает французский и отчасти немецкий языки. Это было для поступающего необходимо, ученики должны были говорить между собой во все дни, кроме неучебных, на одном из них. Узнав же, что Жуковский читал Виланда, Сен-Пьера, Жанлис, Руссо и в особенности Карамзина, что ему хорошо известны «Московский журнал», «Детское чтение» и «Приятное и полезное препровождение времени», где публиковалось все лучшее из произведений московских литераторов, просто пришел в восторг. Он подал ему книжечку под названием «Взрослому воспитаннику Благородного при Университете пансиона для всегдашнего памятования». Красным карандашом на первой странице был отчеркнут абзац: «Цель воспитания. Главная цель истинного воспитания есть та, чтоб младые отрасли человечества, возрастая в цветущем здравии и силах телесных, получали необходимое просвещение и приобретали навыки и добродетели, дабы, достигши зрелости, принесть отечеству, родителям и себе драгоценные плоды правды, честности, благотворении и неотъемлемого счастия».
— Возьми, дома дочтешь, — сказал инспектор.
Глава вторая (1797-1801)
Юный прапорщик не получил разрешения на вступление в полк. Павел Первый, сменивший на российском престоле Екатерину Вторую, запретил брать на действительную службу несовершеннолетних офицеров. Вася возвратился в Тулу и без малейшего сожаления снял мундир. Еще целый год он прожил у Варвары Афанасьевны Юшковой, принимая участие в домашних — уже взрослых — спектаклях, проводя долгие часы в библиотеке, присутствуя на литературных вечерах, занимаясь с гувернерами французским и немецким языками. «Из посторонних лиц этого времени, — писал впоследствии Жуковский, — самое памятное и любезное для меня есть лицо Болотова... Он посещал нас в Туле, он был мне самый привлекательный человек и сильно на меня действовал своею многосторонностью». Андрей Тимофеевич Болотов увлекал своих собеседников, в том числе и Жуковского, рассказами не о каких-нибудь необыкновенных приключениях, а об устройстве разных парков в Европе и в России, о том, как человек, учась у самой природы, может создавать великолепнейшие пейзажи путем пересадки растений и проведения ручьев. Сам Болотов создал единственный в своем роде парк у себя в имении. Страстный любитель природы, он знал всех птиц и животных, свойства всех растений; крестьянский труд был известен ему до малейших мелочей. Только он мог вести речь о коровах, лошадях и овцах так, что даже дети бросали игрушки и жадно слушали его. А сверх того он знал наизусть оды Ломоносова, Хераскова и Державина, служил в армии, бывал на разных должностях и немало поездил по России. Всем известно было, что он пишет мемуары... Он-то и присоветовал родным Жуковского отвезти его в Московский университетский благородный пансион. Осенью Петр Николаевич Юшков отправился в Москву, благо инспектор пансиона был ему хорошо знаком.
В январе 1797 года Марья Григорьевна повезла Жуковского в Москву. Она остановилась в своем доме на Пречистенке, в приходе Неопалимой Купины. Заваленная снегами зимняя Москва с ее заборами, голыми деревьями садов, особняками, санным скрипом и колокольным звоном была хорошо знакома Жуковскому — вот только в доме Афанасия Ивановича, который всегда очень не любила Бунина, он не бывал. Дом этот, одноэтажный, но вместительный и роскошно отделанный внутри, после смерти своего хозяина, любившего пиры, музыку, гостей, — стоял тих и уныл. В залах спущены были шторы, на мебель накинуты чехлы. Один старый дворецкий да двое лакеев оставались тут — все остальное Бунина разослала по своим имениям. Пренебрегая парадной частью, она поселилась с Жуковским в верхних низеньких комнатах черной половины. Вообще дом этот решено было вскорости продать.
Антон Антонович Прокопович-Антонский жил во флигеле, стоящем во дворе пансиона. Это был худощавый и сутулый человек в мундире профессора. Движения его были нерешительными, голубые глаза полны доброты. Он встретил приехавших по-домашнему просто, усадил за чай... Марья Григорьевна наслышана была об Антонском. Он занимал в университете непонятные для нее кафедры энциклопедии и натуральной истории. В молодости учился он в Киевской духовной академии, а потом в Московском университете. Он писал и переводил для просветительских изданий Новикова, председательствовал в университетском литературном обществе. В 1791 году, оставаясь университетским профессором, он сделался инспектором благородного пансиона. Эту аристократическую школу, где почти ничему не учили, Прокопович-Антонский превратил в разумно устроенное, крепко поставленное учебное заведение, готовящее пансионеров не только в студенты, но и в статскую или военную службу. Он добился отдачи под пансион многих строений, составлявших вместе с домом бывшей Межевой канцелярии почти целый квартал, разработал программы, собрал библиотеку, привлек к преподаванию профессоров и студентов университета, которые писали и учебники. У него был подлинный педагогический дар, «глаз, проникавший в душу», как говорит современник. Он, как правило, угадывал способности и склонности учеников и каждому давал возможность учиться преимущественно тому, что он любит, что ему дается.
Словом, Болотов дал хороший совет.
Как бы между прочим и немного заикаясь, Антонский задал несколько вопросов Жуковскому. Беглый экзамен удовлетворил его вполне. Оказалось, что Жуковский хорошо знает французский и отчасти немецкий языки. Это было для поступающего необходимо, ученики должны были говорить между собой во все дни, кроме неучебных, на одном из них. Узнав же, что Жуковский читал Виланда, Сен-Пьера, Жанлис, Руссо и в особенности Карамзина, что ему хорошо известны «Московский журнал», «Детское чтение» и «Приятное и полезное препровождение времени», где публиковалось все лучшее из произведений московских литераторов, просто пришел в восторг. Он подал ему книжечку под названием «Взрослому воспитаннику Благородного при Университете пансиона для всегдашнего памятования». Красным карандашом на первой странице был отчеркнут абзац: «Цель воспитания. Главная цель истинного воспитания есть та, чтоб младые отрасли человечества, возрастая в цветущем здравии и силах телесных, получали необходимое просвещение и приобретали навыки и добродетели, дабы, достигши зрелости, принесть отечеству, родителям и себе драгоценные плоды правды, честности, благотворении и неотъемлемого счастия».
— Возьми, дома дочтешь, — сказал инспектор.
Глава вторая (1797-1801)
В пансионе было шесть классов — два низших, два средних, два старших. Жуковский был принят в первый средний. В одной из общих спален ему отведена была деревянная кровать, покрытая суконным одеялом, столик на двоих с соседом. В комнате десять человек, одиннадцатый — надзиратель из немцев, — он спит у самых дверей (его дело наблюдать за учениками и о всякой малости доносить Антонскому). В пять часов утра загремел в коридорах колокольчик — Жуковский впервые проснулся так рано (и с этого дня всю жизнь будет вставать в пять часов). К удивлению своему, он очень спокойно принял столь крупную перемену в своей жизни. Надев форменный синий фрак, он пригладил щеткой уже отросшие, мокрые после умывания волосы. Служители убирали постели. За морозными окнами еще темнела ночь.
От шести до семи в специальной комнате — приготовление уроков, тут у каждого свое место с ящиком для тетрадей; в шкафу стояли общие учебники. В семь часов надзиратели ведут учеников, выстроенных попарно, в столовую. После молитвы и чтения вслух небольшого отрывка из Евангелия подается чай. От восьми до двенадцати — классы. Полупансионеры (те, которые не ночуют в пансионе) приезжают к восьми. В двенадцать — обед. С часу до двух — свободное время: кто бежит во двор играть в чехарду, кегли или свайку, кто в спальне учится играть на флейте, читает, пишет письма. С двух до шести снова лекции. Потом полдник и приготовление уроков, а в восемь — ужин. В девять — после молитвы и чтения Библии — гремит вечерний колокольчик, призывая пансионеров ко сну. В комнатах горит по одной свече, скрытой под колпаком. В коридорах тишина — лишь изредка слышатся осторожные шаги дежурного надзирателя.
Учились по четырехбалльной системе. Ученику разрешалось выбрать себе несколько предметов для изучения из тридцати пунктов программы, охватывающих словесность, историю, военное дело, искусства, разные науки и иностранные и древние языки. Пансионеры отпускались домой по субботам и воскресеньям, а также по праздникам и летом — на июль месяц. Жуковскому в пансионе понравилось все — чистые комнаты, натертые полы, большие аудитории, где скамьи уходят ярусами вверх, доброжелательный вид надзирателей и сердечная улыбка вездесущего Антонского. В свободные часы он бежал в библиотеку. Это была гордость инспектора Антонского. В простенках между огромными окнами стояли высокие шкафы, где за стеклами поблескивало золото кожаных книжных корешков. Обширный дубовый стол, покрытый лиловым бархатом, был завален горами русских и иностранных журналов. Как-то само собой сложилось, что Жуковский отдал предпочтение среди прочих наук истории, словесности, французскому и немецкому языкам и рисованию.
Вскоре он подружился с Александром Тургеневым, сыном директора университета. Он был полупансионер и после занятий шел домой — квартира Тургеневых была в здании университета на Моховой. В эту зиму старший брат Александра Андрей поступил в студенты. Другие братья — Николай и Сергей — были еще малы, восьми и пяти лет. Александр был младше Жуковского на год, — у них было много общего — высокий рост, доброе сердце, заливистый детский смех (у обоих оставшийся таким на всю жизнь). Одно и то же читали они до пансиона (Виланд, Руссо, Сен-Пьер, Жанлис, Херасков, Державин, Карамзин...). В пансионе оба они оказались словесниками — завсегдатаями библиотеки и поклонниками Михаила Никитича Баккаревича, молодого и пылкого преподавателя русской словесности. На его лекциях Жуковский и Тургенев садились у самой кафедры. На верхнем ярусе — по-пансионскому «Парнасе» — затаивались с посторонними книжками любители физики и математики, ничего не желавшие понимать в «просодии» (то есть слогоударении) русского стиха.
Баккаревич проникновенно вещал с кафедры, что поэзия «есть одна из приятнейших наук», которую можно считать «усладительницею жизни человеческой». Он говорил, что «рифмы почитаются от некоторых пустыми гремушками, и это сущая правда, когда в стихах только и достоинства, что рифмы, когда в них нет ни огня, ни живости, ни силы, ни смелых вымыслов, составляющих душупоэзии, одним словом — когда в стихотворце нет дара».
— Русская просодия создана Ломоносовым и подкреплена Державиным, — говорил Баккаревич. Он декламировал стихи, давно известные Жуковскому, но подавал их так, что они начинали сверкать новыми гранями. — Стихотворный язык есть музыка, — продолжал преподаватель. — Иногда одна нота, нестройно, неправильно взятая, портит всю симфонию.
Это особенно врезалось в память Жуковского. Да, музыка... Хорошие стихи, помимо слов и их смысла, несут в себе необъяснимое очарование звуков и ритма. А очарование чувств! Подымающий все твое существо ввысь одический восторг: меланхолия, сладко сжимающая сердце и вызывающая слезы; тревога, страх и дикие порывы студеных стихий северных поэм барда Оссиана... А очарование картин! Луна и туманное кладбище, развалины мрачного замка на скале, блеск весеннего солнца в лазури неба и вод, сонм богов среди мощно клубящихся туч Олимпа, хижина чувствительного философа на берегу лесного ручья... Так начало вырастать в душе Жуковского чувство разлитой в мире поэзии. Лира, арфа, цевница — были для него одновременно и реальность и символы. Прошумел ветер, прогремел гром, прокатившиеся звуки долго отдаются в душе, сладко трепещут в ней замирающие звуки: это божество Поэзии играет на Цевнице, Арфе, Лире. Может быть, оно — горделиво-обнаженное, в лавровом венке, как Аполлон, а может быть, обросшее длинными седыми космами, с угрюмым, вдохновенно-пронзительным взглядом, как Оссиан... Мильтон, Гомер, Камоэнс, Юпг, Поп — имена, обозначенные на корешках книг пансионской библиотеки. Их в России переводили не раз, и если не выходило стихами, так прозой. В томиках журнала «Приятное и полезное препровождение времени», издаваемого Василием Подшиваловым, литератором и педагогом (до Баккаревича он читал в пансионе российскую словесность), — апология чувствительности в духе Карамзина и его «Бедной Лизы», философского уединения среди «сельской натуры», сочувствия к страждущему человечеству. В отрывках, переводах и переделках тут возникала и сплеталась в единое целое мировая литература — философы, историки, писатели, поэты всехевропейских стран и всех времен (но по большей части все же современные — XVIII века) словно бы сошлись на этих страницах во имя торжества в России нового литературного стиля, новой школы, обозначенной именем Карамзина, автора стихотворений, повестей и путевых писем. Подшивалов был карамзинист. Журнал его Антонский сделал обязательным чтением для пансионеров. Тургенев и Жуковский увлекались им столь же страстно как иные ученики многотомным «Всемирным путешествователем» аббата де ла Порта в переводе Булгакова.
В грустном настроении приехал Жуковский в Мишенское на свои первые каникулы — в мае этого года, месяц тому назад, скончалась в Москве Варвара Афанасьевна Юшкова, которой исполнилось только двадцать восемь лет. Овдовевший Петр Николаевич Юшков с девочками тоже приехал в Мишенское — оно было завещано Буниным его семье, однако он не мешал Марье Григорьевне мирно жить тут вместе с Елизаветой Дементьевной и хозяйствовать. Обе они нашли, что в Жуковском совершенно ничего не осталось детского, что он возмужал, посерьезнел, стал говорить почти уже басом, но все такой же добряк и душа нараспашку. Его поселили во флигеле, в бывшей классной комнате. По его просьбе тут сооружены были простые сосновые полки — он решил составить собственную библиотеку. На стол он положил — для ближайшего чтения — двухтомные «Нощные размышления» английского поэта Юнга, переведенные в прозе Алексеем Кутузовым и изданные Типографической компанией Новикова в 1785 году. Юнг был родоначальником так много повлиявшей на развитие лирической поэзии темы «прогулок на кладбище», которая пришлась по сердцу и русским сентименталистам, — она пересеклась в русской поэзии с двумя другими: мрачными и возвышенными фантасмагориями Джеймса Макферсона — его «Поэмами Оссиана» с ночными северными пейзажами, призраками, битвами, скальдами, поющими о былом, — и с учением Руссо, отрицавшего цивилизацию и восхвалявшего доброго от природы «естественного» человека, живущего крестьянской жизнью. С шестидесятых годов XVIII века эта тройственная тема входила в русскую поэзию, пронизывая все литературное сознание читателя.
В Мишенском Жуковский сочинил стихотворение «Майское утро» и прозаический отрывок «Мысли при гробнице». Стихотворение получилось ученически-робким. Он подражал в нем и Державину и Дмитриеву (его стихотворению «Прохожий и горлица», которое не раз цитировал в аудитории Баккаревич). Однако и Юнг внес сюда свою долю, продиктовав начинающему поэту такой конец его первого произведения: «Жизнь, мой друг, бездна слез и страданий. Щастлив стократ Тот, кто, достигнув Мирного брега, Вечным спит сном». По примеру Карамзина, введшего эту новую моду, он сделал стихотворение безрифменным, белым. «Мысли при гробнице» — произведение в жанре поэтической прозы, рожденном прозаическими переводами стихов. Такие вещицы в изобилии печатались тогда в карамзинистских журналах. О них говорил Баккаревич: «Есть много сочинений, которые писаны без рифм и даже без стоп, то есть прозою. Тем не менее их можно считать поэтическими».
В августе снова пошла пансионская жизнь, круговорот уже привычных событий дня от пяти утра до девяти вечера. Радостно обнялись после первой разлуки Жуковский и Александр Тургенев. Жуковский прочитал ему свои первые сочинения.
— Надо показать Баккаревичу, — решил Тургенев, восхищенный и стихотворением, и прозаическим отрывком. Баккаревич счел их достойными обнародования и передал редактору «Приятного и полезного препровождения времени», в 16-й части которого они и появились.
Жуковский и Тургенев сделались заправскими литераторами. Они все свободное время сочиняли и переводили. Рядом с ними в библиотеке корпели над стихами другие сочинители — Кириченко-Остромов, Гагарин, Петин, Чемезов, Родзянко, Нахимов, Костогоров... Их басни, прозаические отрывки и речи, оды, драматические сцены, эпитафии и надписи в стихах нередко попадали в журналы «Приятное и полезное препровождение времени» и «Иппокрена, или Утехи любословия».
Однажды Тургенев сказал:
— Брат Андрей хочет с тобой познакомиться. Велел тебя привести.
В субботу Александр пришел к Юшковым, где проводил свободные дни Жуковский. Они отправились на Моховую пешком — по Пречистенке и Ленивке, мимо дома Пашкова, который, как греческий храм, возвышался на холме против Кремля. Наконец пришли, разделись, оттерли замерзшие щеки. В комнатах встретил их Андрей, старший из братьев Тургеневых. Ему было шестнадцать лет, но он показался Жуковскому совсем взрослым, — серьезный, уверенный в себе, но в то же время быстро вспыхивающий. Никогда еще Жуковскому не приходилось так много говорить — о себе, о своих мыслях, о литературе. Андрей тоже мечтал стать писателем. Он называл свои любимые произведения: «Ода к радости» (это прежде всего!), трагедия «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос» Шиллера, роман «Страдания молодого Вертера» Гёте и его драма «Эгмонт», роман Виланда «Агатон» и его поэма в прозе «Оберон». «Вертера» уже переводили на русский язык, но это все вялые, скучные переводы. Тургенев сказал, что мечтает сам перевести его. Он начал переводить «Оду к радости».
— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и все обширное творение!
У Жуковского дух захватило. Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!» Вот это «чувствительность»! Андрей начал говорить о Шиллере.
— Карл Моор! Бурная, мятущаяся душа, — говорил он. — Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но автор вовсе не хотел рисовать обыкновенного человека. Может ли быть неестественным то, что потрясает нас?
— Эгмонт! — восклицал Андрей, переходя к Гёте. — Писатель изобразил его так, что он ожил! Я, читатель, как будто знал этого героя, говорил с ним!
Жуковский не читал ни «Разбойников», ни «Эгмонта». Гёте и Шиллер, как сказал Тургенев, — «сладостные мучители сердец», — им он обязан «величайшими наслаждениями ума и сердца». Они — поэты чувства.
— Чем сильнее чувство, — говорил Андрей, — тем достовернее поэтическое слово. А есть и такое особенное, «разбойническое», чувство, совершенно шиллеровское. Оно состоит, как бы сказать, — из раскаяния, вернее — из чувства несчастия, смешанного с чем-то приятным и возвышенным... Вот, например, когда Моор любовался заходом солнца, а сам уже знал, что счастие его сгинуло безвозвратно. Смесь страдания и радости!
И это навек легло в сердце Жуковского...
Он стал каждую субботу бывать у Тургеневых. Его изумляла талантливость Андрея, который первый год студентом, а уж знает латынь, немецкий, французский, итальянский и английский языки и столько с них перевел! И столько успел прочитать. И стихи пишет... И ведет дневник. Жуковский также завел себе дневник. Подналег на латынь и немецкий. Немецкий он знал неважно, а ему захотелось читать Гёте и Шиллера... Андрей Тургенев словно передал ему часть своего энтузиазма. Он понял, что нужно не журналы почитывать, не убивать время на чтение корявых переводов, а работатьтак, как крестьянин на пашне: до упаду. Стараться узнать все изящное и глубокое на тех языках, на которых оно существует. Тургенев дал толчок, отныне и всю жизнь Жуковский трудился так, как многим писателям и не снилось...
Пансионские годы мелькнули быстро. Трижды прошли весенние экзамены и трижды публичные декабрьские акты, то есть те же экзамены, но показательные, при огромном стечении гостей, главным образом родных пансионеров. В большом зале за зеленым столом рассаживалось начальство — надзиратели, профессора университета, директор Иван Петрович Тургенев, кураторы университета — Михаил Матвеевич Херасков, знаменитый поэт, «староста российской литературы», как его называли, и Павел Иванович Голенищев-Кутузов, тоже поэт, переводчик с древних языков.
По сути, был не экзамен, а спектакль. Ученики были тщательно одеты, причесаны и бледны от волнения. Родители и родственники их волновались не меньше детей и тихо переговаривались друг с другом. На акте 19 декабря 1797 года Антонский произнес речь, которую слушатели приняли с восторгом, — она была в духе времени, чувствительной и заканчивалась так:
— Ах! Время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без исправления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не одних семейств, но и целых наций!
Затем оркестр, составленный из воспитанников, исполнил маленькую итальянскую симфонию. После этой увертюры началось действие: ученики произносили речи на заданные темы, сыграли целую пьесу — устроенное преподавателем российского законоискусства «судебное действо»; показывали рисунки и картины, протанцевали балетную сюиту с гирляндами (старик Морелли ставил ее уже не один год), потом фехтовали и читали стихи собственного сочинения на темы, заданные Антонским. Александр Чемезов прочитал стихотворение «К счастливой юности». Василий Жуковский — оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым». От великого смущения читал он слишком тихо. Херасков, сидевший в центре зеленого стола под собственным портретом, делал вид, что слушает, но силы его явно ушли на борьбу со старческой дремотой. Он оживился и закивал лобастой головой в парике лишь тогда, когда Родзянко начал читать стихи к его портрету:
Он обличал гордыню, неправду, коварство, лесть, алчность и призывал слушателей «стремиться мудрых по стезям». В речи он обрисовал образ человека, близкого к семье Тургеневых, одного из соратников Новикова — Ивана Владимировича Лопухина, которого Москва уважала как великого человеколюбца.
Когда-то, будучи студентом университета, Антонский председательствовал в Собрании университетских питомцев, литературном обществе, труды участников которого охотно печатал в своих журналах Новиков. Теперь он решил создать такое общество в пансионе. С начала 1799 года стало действовать Собрание воспитанников университетского благородного пансиона. Жуковского Антонский назначил бессменным председателем. Он должен был открывать заседания, происходившие по средам с шести часов вечера, назначать ораторов, наблюдать за порядком и вообще вести все дело. Члены общества должны были вести себя «благонравно».
После нескольких заседаний Жуковский почувствовал, что секретарский энтузиазм его иссякает: тягостна была тишина, скучен механический порядок. Антонский и Баккаревич собрали для издания отдельной книгой сочинения пансионеров и отдали на просмотр Ивану Петровичу Тургеневу.
В сборнике были стихи, басни, прозаические и драматические отрывки Жуковского, Александра Тургенева, Петина, Гагарина, Костогорова, Родзянки и других записных литераторов пансиона (сборник под названием «Утренняя заря» был напечатан в 1800 году, когда Жуковский уже окончил пансион).
Весной 1799 года Андрей Тургенев окончил университет. С августа 1798 года он числился на службе в Иностранной коллегии московском архиве титулярным юнкером, теперь вступил туда переводчиком. В архив он являлся редко, так как продолжал посещать лекции в университете. Жуковский так привязался душой к Андрею, что ему казалось: он без него вовсе жить не мог бы. В субботу он просыпался с мыслью, что вот он сейчас побежит на Моховую к Тургеневым... И если не заставал Андрея, то сидел мрачный, вяло беседовал с Александром и прислушивался — не идет ли кто. Не он один так любил Андрея. Несколько раз встречал Жуковский у Тургеневых Алексея Мерзлякова, университетского товарища Андрея. Мерзляков давал уроки восьмилетнему Николаю Тургеневу. Ему было девятнадцать лет, он уже был бакалавр, знал древнегреческий и латынь, французский, немецкий и итальянский языки, писал стихи и многие сочинения свои напечатал уже. Он был из купеческой семьи, внешность имел простонародную и даже говорил, немного заикаясь и на «о», но когда речь заходила о поэзии — он весь загорался и становился блестяще красноречивым. Как и для Жуковского, для него главным авторитетом был в литературных вопросах Андрей. Все чаще появлялся у Тургеневых и Андрей Кайсаров, который окончил университет в 1797 году, служил в полку, но мечтал ехать учиться в Геттингенский университет. Жуковский был знаком с его братом Петром Кайсаровым, учившимся в старших классах пансиона, который был стихотворец, переводил пьесы Коцебу и печатался в московских журналах. Третий брат их — Михаил — окончил пансион в 1795 году и также занимался литературой, в частности переводил Стерна. Позднее узнал Жуковский и четвертого из братьев Кайсаровых — Паисия. Скоро стало привычным для молодых литераторов собираться у Тургеневых. Мерзляков и Андрей Тургенев начали переводить драмы Шиллера — «Коварство и любовь», «Разбойники», «Дон Карлос». Они хотели и Жуковского привлечь к этой работе. Он, однако, принял участие только в переводе «Дон Карлоса».
От шести до семи в специальной комнате — приготовление уроков, тут у каждого свое место с ящиком для тетрадей; в шкафу стояли общие учебники. В семь часов надзиратели ведут учеников, выстроенных попарно, в столовую. После молитвы и чтения вслух небольшого отрывка из Евангелия подается чай. От восьми до двенадцати — классы. Полупансионеры (те, которые не ночуют в пансионе) приезжают к восьми. В двенадцать — обед. С часу до двух — свободное время: кто бежит во двор играть в чехарду, кегли или свайку, кто в спальне учится играть на флейте, читает, пишет письма. С двух до шести снова лекции. Потом полдник и приготовление уроков, а в восемь — ужин. В девять — после молитвы и чтения Библии — гремит вечерний колокольчик, призывая пансионеров ко сну. В комнатах горит по одной свече, скрытой под колпаком. В коридорах тишина — лишь изредка слышатся осторожные шаги дежурного надзирателя.
Учились по четырехбалльной системе. Ученику разрешалось выбрать себе несколько предметов для изучения из тридцати пунктов программы, охватывающих словесность, историю, военное дело, искусства, разные науки и иностранные и древние языки. Пансионеры отпускались домой по субботам и воскресеньям, а также по праздникам и летом — на июль месяц. Жуковскому в пансионе понравилось все — чистые комнаты, натертые полы, большие аудитории, где скамьи уходят ярусами вверх, доброжелательный вид надзирателей и сердечная улыбка вездесущего Антонского. В свободные часы он бежал в библиотеку. Это была гордость инспектора Антонского. В простенках между огромными окнами стояли высокие шкафы, где за стеклами поблескивало золото кожаных книжных корешков. Обширный дубовый стол, покрытый лиловым бархатом, был завален горами русских и иностранных журналов. Как-то само собой сложилось, что Жуковский отдал предпочтение среди прочих наук истории, словесности, французскому и немецкому языкам и рисованию.
Вскоре он подружился с Александром Тургеневым, сыном директора университета. Он был полупансионер и после занятий шел домой — квартира Тургеневых была в здании университета на Моховой. В эту зиму старший брат Александра Андрей поступил в студенты. Другие братья — Николай и Сергей — были еще малы, восьми и пяти лет. Александр был младше Жуковского на год, — у них было много общего — высокий рост, доброе сердце, заливистый детский смех (у обоих оставшийся таким на всю жизнь). Одно и то же читали они до пансиона (Виланд, Руссо, Сен-Пьер, Жанлис, Херасков, Державин, Карамзин...). В пансионе оба они оказались словесниками — завсегдатаями библиотеки и поклонниками Михаила Никитича Баккаревича, молодого и пылкого преподавателя русской словесности. На его лекциях Жуковский и Тургенев садились у самой кафедры. На верхнем ярусе — по-пансионскому «Парнасе» — затаивались с посторонними книжками любители физики и математики, ничего не желавшие понимать в «просодии» (то есть слогоударении) русского стиха.
Баккаревич проникновенно вещал с кафедры, что поэзия «есть одна из приятнейших наук», которую можно считать «усладительницею жизни человеческой». Он говорил, что «рифмы почитаются от некоторых пустыми гремушками, и это сущая правда, когда в стихах только и достоинства, что рифмы, когда в них нет ни огня, ни живости, ни силы, ни смелых вымыслов, составляющих душупоэзии, одним словом — когда в стихотворце нет дара».
— Русская просодия создана Ломоносовым и подкреплена Державиным, — говорил Баккаревич. Он декламировал стихи, давно известные Жуковскому, но подавал их так, что они начинали сверкать новыми гранями. — Стихотворный язык есть музыка, — продолжал преподаватель. — Иногда одна нота, нестройно, неправильно взятая, портит всю симфонию.
Это особенно врезалось в память Жуковского. Да, музыка... Хорошие стихи, помимо слов и их смысла, несут в себе необъяснимое очарование звуков и ритма. А очарование чувств! Подымающий все твое существо ввысь одический восторг: меланхолия, сладко сжимающая сердце и вызывающая слезы; тревога, страх и дикие порывы студеных стихий северных поэм барда Оссиана... А очарование картин! Луна и туманное кладбище, развалины мрачного замка на скале, блеск весеннего солнца в лазури неба и вод, сонм богов среди мощно клубящихся туч Олимпа, хижина чувствительного философа на берегу лесного ручья... Так начало вырастать в душе Жуковского чувство разлитой в мире поэзии. Лира, арфа, цевница — были для него одновременно и реальность и символы. Прошумел ветер, прогремел гром, прокатившиеся звуки долго отдаются в душе, сладко трепещут в ней замирающие звуки: это божество Поэзии играет на Цевнице, Арфе, Лире. Может быть, оно — горделиво-обнаженное, в лавровом венке, как Аполлон, а может быть, обросшее длинными седыми космами, с угрюмым, вдохновенно-пронзительным взглядом, как Оссиан... Мильтон, Гомер, Камоэнс, Юпг, Поп — имена, обозначенные на корешках книг пансионской библиотеки. Их в России переводили не раз, и если не выходило стихами, так прозой. В томиках журнала «Приятное и полезное препровождение времени», издаваемого Василием Подшиваловым, литератором и педагогом (до Баккаревича он читал в пансионе российскую словесность), — апология чувствительности в духе Карамзина и его «Бедной Лизы», философского уединения среди «сельской натуры», сочувствия к страждущему человечеству. В отрывках, переводах и переделках тут возникала и сплеталась в единое целое мировая литература — философы, историки, писатели, поэты всехевропейских стран и всех времен (но по большей части все же современные — XVIII века) словно бы сошлись на этих страницах во имя торжества в России нового литературного стиля, новой школы, обозначенной именем Карамзина, автора стихотворений, повестей и путевых писем. Подшивалов был карамзинист. Журнал его Антонский сделал обязательным чтением для пансионеров. Тургенев и Жуковский увлекались им столь же страстно как иные ученики многотомным «Всемирным путешествователем» аббата де ла Порта в переводе Булгакова.
В грустном настроении приехал Жуковский в Мишенское на свои первые каникулы — в мае этого года, месяц тому назад, скончалась в Москве Варвара Афанасьевна Юшкова, которой исполнилось только двадцать восемь лет. Овдовевший Петр Николаевич Юшков с девочками тоже приехал в Мишенское — оно было завещано Буниным его семье, однако он не мешал Марье Григорьевне мирно жить тут вместе с Елизаветой Дементьевной и хозяйствовать. Обе они нашли, что в Жуковском совершенно ничего не осталось детского, что он возмужал, посерьезнел, стал говорить почти уже басом, но все такой же добряк и душа нараспашку. Его поселили во флигеле, в бывшей классной комнате. По его просьбе тут сооружены были простые сосновые полки — он решил составить собственную библиотеку. На стол он положил — для ближайшего чтения — двухтомные «Нощные размышления» английского поэта Юнга, переведенные в прозе Алексеем Кутузовым и изданные Типографической компанией Новикова в 1785 году. Юнг был родоначальником так много повлиявшей на развитие лирической поэзии темы «прогулок на кладбище», которая пришлась по сердцу и русским сентименталистам, — она пересеклась в русской поэзии с двумя другими: мрачными и возвышенными фантасмагориями Джеймса Макферсона — его «Поэмами Оссиана» с ночными северными пейзажами, призраками, битвами, скальдами, поющими о былом, — и с учением Руссо, отрицавшего цивилизацию и восхвалявшего доброго от природы «естественного» человека, живущего крестьянской жизнью. С шестидесятых годов XVIII века эта тройственная тема входила в русскую поэзию, пронизывая все литературное сознание читателя.
В Мишенском Жуковский сочинил стихотворение «Майское утро» и прозаический отрывок «Мысли при гробнице». Стихотворение получилось ученически-робким. Он подражал в нем и Державину и Дмитриеву (его стихотворению «Прохожий и горлица», которое не раз цитировал в аудитории Баккаревич). Однако и Юнг внес сюда свою долю, продиктовав начинающему поэту такой конец его первого произведения: «Жизнь, мой друг, бездна слез и страданий. Щастлив стократ Тот, кто, достигнув Мирного брега, Вечным спит сном». По примеру Карамзина, введшего эту новую моду, он сделал стихотворение безрифменным, белым. «Мысли при гробнице» — произведение в жанре поэтической прозы, рожденном прозаическими переводами стихов. Такие вещицы в изобилии печатались тогда в карамзинистских журналах. О них говорил Баккаревич: «Есть много сочинений, которые писаны без рифм и даже без стоп, то есть прозою. Тем не менее их можно считать поэтическими».
В августе снова пошла пансионская жизнь, круговорот уже привычных событий дня от пяти утра до девяти вечера. Радостно обнялись после первой разлуки Жуковский и Александр Тургенев. Жуковский прочитал ему свои первые сочинения.
— Надо показать Баккаревичу, — решил Тургенев, восхищенный и стихотворением, и прозаическим отрывком. Баккаревич счел их достойными обнародования и передал редактору «Приятного и полезного препровождения времени», в 16-й части которого они и появились.
Жуковский и Тургенев сделались заправскими литераторами. Они все свободное время сочиняли и переводили. Рядом с ними в библиотеке корпели над стихами другие сочинители — Кириченко-Остромов, Гагарин, Петин, Чемезов, Родзянко, Нахимов, Костогоров... Их басни, прозаические отрывки и речи, оды, драматические сцены, эпитафии и надписи в стихах нередко попадали в журналы «Приятное и полезное препровождение времени» и «Иппокрена, или Утехи любословия».
Однажды Тургенев сказал:
— Брат Андрей хочет с тобой познакомиться. Велел тебя привести.
В субботу Александр пришел к Юшковым, где проводил свободные дни Жуковский. Они отправились на Моховую пешком — по Пречистенке и Ленивке, мимо дома Пашкова, который, как греческий храм, возвышался на холме против Кремля. Наконец пришли, разделись, оттерли замерзшие щеки. В комнатах встретил их Андрей, старший из братьев Тургеневых. Ему было шестнадцать лет, но он показался Жуковскому совсем взрослым, — серьезный, уверенный в себе, но в то же время быстро вспыхивающий. Никогда еще Жуковскому не приходилось так много говорить — о себе, о своих мыслях, о литературе. Андрей тоже мечтал стать писателем. Он называл свои любимые произведения: «Ода к радости» (это прежде всего!), трагедия «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос» Шиллера, роман «Страдания молодого Вертера» Гёте и его драма «Эгмонт», роман Виланда «Агатон» и его поэма в прозе «Оберон». «Вертера» уже переводили на русский язык, но это все вялые, скучные переводы. Тургенев сказал, что мечтает сам перевести его. Он начал переводить «Оду к радости».
— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и все обширное творение!
У Жуковского дух захватило. Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!» Вот это «чувствительность»! Андрей начал говорить о Шиллере.
— Карл Моор! Бурная, мятущаяся душа, — говорил он. — Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но автор вовсе не хотел рисовать обыкновенного человека. Может ли быть неестественным то, что потрясает нас?
— Эгмонт! — восклицал Андрей, переходя к Гёте. — Писатель изобразил его так, что он ожил! Я, читатель, как будто знал этого героя, говорил с ним!
Жуковский не читал ни «Разбойников», ни «Эгмонта». Гёте и Шиллер, как сказал Тургенев, — «сладостные мучители сердец», — им он обязан «величайшими наслаждениями ума и сердца». Они — поэты чувства.
— Чем сильнее чувство, — говорил Андрей, — тем достовернее поэтическое слово. А есть и такое особенное, «разбойническое», чувство, совершенно шиллеровское. Оно состоит, как бы сказать, — из раскаяния, вернее — из чувства несчастия, смешанного с чем-то приятным и возвышенным... Вот, например, когда Моор любовался заходом солнца, а сам уже знал, что счастие его сгинуло безвозвратно. Смесь страдания и радости!
И это навек легло в сердце Жуковского...
Он стал каждую субботу бывать у Тургеневых. Его изумляла талантливость Андрея, который первый год студентом, а уж знает латынь, немецкий, французский, итальянский и английский языки и столько с них перевел! И столько успел прочитать. И стихи пишет... И ведет дневник. Жуковский также завел себе дневник. Подналег на латынь и немецкий. Немецкий он знал неважно, а ему захотелось читать Гёте и Шиллера... Андрей Тургенев словно передал ему часть своего энтузиазма. Он понял, что нужно не журналы почитывать, не убивать время на чтение корявых переводов, а работатьтак, как крестьянин на пашне: до упаду. Стараться узнать все изящное и глубокое на тех языках, на которых оно существует. Тургенев дал толчок, отныне и всю жизнь Жуковский трудился так, как многим писателям и не снилось...
Пансионские годы мелькнули быстро. Трижды прошли весенние экзамены и трижды публичные декабрьские акты, то есть те же экзамены, но показательные, при огромном стечении гостей, главным образом родных пансионеров. В большом зале за зеленым столом рассаживалось начальство — надзиратели, профессора университета, директор Иван Петрович Тургенев, кураторы университета — Михаил Матвеевич Херасков, знаменитый поэт, «староста российской литературы», как его называли, и Павел Иванович Голенищев-Кутузов, тоже поэт, переводчик с древних языков.
По сути, был не экзамен, а спектакль. Ученики были тщательно одеты, причесаны и бледны от волнения. Родители и родственники их волновались не меньше детей и тихо переговаривались друг с другом. На акте 19 декабря 1797 года Антонский произнес речь, которую слушатели приняли с восторгом, — она была в духе времени, чувствительной и заканчивалась так:
— Ах! Время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без исправления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не одних семейств, но и целых наций!
Затем оркестр, составленный из воспитанников, исполнил маленькую итальянскую симфонию. После этой увертюры началось действие: ученики произносили речи на заданные темы, сыграли целую пьесу — устроенное преподавателем российского законоискусства «судебное действо»; показывали рисунки и картины, протанцевали балетную сюиту с гирляндами (старик Морелли ставил ее уже не один год), потом фехтовали и читали стихи собственного сочинения на темы, заданные Антонским. Александр Чемезов прочитал стихотворение «К счастливой юности». Василий Жуковский — оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым». От великого смущения читал он слишком тихо. Херасков, сидевший в центре зеленого стола под собственным портретом, делал вид, что слушает, но силы его явно ушли на борьбу со старческой дремотой. Он оживился и закивал лобастой головой в парике лишь тогда, когда Родзянко начал читать стихи к его портрету:
В декабре следующего года, на очередном акте, Жуковский декламировал стихотворение «Добродетель» (оно было напечатано в «Приятном и полезном препровождении времени»). Через час он же читал речь — и тоже о добродетели, то есть о добрых, человеколюбивых делах. Это была декларация выбранного им пути.
Феб древних таинств ключ тебе вручил своих,
Ты «Россиядою» стяжал венец нетленный.
Он обличал гордыню, неправду, коварство, лесть, алчность и призывал слушателей «стремиться мудрых по стезям». В речи он обрисовал образ человека, близкого к семье Тургеневых, одного из соратников Новикова — Ивана Владимировича Лопухина, которого Москва уважала как великого человеколюбца.
Когда-то, будучи студентом университета, Антонский председательствовал в Собрании университетских питомцев, литературном обществе, труды участников которого охотно печатал в своих журналах Новиков. Теперь он решил создать такое общество в пансионе. С начала 1799 года стало действовать Собрание воспитанников университетского благородного пансиона. Жуковского Антонский назначил бессменным председателем. Он должен был открывать заседания, происходившие по средам с шести часов вечера, назначать ораторов, наблюдать за порядком и вообще вести все дело. Члены общества должны были вести себя «благонравно».
После нескольких заседаний Жуковский почувствовал, что секретарский энтузиазм его иссякает: тягостна была тишина, скучен механический порядок. Антонский и Баккаревич собрали для издания отдельной книгой сочинения пансионеров и отдали на просмотр Ивану Петровичу Тургеневу.
В сборнике были стихи, басни, прозаические и драматические отрывки Жуковского, Александра Тургенева, Петина, Гагарина, Костогорова, Родзянки и других записных литераторов пансиона (сборник под названием «Утренняя заря» был напечатан в 1800 году, когда Жуковский уже окончил пансион).
Весной 1799 года Андрей Тургенев окончил университет. С августа 1798 года он числился на службе в Иностранной коллегии московском архиве титулярным юнкером, теперь вступил туда переводчиком. В архив он являлся редко, так как продолжал посещать лекции в университете. Жуковский так привязался душой к Андрею, что ему казалось: он без него вовсе жить не мог бы. В субботу он просыпался с мыслью, что вот он сейчас побежит на Моховую к Тургеневым... И если не заставал Андрея, то сидел мрачный, вяло беседовал с Александром и прислушивался — не идет ли кто. Не он один так любил Андрея. Несколько раз встречал Жуковский у Тургеневых Алексея Мерзлякова, университетского товарища Андрея. Мерзляков давал уроки восьмилетнему Николаю Тургеневу. Ему было девятнадцать лет, он уже был бакалавр, знал древнегреческий и латынь, французский, немецкий и итальянский языки, писал стихи и многие сочинения свои напечатал уже. Он был из купеческой семьи, внешность имел простонародную и даже говорил, немного заикаясь и на «о», но когда речь заходила о поэзии — он весь загорался и становился блестяще красноречивым. Как и для Жуковского, для него главным авторитетом был в литературных вопросах Андрей. Все чаще появлялся у Тургеневых и Андрей Кайсаров, который окончил университет в 1797 году, служил в полку, но мечтал ехать учиться в Геттингенский университет. Жуковский был знаком с его братом Петром Кайсаровым, учившимся в старших классах пансиона, который был стихотворец, переводил пьесы Коцебу и печатался в московских журналах. Третий брат их — Михаил — окончил пансион в 1795 году и также занимался литературой, в частности переводил Стерна. Позднее узнал Жуковский и четвертого из братьев Кайсаровых — Паисия. Скоро стало привычным для молодых литераторов собираться у Тургеневых. Мерзляков и Андрей Тургенев начали переводить драмы Шиллера — «Коварство и любовь», «Разбойники», «Дон Карлос». Они хотели и Жуковского привлечь к этой работе. Он, однако, принял участие только в переводе «Дон Карлоса».