Конечно, императрица не последовала совету Жуковского, но поняла, что он берется воспитывать не царя, а человека.Может быть, такую цель и имело письмо Жуковского.
   14 июля Жуковский и Александр Тургенев прибыли в Эмс. Здесь Жуковского ждало письмо от Воейковой. «Она больна отчаянно и едет в Италию: вот все, что я узнал из письма ее, — пишет он Козлову на другой же день. — В то же время получил письмо и от тебя, и в немоб ней почти ни слова... Напиши ко мне, мой милый друг, всю правду... Опиши все, что было до сих пор с Сашею, что заставило Арендта решиться послать ее в Италию; и скажи, имеет ли она средства сделать это путешествие».
   В Эмсе встретил Жуковский Рейтерна, которого он порадовал добрыми известиями: ему благодаря рекомендации Жуковского разрешено было жить за границей сколько он хочет и писать для русского двора картины, какие пожелает сам. Как придворный художник он будет получать регулярное содержание.
   3 августа Тургенев уехал из Эмса в Дрезден и потом опять в Париж, так как не добился разрешения на въезд в Англию. Жуковский с Рейтерном много рисовали в окрестностях Эмса и в конце августа отправились на родину Гёте — Франкфурт-на-Майне, старинную купеческую республику.
   Жуковский и Рейтерн побывали в доме, где родился Гёте. Зашли во двор, посмотрели на колодец, на выдающиеся вперед мансарды. Все это живо напомнило им «Фауста». Потом бродили по окрестностям.
   4 сентября остановились в Веймаре. В тот же день посетили Гёте. Они были не одни, как записал Гёте: «Фон Рейтерн и Жуковский, тут же г. фон Швейцар, надворный советник Мейер». Швейцер — веймарский министр. 5 сентября они снова у Гёте. Жуковский записывает кратко: «К Гёте. Разговор о рейтерновых рисунках». На этот раз присутствовал веймарский канцлер Мюллер, уже знакомый Жуковскому. Мюллер записал: «В это утро Гёте был так радостно тронут посещением Жуковского и Рейтерна, что я еще никогда не видал его более любезным, приветливым и общительным. Все, что он мог доставить этим друзьям приятного, сердечного, ободряющего в суждении, в намеке, в поощрении, в любви, — все это он дал им ощутить или высказал прямо».
   Рейтерн писал жене в этот день: «Он указал мне путь художника для всей моей будущей жизни... Великолепный старец был совершенно откровенен, внимателен, общителен и неописуемо любезен, но так, что нас объял трепет, действительность ли это или сон, или какое-то высшее существо снизошло, чтобы нас возвести в свои светлые области».
   6 сентября пришли они к Гёте с подарками: Рейтерн подарил ему свой рисунок «Лес в Виллингсгаузене в августе 1826 г.» (дубовая роща с мощными полузасохшими стволами), Жуковский — картину дрезденского художника Каруса. Гёте отметил в дневнике: «Прекрасный, сильный рисунок» Рейтерна и «замечательную» картину, в которой Карус «выражает восхищенному взору всю романтику...». Жуковский сопроводил картину Каруса четверостишием, озаглавленным «Приношение»:
 
Тому, кто арфою чудесный мир творит!
Кто таинства покров с Создания снимает,
Минувшее животворит
И будущее предрешает!
 
   Тут же, рядом, Жуковский поместил французский перевод этого стихотворения. В дневнике Жуковского за 6 сентября записано: «К Гёте. Разговор о Елене, о Байроне. Гёте ставит его подле Гомера и Шекспира. Die Sonne, die Sterne bleiben doch echt; es sind keine Copien 13. Прогулка по саду Гёте, дом, где он писал и сочинял Ифигению. Домик герцога. Место, где сиживали он, Шиллер, Виланд, Якоби, Гердер. Река Ильм. К Гёте. Усталость и деятельность. Мы пробыли недолго». Два посещения Гёте в один день. Утром говорили о третьем акте «Фауста», в котором действуют Елена Спартанская и Фауст; это фантасмагория с гибелью их сына Эвфориона, «нового Икара», поэта и борца («Я не зритель посторонний, а участник битв земных», — говорит он). Эвфорион — Байрон. Поэтому разговор перешел от «Фауста» к великому английскому поэту. Канцлер Мюллер описал вечернее посещение: «Когда под вечер Жуковский, Рейтерн и я посетили Гёте, он был так вял, утомлен и слаб, что мы недолго задержались. Тем не менее он остроумно говорил о том, как иные мнимые знатоки стремятся все решительно картины объявить копиями... Пускай их себе. Солнце, луну и звезды они должны же будут нам оставить и не могут выдать их за копии... Надо стараться всегда как можно более развивать и укреплять собственное свое суждение».
   7 сентября Жуковский проснулся задолго до рассвета и несколько часов провел за конторкой. Он читал стихи Гёте. Потом написал стихотворение, посвященное ему, сразу же перевел его — стихами же — на немецкий язык. Перед ним лежали драгоценные подарки, врученные ему Гёте накануне: каллиграфически переписанный (писцом) экземпляр «Мариенбадской элегии» с собственноручной подписью Гёте и уже не раз отточенное гусиное перо, которым Гёте писал. Кое-что Жуковский взял на память и сам: он зарисовал с натуры загородный домик Гёте, его сад и сорвал несколько листочков в саду его городского дома — их он вклеил в альбом рядом с гравированным портретом Гёте. Стихи передал через канцлера Мюллера, но Гёте принял их равнодушно («Слишком холодно, по-моему, принял Гёте великолепное прощальное стихотворение Жуковского, хотя нашел в нем нечто восточное, глубокое»). Самому Жуковскому Мюллер писал: «Ваши прекрасные, исполненные благоговения, прощальные слова к Гёте были ему очень радостны и тронули его. Он часто вспоминает об вас с неизменным расположением и уважением... Он непрерывно работает над второй частью «Фауста»; она распадается на 5 отделений; из них третьим нужно считать «Елену». Гёте поручает мне передать вам сердечный привет».
   8 сентября Жуковский был в Лейпциге (Рейтерн уехал домой). Здесь нашел Александра Тургенева, который написал оттуда брату: «Жуковский жалеет, что меня не было с ним у Гёте... Он говорит, что Гёте и Шиллер образовали его, а с нами он рос и мужался с нами, Тургеневыми, и душевное и умственное образование получил с нами, начиная с брата Андрея».
   Через день Жуковский был уже в Берлине. Здесь ждало его письмо Воейковой. «Я не знала, как маменьке написать о двухгодовой разлуке, — пишет Саша, — и как к ней приехать проездом...Ездила к ней нарочно, пробыла у ней три недели, в которые она была при смерти больна. Две ночи и два дня мы с Мойером были в отчаянии, и я была принуждена уехать, когда маменька еще не встала с постели... Штофреген настаивает, чтобы я ехала в самых первых числах августа; мне надобно ночевать всякую ночь, больше 100 верст невозможно уехать в день, следовательно, кроме дней отдыха 17 дней до одного Берлина, а еще это не половина дороги... Кажется, по твоему маршруту, что увидимся в Берлине».
   Светлана ехала на юг Франции, взяв с собой всех своих детей. Воейков постарался отравить ей последние минуты жизни в семье, написав и оставив на столе эпитафию на ее смерть. Светлана перед отъездом занималась благоустройством квартиры Жуковского в Шепелевском дворце (рядом с Зимним), где наблюдала за расстановкой всех его вещей. «Комнат у тебя четыре в анфиладе, — писала она ему, — из коих одна огромная, с прелестным камином, потом две сбоку, потом одна сбоку — с русской печью... Все чисто и весело, только ужасно высоко» (то есть на верхнем, четвертом, этаже).
   12 сентября Светлана остановилась в Берлине в гостинице «Лейпциг». Узнав, что Жуковский стоит в гостинице «Петербург», она отправила ему записку, но они увиделись только на другой день. Жуковский был поражен болезненным видом и худобой Светланы. Она рассчитывала пробыть в Берлине пять дней, но Жуковский продержал ее десять. Он возил ее с детьми по городу, в Потсдам и Шарлоттенбург. «Она путешествует не уставая, и, по-видимому, переезды ей приносят пользу, — пишет Жуковский. — Всякий день будет отдалять ее от севера и приближать к прекрасным южным странам... Южный воздух и спокойствие, которым она еще никогда не пользовалась, спасут ее». Берлинские дни пролетели быстро. «С нею расстался я на мосту Потсдамском; долго смотрел за нею вслед, — писал Жуковский, — и когда она исчезла на повороте, то было это навеки. В эту минуту оба мои прежние ангела перестали существовать для меня в этой жизни». Другой ангел,которого вспомнил Жуковский, — Маша.
   Светлана медленно ехала через Виттенберг, Франкфурт-на-Майне, Страсбург, далее по Франции, отовсюду посылая письма Жуковскому. Его портрет всегда с ней: «Твоя милая рожа так ласково глядит на меня. Всякий день твой портрет больше люблю». Только 20 ноября добралась до Гиера — городка на Лазурном берегу, где остановилась. «Рай земной, — пишет она, — окруженный рощами масличными, лимонными, померанцевыми; и нет зимы». Она наняла для житья два этажа в старинном доме с садом, с видом на море и оливковой рощей. У нее с собой книги — Жуковского, конечно, а затем Фенелона, Монтеня, Гёте, Шиллера, Шекспира, Байрона, русские альманахи (в том числе «Полярная звезда», «Северные цветы»). «Дух бодр, — писала она Жуковскому, — да плоть немощна». У нее идет горлом кровь, она задыхается на каждом шагу...
   Жуковский, возвращаясь, остановился в Дерпте у Екатерины Афанасьевны, провел там четыре дня. «Был у ней обыкновенный ее мигрень, — писал он Анне Петровне Зонтаг. — Она лежала одна в горнице на постели; я был подле нее один, только прелестная Катя, Машина дочь, подле меня сидела, — а все другие? Какой вихорь всех разбросал?»
   Жуковский запечатывает письма символической печатью, подаренной ему Елагиной, — это изображение светящего фонаря. («Воспоминание — свет, а счастие — ряд этих фонарей, этих прекрасных светлых воспоминаний, которые всю жизнь озаряют», — говорил Жуковский.) Осенью 1827 года он потерял печатку и просил Елагину прислать другую. В Петербург как раз ехал из Москвы Адам Мицкевич, перезнакомившийся в салонах Елагиной и Волконской со всей литературной Москвой. Он ехал с рекомендательным письмом Елагиной к Жуковскому.
   «Г. Мицкевич отдаст вам мой фонарь,бесценный друг, — пишет Елагина 30 ноября. — Вам не мудрено покажется, что первый поэт Польши хочет покороче узнать Жуковского, а мне весело, что он отвезет вам весть о родинес воспоминанием об вашей сестре... Вас непременно соединит то, что в вас есть общего: возвышенная простота души поэтической». Мицкевич увидел квартиру Жуковского уже вполне приведенной в порядок: кабинет был устроен в самой большой комнате с камином, где были расставлены шкафы его библиотеки, монументальные гипсовые слепки, диваны и кресла, а также длинная конторка — рабочий стол поэта. Здесь Жуковский собирал по субботам друзей-литераторов. Остальные дни недели он работал, по выражению Вяземского, «как бенедиктинец», — все готовился к занятиям с великим князем. «Сколько написал он, сколько начертал планов, карт, конспектов, таблиц исторических, географических, хронологических! — удивлялся Вяземский. — Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины. Подвиг, терпение и усидчивость... Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив».
   Сюда стали приходить письма от родных и друзей. Александр Тургенев прислал ему выписку из письма брата Николая. Жуковский отвечал, по цензурным соображениям не упоминая имени Николая Тургенева: «У него открылось теперь, кажется, какое-то дружеское чувство ко мне, которого я не предполагал... Он до сих пор... смотрел на меня как на какого-то потерянного в европейской сфере. Ни моя жизнь, ни мои знания, ни мой талант не стремили меня ни к чему политическому. Но когда же общее дело было мне чуждо?»И далее Жуковский пишет, что знакомство с «внешним» (то есть современным) «необходимо для верности, солидности и теплоты идей». Он опасается, что совершенная погруженность в педагогические занятия ему «может со временем повредить: отдалит слишком от существенного, сделает чуждым современному и поселит в характере дикость, к которой я и без того склонен».
   Жуковский навещал Козлова, тот закончил поэму «Княгиня Наталия Борисовна Долгорукая» и передал Жуковскому рукопись для издания. Жуковский советовался с Дашковым, Блудовым, Вяземским, можно ли издавать сейчас.Сюжет ее живо напоминал новейшие события так как княгиня Долгорукая в начале XVIII века отправилась добровольно в Сибирь, вслед за сосланным супругом, — Козлов предугадал отъезд жен декабристов — Трубецкой, Муравьевой и других. У этих жен уже были в руках рукописные отрывки поэмы Козлова (а одна глава была напечатана в «Северных цветах» на 1827 год). В январе 1828 года поэма была издана и имела успех. Козлов начал переводить «Крымские сонеты» Мицкевича, польский поэт побывал у него в начале 1828 года и в мае 1829-го — уже перед самым своим отъездом из России...
   На четвертый этаж Шепелевского дворца часто поднимается Пушкин. «Он давно здесь, — пишет Жуковский Тургеневу. — Написал много. Третья часть «Онегина» вышла... у Пушкина готовы и 4, 5 и 6 книги «Онегина». «Годунов» — превосходное творение; много глубокости и знания человеческого сердца. Где он все это берет?»
   В течение переписки с Тургеневым Жуковский почувствовал, что многие его письма пропадают где-то в пути... Это его насторожило. «Удивительное дело! — пишет он Тургеневу. — Ты только 12 ноября получил первое письмо мое. Итак, ты не получил многих. Не понимаю, что делается с письмами. Их читают, это само по себе разумеется. Но те, которые их читают, должны бы по крайней мере исполнять с некоторую честностию плохое ремесло свое. Хотя бы они подумали, что если уже позволено им заглядывать в чужие тайны, то никак не позволено над ними ругаться и что письма, хотя читанные, доставлять должно.Вот следствие этого проклятого шпионства, которое ни к чему вести не может. Доверенность публичная нарушена; то, за что в Англии казнят, в остальной Европе делается правительствами... Часто оттого, что печать худо распечаталась, уничтожают важное письмо, от которого зависит судьба частного человека. И хотя была бы какая-нибудь выгода от такой ненравственности, обращенной в правило! Что ж выиграли, разрушив святыню — веру и уважение правительству? — Это бесит! Как же хотеть уважения к законам в частных людях, когда правительства все беззаконное себе позволяют? Я уверен, что самый верный хранитель общественного порядка есть не полиция, не шпионство, а нравственность правительства». Жуковский прямо говорит в этом письме об этих своих рассуждениях: «Все это для тех, кто рассудит за благо прочитать это письмо». Письма воспитателя цесаревича наверняка оказывались на столе не только у начальника III отделения собственной его императорского величества канцелярии Бенкендорфа, но и у самого царя (так же как письма Вяземского, Тургенева и других подозрительных лиц;Вяземский тоже резко писал в своих письмах отповеди для «читающих», имея в виду и царя).
   В этом же письме Жуковский обещает Александру Тургеневу не забывать о деле его брата: «Для меня одно верно: мое собственное убеждениеи моя готовность воспользоваться благоприятною минутою».Жуковский не мог не задуматься и о нравственности отца своего воспитанника.На форзаце изданной в 1827 году книги Греча «Пространная русская грамматика» он записал: «Я бы сказал государю: если тебя не спасет твоя любовь к народу и твое царствование, то надзор и усиленное шпионство еще менее спасут. Каков будет отец, если для созерцания за истовостью детей своих он будет портить другого, — тех не сбережет, а других погубит. Будь отец, будут и дети. Ты же государь. Шпионство есть язва народа, губящая право. А государю не честит и не льстит, но волнует его и наводит на думы. В Англии за открытие письма вешают». После декабрьского восстания доносительство приняло чудовищные размеры. Третье отделение утопало в доносах. Один из политических деятелей александровского времени, Яков де Санглен, вспоминал, что Николай I вызвал его и вручил ему для разбора и «критического прочтения» огромный рукописный фолиант — это был донос, всего один донос на сотнях страниц. «Это донос на всю Россию!» — сказал ему Николай...
   Уроки и подготовка к ним отнимают у Жуковского все время. Он трудился с искренним увлечением, но грустно было ему, что не пишутся стихи, что почти некогда выйти на улицу, посетить салоны — Хитрово, Лаваль, просмотреть газеты — французские и немецкие. Только для Карамзиных изредка находит он время, да не забывает Козлова. «Хожу сверху Шепелевского дворца в учебную комнату моих милых учеников (вместе с великим князем занимаются его сверстники, Виельгорский и Паткуль. — В. А.)и более ничего, — пишет Жуковский Воейковой в Гиер, — час от часу отделяюсь далее от света. Не знаю, хорошо ли это, но оно так. Мне по-настоящему не надо разлучаться с современным; напротив — надобно бы за ним следовать внимательно. Но это для меня невозможно, не умею гоняться за двумя зайцами». И в другом письме к ней же: «У нас все спит: и религия и литература, а правительство действует без нас. Поневоле и ты будешь спать. Как ни таращь глаза, ничего не заметишь».
   Жуковский чувствует себя одиноко. «В Царском Селе прошедшее бродило за мной как грустная тень, — пишет он Воейковой. — Проходя мимо первого твоего дома, Дурасовой, я зашел в него, будто для того, чтобы нанимать. Как много жизни в местах, покинутых милыми друзьями, но это жизнь мертвая. Лебеди кричат по-старому, а где вы?» — «А все прочие — где они? — продолжает он свои сетования уже в письме к Зонтаг. — Как многих нет! и как другие рассеяны. Екатерина Афанасьевна, около которой мы все собирались, почти одна,с маленькой внучкой и в соседстве гроба Маши; Саша с детьми у Средиземного моря; я один у Балтийского. Приютился к другой семье, живу в мире детей, но моих подле меня нет никого. Одна Дуняша на нашем старом пепелище. Помните наше последнее Светлое Воскресенье, в той церкви, в которой мы были все вместе с бабушкой и моею матушкой, и в которой после отпевали бабушку, и как скоро после того все начало крошиться! Пришла буря 1812 года; потом другая буря, хуже первой — Воейков, и все разлетелось».
   А в Лондоне Николай Тургенев ждал решения своей участи. Его письмо к царю и записка о нем Жуковского попали, наконец, в руки царя. Жуковский пишет 13 марта 1828 года Александру Тургеневу в Лондон (он уже там, возле брата), что царь «мимоходом» сказал ему: «Читал маленькое, но, признаюсь, не убежден». И Жуковский раздумывает: «Что маленькое?..Не знаю. Я пошел за ним, хотел продолжать разговор, но не было никакой возможности. Он шел скоро и вошел в двери к императрице... С тех пор он не говорит ни слова, хотя я и много раз с ним встречался... Теперь вопрос: что мне делать? Что отвечать государю, если спросит: чего желает Николай?Могу ли сказать: суда!Кто же должен судить? И с кем должна быть очная ставка?.. Захочет ли Николай просить милости,чувствуя себя вполне невинным? А это одно, чего просить можно, по мнению Дашкова и Сперанского... Я сделал все, что было в моей власти. В дополнение могу только продолжать утверждать на словах то, чему верю в сердце; но ты понимаешь, что мое убеждение не может иметь никакого веса... Признаюсь, с самого приезда моего сюда надежда, которую имели мы вместе, упала совершенно». И в следующем письме он предостерегает Александра Ивановича от излишних надежд: «Без суда, заочно, но одной бумаге, оправдания ожидать нельзя. Для этого нужно государю иметь твое и мое убеждение, которого он никогда иметь не будет».
   Пушкин читал у Жуковского «Полтаву», только что законченную. («Самое прекрасное его произведение», — отозвался Жуковский.) В апреле 1828 года в присутствии Вяземского, Крылова, Грибоедова, Плетнева и Мицкевича Пушкин читал на «чердаке» Жуковского «несколько глав романа в прозе, a la Walter Scott 14, о дяде своем Аннибале», — пишет Вяземский Александру Тургеневу. Мицкевич читал «Конрада Валленрода» — Жуковский восхищался, жалел, что у него нет времени «кинуться переводить» эту любопытнейшую вещь... «Третьего дня провели мы вечер и ночь у Пушкина с Жуковским, Крыловым, Хомяковым, Мицкевичем, Плетневым и Николаем Мухановым, — сообщал Вяземский жене 2 мая 1828 года. — Мицкевич импровизировал на французской прозе и поразил нас, разумеется, не складом фраз своих, но силою, богатством и поэзиею своих мыслей... Удивительное действие производит эта импровизация. Сам он был весь растревожен, и все мы слушали с трепетом и слезами».
   В Москву из Дрездена был доставлен доктором Антоном Дитрихом (который был и литератором, — он переводил на немецкий язык стихи русских поэтов) так и не вылечившийся Батюшков. В дороге он останавливался в Белёве — сломалась чека в экипаже — и пробыл там четыре дня (с 10 по 13 августа), так и не осознав, что это родной город его лучшего друга. Батюшкова и его сестру приютила Елена Григорьевна Пушкина. Больной поэт все время рисовал, варьируя излюбленные мотивы: могила с крестом, замок, ночь, деревья, неоседланные кони (это в воспоминание гибели в 1813 году его друга Петина, воина и стихотворца, которого знал и Жуковский, — они учились вместе в Московском университетском благородном пансионе). «Жихарев прислал мне один рисунок его, — пишет Жуковский Тургеневу. — Видно, что он над ним трудился, и прилежно. Со временем надобно будет переселить его в Петербург». Рассказав Александру Ивановичу последние события турецкой войны (об успехе в Анапе и неудачах при Шумле), Жуковский возвращается к Петербургу: «У нас же нет ничего замечательного на сцене. Да я и не очень замечательно смотрю на нее». И, как бы стыдясь чего-то, признается, что «снова принялся за стихи, но и это для моих же лекций». Жуковский переводил отрывки из «Илиады» Гомера. «По незнанию Гомерова языка лажу с Фоссовым шероховатым, но верным переводом; переводя Фосса, заглядываю в Попа и дивлюсь, как мог он при своем поэтическом даровании так мало чувствовать несравненную простоту своего подлинника, которого совершенно изуродовал жеманным своим переводом».
   Жуковский не собирался переводить всю «Илиаду», и не только из-за недостатка времени, а и из этических соображений, — Гнедич готовил к печати свой гениальный труд, полный гекзаметрический перевод поэмы Гомера, который, как прекрасно понимал Жуковский, — явление не преходящее (каковы переводы «Илиады» Фосса и Попа), а принадлежащее будущим векам. Жуковский не собирался равняться с Гнедичем, переводившим с древнегреческого языка, — у него была другая задача (однако не стихотворное иллюстрирование лекции). Он подумал о том, что Гомер, как бродячий рапсод, не мог петь всю «Илиаду» (или «Одиссею») подряд,а если допустить, что и мог, то это были считанные разы, праздники многодневного пения. «Илиада» составлена им была из тех преданий, которые во множестве мог он узнать от своих учителей и других сказителей. Дошедшая до нас «Илиада» — один из вариантов, одна из гомеровских композицийна сюжеты троянских мифов и исторических событий древности. Могли существовать и малыеварианты, стоящие рядом с «большой» «Илиадой» как произведения самостоятельные, отдельные от нее. Это по жанру похоже на эпиллий —завершенный по сюжету эпизод в эпической поэме (два таких эпиллия уже перевел Жуковский: «Цеикса и Гальциону» из «Метаморфоз» Овидия и «Разрушение Трои» из «Энеиды» Вергилия). Но на этот раз Жуковский не просто взял эпизод, а скомпоновал несколько отрывков, соединив их собственнымтекстом, так что получилась небольшая поэма, полная драматизма, страстей, причем Жуковский не сохраняет эпической прямоты Гомера, а вносит в характеры героев психологическую — романтического характера — сложность (эти герои в «Малой Илиаде» Жуковского — Гектор и Ахиллес). Можно считать, что Жуковский создал по мотивам древней эпической поэмы — романтическую(в спорах о романтизме начала 1820-х годов нередко высказывалась мысль, что живи Гомер в «наше» время, он был бы романтиком). Жуковский не дал своей поэме названия (она печаталась в «Северных цветах» на 1829 год и в сочинениях Жуковского под заголовком «Отрывки из Илиады»). И многие не увидели в смелом опыте великого поэта настоящего его значения.
   Эпизоды разделены собственным текстом Жуковского, обозначенным курсивом. «Отрывки из Илиады» нельзя назвать переводом:там, где Гнедич титаническим трудом добивался впечатления подлинности текста, Жуковский почти открыто(а в некоторых местах и совсем)осовременивал Гомера, вторгаясь в каждую частность. У Жуковского получилось необыкновенной красоты и глубины произведение, недостаточно оцененное современниками единственно потому, что оно попало в тень гиганта — гнедичевского перевода «Илиады»...
   Вслед за этим Жуковский сделал перевод баллады Шиллера «Торжество победителей», — здесь тоже гомеровский сюжет, не вошедший в «Илиаду», но примыкающий к ней. Это как бы продолжение «Малой Илиады» Жуковского.
   Жуковский читает вышедшую в 1829 году в Дерпте книгу Густава Эверса «Политика» и делает записи на полях, в которых размышляет о власти и государстве (Эверс — друг Жуковского, книгу он вручил Жуковскому с теплой дарственной надписью). «Цель государства: чтобы общество человеческое было счастливо возможною свободою, — пишет Жуковский, — то есть нравственною деятельностью, наслаждением всеми правами, возвышением достоинства человеческого... Чтобы человек в обществе смог возможно достигнуть цели бытия своего, а сия цель есть счастье, состоящее в свободном развитии всех сил...» В другой записи — мысль о народных представителях: «Каждое государство основано не на договоре, — но с течением времени идет оно к тому, чтобы из него произошел