Вообще, прохождение всех обязательных процедур в аэропорту требовало крепкой нервной системы. Только ленивый не просил у пассажира денег. Вымогательством в аэропорту занимались все, от носильщика до милицейских чинов. На выдумку эти люди были неистощимы. Деньги просили даже там, где, казалось бы, просить не за что. Например, на спецконтроле перед посадкой в самолет турникет-металлоискатель был настроен так, что звенели даже пластмассовые пуговицы. Ни один пассажир не проходил без писка. После этого к вам подходил опрятный, аккуратно подстриженный, благоухающий одеколоном молодой человек с ручным металлоискателем (или женщина, если вы – женщина) и начинал тщательно оглаживать вас этой палкой, тратя столько времени, что когда, не найдя ничего, намекал на вознаграждение, не всякий мог проявить твердость и отказать. Или неожиданно спрашивали, сколько у вас с собой валюты. Как законопослушный гражданин и пассажир, вы называли сумму, и тогда требовали предъявить декларацию, хотя не имели право на это, поскольку процедуру таможенного досмотра вы уже прошли и декларацию оставили таможенному инспектору. Но многие из тех, кто редко пересекает границу, терялись и, когда досмотрщик вновь просил оказать ему материальную помощь, давали слабину.
   Другой пример: даже если вы приходили на регистрацию первым, вам выписывали места в конце салона, ближе к туалетам и к гулу турбин. Но если вы проявляли сообразительность и роняли на стойку купюру, тогда совсем другoe дело. Можно было лететь в первых рядах. С недавних пор власти Азербайджана, подражая Москве, ввели в стране обязательную регистрацию приезжих, несмотря на то, что, в отличие от России, из Азербайджана люди в основном старались уехать. Теперь в зале вылета, в специально выделенном месте за стойкой, сидели два мордатых, жирных милицейских майора и собирали дань. Необходимых бумажек ни у кого не было. Ислам обычно предъявлял им счет из гостиницы, тем самым вводя ментов в мыслительный ступор.
   Ислам прошел пограничный контроль, спецконтроль, таможню, тщательно записав в декларации все деньги, золото, швейцарские часы. Внимательно изучив декларацию, таможенник недоверчиво спросил:
   – Часы – стоимость полторы тысячи долларов? Покажи.
   Ислам продемонстрировал золотые «Лонжин».
   – Проходи, – инспектор отложил в сторону декларацию, но Ислам потребовал ее обратно. Он знал эти штучки: таможенники намеренно вводили в заблуждение несведущих пассажиров, чтобы при возвращении вымогать мзду за якобы не задекларированные при въезде ценности.
   – Что-нибудь дашь? – без обиняков спросил инспектор.
   – В каком смысле? – попытался уточнить Ислам, хотя уточнять было нечего. Он знал, как работает система. Устроиться в таможню стоило около двух-трех тысяч долларов. Помимо этого существовала суточная норма «выручки», которую каждый должен был сдать вышестоящему начальнику, иначе работать было нельзя.
   – В смысле уважения, – пояснил инспектор, – зарплата маленькая – семью надо кормить.
   – А зачем ты здесь сидишь, если зарплата маленькая? Найди себе другую работу.
   – Хорошо тебе советовать, – с досадой произнес инспектор, – ты в Москве устроился, вот, часы у тебя золотые. А здесь работы нету никакой.
   – Приезжай и ты в Москву.
   – Семья у меня, к тому же и без меня там наших хватает.
   Перед такой откровенностью Ислам не смог устоять, дал инспектору десять долларов и прошел на выход.
   На стоянке такси выстроилась вереница новеньких вишневых «фольксвагенов». Приятно удивленный, отмахиваясь от назойливых частников, Ислам прошел к первой машине и осведомился о стоимости поездки в центр.
   – Заплатишь сколько душе твоей будет угодно, – дружелюбно ответил таксист.
   – Сколько? – повторил Ислам: человек, не договорившийся о твердой цене, обрекал себя на малоприятное препирательство в конце поездки. Сколько бы он ни заплатил, этого все равно оказывалось мало. Частники призывно продолжали смотреть на него
   – Пять ширванов[27], – сказал таксист.
   Ислам сел в машину
   – Какое место? – спросил водитель, выруливая со стоянки.
   – В гостиницу на бульваре, не помню, как называется.
   – Там две: «Интурист», «Азербайджан». Они друг против друга стоят, только я не советую, люди жалуются: часто воды нет, света. Если хотите, есть хорошая гостиница в «Крепости». Это ведомственная гостиница, тихое место, там всего три номера, пятьдесят долларов в сутки. Когда гостей нет, они их сдают. Позвонить?
   – Море видно оттуда?
   – Это я не знаю. Вряд ли.
   – Старый «Интурист» работает?
   – Да, там тоже ничего. Отвезти?
   – Да.
   Гостиница, именуемая старый «Интурист», была когда-то самой респектабельной гостиницей Баку. В ней и сейчас видны были следы былой роскоши: резная ореховая мебель, высоченные потолки с лепниной, потертые ковры под ногами. Самый дорогой номер, состоящий из двух комнат и алькова-спальни, стоил всего семьдесят долларов. Немного поторговавшись, Ислам снял его за пятьдесят. Разложив вещи, он принял душ и вышел на балкон. Гостиница находилась в конце бульвара, за площадью «Азнефти». Из окон номера открывался изумительный вид на приморский бульвар и полукруг морской бухты. С тихой радостью в душе, оглядывая лежащий перед ним пейзаж, Ислам сказал себе, что эта штука посильнее, чем цветение сакуры…
   Ислам вздохнул и вернулся в комнаты. Телефонный номер за двадцать лет не стерся в его памяти: 92-05-16, ему даже не пришлось смотреть его в записной книжке. Он накрутил его на телефонном диске и услышал детский голос:
   – Алло?
   – Мамеда можно попросить?
   – А его нету.
   – Он на даче?
   – Он в Германию уехал, – сообщил мальчик.
   – Саттар, это ты? – спросил Ислам.
   – Я, – удивился собеседник.
   – Я Ислам, его армейский товарищ.
   – Здрасьте.
   – Когда он вернется?
   – Он насовсем уехал. А мы тоже к нему поедем.
   – Маму позови.
   – Она на работе, придет – я скажу, что вы звонили.
   – Хорошо, до свидания.
   Ислам ПОЛОЖИЛ трубку и долго сидел придавленный этим сообщением. Он почувствовал себя так, словно последняя жизненная опора ушла у него из-под ног. Несмотря на то, что они очень редко виделись, Мамед был единственным человеком, которого он мог назвать своим другом. Ислам рассчитывал на него – в смысле некой энергетической подпитки. Они познакомились и близко сошлись, испытывая взаимную симпатию, в армии, в Нахичевани, куда Ислам попал по распределению, а Мамед – по блату. Призывников в советские времена старались отправлять подальше от дома, как минимум – в другую республику. Отец Мамеда был заслуженным человеком, чиновником и сумел употребить свое влияние. Но воспоминания об армии начинались не с Нахичевани, а большей частью со школы сержантов, кошмара длиной в шесть долгих зимних месяцев (большей частью). Было это в горном курортном местечке, в 60 километрах от Тбилиси.
   Ислам вышел из гостиницы под вечер, постоял несколько минут, раздумывая, в какую сторону направить свои стопы. На противоположной стороне улицы гуськом стояли новенькие таксомоторы «рено», давно снятые с производства. Ислам, внимательно следивший за новостями автомобильной промышленности, знал, что их сейчас выпускает Турция. Он перешел дорогу и, отнекиваясь от предложений таксистов, двинулся в сторону приморского бульвара. Несмотря на пережитые за последнее десятилетие потрясения, бакинцы не утратили обыкновения совершать здесь вечерний променад. Как и раньше, сюда приходили целыми семьями. В самом начале, на скамейках в небольшом сквере сидели молодые парочки (по одной на каждой скамейке), с нетерпением ожидая наступления темноты. Ислам прошел мимо них, стараясь не смотреть на их подчеркнуто-отрешенные лица.
   Приморский бульвар, излюбленное место гуляния бакинцев, был столь же многолюден, как и в советские годы, но что-то было не так. Ислам смотрел, мучительно силясь понять, в чем различие, почему «картинка» не ложится в память легко и непринужденно, пока наконец не сообразил – причина была в цветовой гамме. В былые годы людской поток на бульваре был радужного цвета – Баку в те времена был одним из центров моды СССР. Бульвар служил своего рода подиумом, на котором горожане демонстрировали свои наряды всевозможных расцветок, на один из сезонов пришелся пик мужских гипюровых рубашек, от расцветок которых рябило в глазах, а белые, желтые, красные носки – да, в то время на бульваре было на что посмотреть! Сейчас же, после того, как город покинули бывшие его обитатели, а их место заполнили беженцы, в толпе преобладал черный цвет.
   По мере того как он шел по бульвару, его наполняло какое-то удивительно знакомое ощущение, давнее воспоминание, вселяющее необъяснимую радость. Теряясь в догадках, Ислам подошел к перилам и глянул вниз на маслянистые всплески морской воды, расцвеченные радужными нефтяными пятнами. Он перевел взгляд на бухту, на силуэты стоявших на рейде кораблей, подсвеченных огнями. Неподалеку от него оживленно переговаривались парень с девушкой. Молодой человек что-то шепнул ей на ухо, и она негромко рассмеялась. В этот момент Ислам понял, отчего так светло у него на душе. На бульваре витала аура семидесятых годов, его юности, и он попал в нее, словно на машине времени. Предчувствие любви, юношеские, радужные представления о грядущей жизни, неутраченные иллюзии, смелые надежды – все это, как в котле, бурлило в душах его поколения, в сердцах тысяч людей, ежедневно заполняющих приморский бульвар. Все это было разлито в воздухе и навечно осталось в нем.
   Ислам поднялся на проспект, остановил такси и назвал адрес. Улица, на которой он жил, брала начало у метро «Баксовет» и круто поднималась вверх. Это был старый бакинский дом с внутренним двориком-колодцем. Ислам пригнулся, входя в арку, задержал дыхание, проходя мимо переполненных мусорных баков. Рена уже вернулась с работы, приветливо встретила его, пригласила войти. В квартире было все так же, как и двадцать лет назад: пианино, картины Мамеда на стенах, видавшая виды мягкая мебель. Одной стороной полуподвальная квартира выходила на дорогу, по которой, натужно ревя моторами, одолевали крутой подъем машины – шум стоял такой, что при открытой форточке, разговаривая, приходилось повышать голос. У Мамеда было двое сыновей – десяти и шестнадцати лет. Младший сидел сейчас рядом с Исламом и пристально смотрел на него. Вошла Рена с подносом в руках, поставила на стол чайник, стаканы и розетку с сахаром, предложила еду, но Ислам отказался. После обмена полагающимися при встрече вопросами о делах, о здоровье близких, Ислам спросил:
   – Почему он уехал? Как, каким образом?
   Рена тяжело вздохнула, покачала головой.
   – Как объяснить? Сказать, что что-нибудь особенное случилось? Нет. Мучился он в последнее время: работы нет, картины никто не покупает, выставляться нет возможности. Уже сколько лет живем на одну мою зарплату! Даже не это главное, а морально тяжело ему. Многие люди его круга уехали – он все время жаловался, что Баку стал другим. Унесенные ветром.
   – Что? – удивился Ислам.
   Рена печально усмехнулась:
   – У Маргарет Митчелл, в ее знаменитом романе, есть такие слова: «Это была цивилизация, унесенная ветром». Мамед перелистывал эту книгу и наткнулся на них, и все время их повторял. С бакинцами случилось то же самое. Многонациональный, пестрый клубок горожан – кого только не было в нашем городе! Баку был разноцветным городом, а сейчас он почернел. Это тоже слова Мамеда – он как художник все сводил к палитре цветов. Он жаловался, что ему физически плохо, когда он видит толпу в черных одеждах. Баку заполонили еразы[28] – беженцы из Армении, в основном деревенские жители, их субкультура вытесняет сейчас утонченную бакинскую ментальность, традиции. Он не мог с этим смириться. Что характерно: из армянских беженцев мало кто поехал в Армению – все подались в Россию, в Америку. А наши все здесь. Те, кому не удалось осесть в Баку, живут в палаточных городках в степи, в жутких условиях: земля там кишит ядовитыми змеями, нет элементарных удобств, нехватка воды.
   – Картина безрадостная, – сказал Ислам.
   – Да уж, радоваться нечему.
   – А что дальше? – спросил Ислам. – Он уехал, вы остались здесь. Давно он в Германии?
   – Второй год пошел.
   – Это называется: как устроюсь – напишу. Пишет?
   – Да, просит, чтобы мы к нему приехали, продали квартиру.
   – Он устроился? Работает? Получил вид на жительство?
   – Его только что выпустили из лагеря – не знаю, как он называется. Платят пособие.
   – Это рискованно: ехать сейчас туда с детьми, жить на птичьих правах.
   – Я понимаю, а что делать? Это мой долг: быть рядом со своим мужем.
   На это Исламу возразить было нечего.
   – Ну а ты как в Москве живешь, чем занимаешься? Там сейчас тоже несладко: скинхеды, фашисты.
   – Всего хватает. У меня бизнес, рынок держу.
   – Прибыльный?
   – Был прибыльный. Недавно погром устроили – пришлось закрыть. Сейчас занимаюсь новым проектом.
   Рена сокрушенно покачала головой.
   – Нигде жизни не стало: ни на родине, ни на чужбине. А семья где? Там, с тобой?
   – У меня нет семьи. Я не женат.
   – Как не женат? До сих пор родственники не женили?
   Ислам пожал плечами.
   – В Ленкорань ездил?
   – Нет. После смерти мамы дом стоит пустой. С сестрой, с братьями я не общаюсь. Мне они звонят, только когда у них проблемы, в основном – финансовые. А так никто меня не ищет, ну и я, соответственно, не напоминаю о себе, чтобы они не чувствовали неловкость из-за невозвращенных долгов.
   – Ты всегда так за людей думаешь?
   – Как так?
   – Хорошо. Почему ты решил, что они неловкость будут чувствовать? Наоборот, обрадуются тебе и еще в долг возьмут. – Рена улыбнулась и ненадолго задумалась, – слушай, я ничего не обещаю, но попробую. Здесь рядом живет девушка хорошая, красивая, я тебя с ней познакомлю, хочешь?
   – У меня с девушками нет проблем.
   – Это смотря с какими девушками. Тебе нужна наша девушка, азербайджанка, а потом будет поздно, ты и так уже припозднился. Сколько ты здесь будешь?
   – Рассчитывал неделю, теперь не знаю. Думал: с Мамедом время проведу, поживу у вас на даче.
   – Дачи уже нет, он ее продал, за бесценок, на вырученные деньги купил тур и уехал. Так как насчет знакомства? Соглашайся, тебя это ни к чему не обязывает.
   – Мне как-то неловко. Я не готов к такому повороту дел.
   – К этому мужчины никогда не бывают готовы, но ты что, всю жизнь собираешься быть холостяком?
   – Вообще-то нет.
   – А ведь ты уже давно не мальчик!
   Ислам вздохнул, с этим трудно было поспорить.
   – Женишься, увезешь ее в Москву, она будет счастлива.
   – С этим как раз не все гладко – я же совершенно не устроен, квартиру снимаю. Человек без корней. Да из Москвы-то, скорее, уезжать пора.
   – Не преувеличивай. Вот как раз и пустишь корни. Ты где остановился?
   – В старом «Интуристе».
   – Живи здесь, зачем тебе деньги тратить?
   – Мне там удобно, не беспокойся. Ислам поднялся, стал прощаться.
   – Ты заходи к нам, хорошо?
   – Если не уеду.
   На улице было тихо и безветренно. «Даже климат изменился», – с раздражением подумал Ислам. Ставшие нарицательными бешеные бакинские ветра, задиравшие на женщинах платья, случались все реже. Неторопливо спустился к метро, постоял в раздумье, с грустью глядя на снующих вокруг людей, тяжело вздохнул и поплелся в гостиницу. В Москве он бы сейчас обязательно напился: настроение было самое подходящее. Но с собой у него ничего не было, а пить местные напитки он не рисковал – не любил двадцатиградусную водку и коньячный спирт, выдаваемый за выдержанный коньяк. Вернувшись в номер, Ислам заказал коридорной чаю, расположился в кресле напротив открытой балконной двери и, глядя на мигающую огнями Бакинскую бухту, провел вечер в воспоминаниях. Он не утруждал себя хронологией: сцены из армейской жизни всплывали в памяти ассоциативно. Вот картина со стихотворным началом: ночь, каптерка, фонарь за окном.

Школа сержантов

   – Фамилия?
   – Курсант Караев, – чеканит солдат, стоящий навытяжку перед начальством.
   Старшина срочной службы Овсянников рост имел невысокий, но держался торчком, словно аршин проглотил, – особенность людей маленького роста – стойка, грудь колесом. Все как полагается: идеально вычищенные сапоги, ушитая по фигуре гимнастерка, белоснежный подворотничок, на плечах – небрежно накинутый бушлат, шапка-ушанка сползает на глаза, короткие светлые усики под вздернутым носиком. Но голос! От голоса старшины дрожат стекла в казарме, а у дневальных подгибаются коленки.
   – Знакомая фамилия, – цедит старшина, – музыкальная, фон Караян, слыхал такую?
   – Так точно.
   – Земляк, может, твой?
   – Никак нет, товарищ старшина. Герберт фон Караян, во-первых, немец, во-вторых, армянин.
   – А ты?
   – Я азербайджанец, но у нас есть композитор Караев.
   – Родственник твой?
   – Никак нет, однофамилец.
   – Знаешь, зачем позвал?
   – Никак нет, товарищ старшина.
   – А подумай.
   Разговор происходил в ротной каптерке, после отбоя: небольшая комната с высоченным потолком, стены доверху в стеллажах, на которых лежат амуниция, кастелянные принадлежности, мыло и тому подобные вещи. Кроме курсанта и старшины в каптерке сидят каптенармус, упитанный, розовощекий курсант Зудин и старший сержант Селиверстов, человек громадного роста. Зудин что-то пишет в журнале, а Селиверстов пьет чай с ирисками. Ирисок во рту столько, что он с трудом двигает челюстями. Курсант скашивает глаза на ночь за окном. Фонарь освещает тусклым желтым светом плац, где ветер гоняет редкие листья, укрывшиеся от бдительного ока дежурного по батальону.
   – Жду ответа, – напоминает старшина.
   Курсант стоит в белых бумазейных кальсонах, в тапочках, сшитых из шинельной ткани, голова острижена под ноль. Первоначальный испуг, естественный для человека, разбуженного ночью в казарме немилосердной рукой дежурного, затем любопытство прошли, и теперь на лице отражается лишь усталое равнодушие. За месяц армейской службы эта была единственная ночь, когда ему удалось лечь сразу после отбоя, без нарядов, тренировок и дополнительных работ. Но его разбудил дневальный, и вот теперь он стоит в каптерке, стараясь не трястись от холода. Селиверстов, сумев наконец разомкнуть рот, произносит:
   – Может, ему в лоб дать, чтобы быстрее соображал?
   – Никак нет, товарищ сержант, – чеканит солдат, – в таком случае я вообще перестану соображать.
   – Кажется, он над нами издевается, – подозрительно говорит Селиверстов. Он пытается завести старшину, который, как ему кажется, слишком медлителен и миролюбив.
   – Правду говорят, что ты за два дня выучил наизусть все статьи караульного устава? – спрашивает наконец Овсянников.
   – Так точно, товарищ старшина, – отвечает курсант.
   – Как это может быть? – простодушно удивляется Овсянников. – Ведь ты азербайджанец, а устав написан по-русски?
   – Я окончил русскую школу, товарищ старшина.
   – Ну и шо? Селиверстов вон тоже русскую школу кончил, а караульный устав до сих пор не знает наизусть.
   Селиверстов, недовольный сравнением, произносит выразительное «кхм», но этим ограничивается. Впрочем, курсанту, вдруг обретшему врага, от этого не легче.
   – Молодец, хвалю, – произносит старшина. – Молодец, – повторяет он и добавляет, – свободен.
   – Есть, – чеканит курсант, поворачивается кругом и покидает каптерку.
   Закрыв за собой дверь, он расслабляется; опустив плечи, плетется к своей койке, залезает на второй ярус. Постель давно остыла, и ему приходится напрячь тело, чтобы не дать холоду проникнуть в организм. Несколько минут он горько сожалеет о времени, проведенном в каптерке, – ровно столько отнято у драгоценного сна, затем черное покрывало сна накрывает его, и он засыпает, чтобы тут же проснуться. Это ощущение преследует его с начала службы: сон без сновидений длится одно мгновение – кажется, только закрыл глаза, как тут же вскакиваешь от голоса дневального: «Рота, подъем!», словно эхом многократно повторяемого ненавистными голосами сержантов: «Подъем, подъем, подъем, подъем». Пробегая мимо койки старшины, стоящей у громадной печи в центре казармы, Ислам отмечает, что старшина спит, накрывшись с головой. Немудрено: шесть утра. По-сиротски подняв плечи, Караев, в числе таких же привидений – белый верх, серый, цвета хаки низ – стуча подковками, зябко кутаясь в вафельное полотенце, обернутое вокруг шеи, несется в умывальник и становится в очередь к крану. Чернота ночи, неживой свет фонарей – ничто не выдает близость утра. В умывальнике стоит резкий запах мужских тел, кирзовых сапог и дыма отсыревших сигарет.
   Очередь оттого, что половина кранов не работает, но движется она быстро: холодная вода не располагает к длительным процедурам. Наклонясь над раковиной, Караев быстро смачивает лицо, содрогаясь от внутреннего озноба; выпрямляясь, прижимает к горящему лицу тонкое полотенце, отходит в сторону. Перед тем как выбежать на плац, он замечает Торосяна, пухленького армянина из его взвода, который, закрепив на выступе стены маленькое зеркальце, страдальчески скребет подбородок. Холодная вода, хозяйственное мыло и безопасное бритвенное лезвие «Спутник». Рядом с ним стоит Наливайко, конопатый парень из Пскова, и жадно затягивается сигаретой. Торосян, поймав в зеркале взгляд Караева, говорит:
   – Счастья своего не понимаешь.
   И совсем другим, раздраженным тоном, обращается к Наливайко:
   – Ара, отойди, ну, и так здесь дышать нечем! Э-э!
   Караев проводит ладонью по своей не знающей бритвы щеке и, улыбаясь (всегда найдется человек несчастнее тебя), выбегает на плац.
   Бегом в казарму: заправить постель, привести себя в порядок и после команды дневального: «Рота, строиться на завтрак» – вновь на плац. Плац олицетворяет собой идею вечного возвращения. С него все начинается и к нему все возвращается. Через некоторое время батальон стоит по команде «смирно»: напряженные лица и красные от холода носы, из которых вырывается пар. «Напра-во, в столовую шагом марш». Сотрясая вселенную сапогами, первый взвод в строевом порядке входит в столовую, и тут порядок мгновенно расстраивается: солдаты превращаются в полчища варваров, налетающих на столы. Наступает мгновение, над которым не властна армейская дисциплина, промедление смерти подобно – голодной, разумеется. Чуть зазевался – и тебе чего-нибудь не достанется: сахара, масла, ломтя белого хлеба. Это нечто из области высшей математики, где, как известно, арифметические законы не всегда справедливы. На столе находятся десять порций сахара, десять кругляшков сливочного масла, буханка разрезана на десять кусков, и за стол садится десять человек, но одному человеку может не хватить. Холодный слезящийся цилиндрик масла не размазывается по мягкому разваливающемуся ломтю хлеба, горбушки, к сожалению, всего две, и они у самых быстрых. Минуты, отведенные на завтрак, пролетают молниеносно. Следует команда «Взвод, встать, выходи строиться». Курсанты вскакивают из-за стола и выбегают, дожевывая на ходу.
   С Мамедом Ислам познакомился через полгода после того, как его забрали в армию. Это было так давно, что некоторые детали призыва он забыл напрочь, но полгода в учебном подразделении запомнились навсегда. Помнится, из Ленкорани в Баладжары, в поселок под Баку, где находился республиканский призывной пункт, их возили два раза. Зачем они ездили в первый раз, он не помнит. Единственное, что осталось в памяти, – это драка с текинцами[29] во дворе военкомата: кто-то кого-то толкнул, обматерил, завязалась потасовка. Дежурному офицеру пришлось стрелять в воздух, чтобы унять бойцовский пыл новобранцев.
   Во второй раз их по приезде разбили на группы, и представители армейских частей повели призывников к вагонам. Ислам уже знал, что будет служить в Тбилиси. Услугу оказала соседка, тетя Галя, работавшая в военкомате: к ней обратилась мать с просьбой не посылать Ислама далеко от дома. Сам-то он хотел попасть в морскую пехоту, о чем и заявил военкому, когда тот спросил, есть ли у него пожелания. В этот момент тетя Галя, сидевшая в призывной комиссии, шепнула майору пару слов. Выслушав ее, военком сказал: «Сынок, твое желание похвально, но в морскую пехоту разнарядки нет. Хочешь, я отправлю тебя в школу сержантов, будешь младшим командиром?»
   Ислам согласился. Почему-то ни матери, ни тете Гале в особенности, было невдомек, что территориальная отдаленность (не учитывая, конечно, районы Крайнего Севера) и тяготы воинской службы – понятия совсем не прямо пропорциональные, здесь вообще нет закономерностей. Возможно, словосочетание «поближе к дому» звучало обнадеживающе – для матери, во всяком случае.
   В Баладжарах всех погрузили в плацкартные вагоны и отправили в Тбилиси, к месту службы. В вагоне постельное белье им почему-то не выдали, даже матрасов – это было первым признаком того, что в жизни что-то изменилось и в ближайшее время все пойдет иначе. Но значения никто этому не придал – напротив, всеми овладело какое-то безумие: веселились, пили дешевый портвейн в огромном количестве, предусмотрительно закупленный в вокзальном буфете, а подъезжая к Тбилиси, почему-то повыкидывали в окна все съестные припасы. Особенно далеко улетали банки со сгущенкой. Оказалось, что сделали они это преждевременно: кормить их никто не собирался. Предполагалось, что утром, в Тбилиси, их сразу же посадят в машины и развезут по частям, где они и будут питаться оставшиеся до дембеля два года. Но их вновь повезли на сборный пункт и продержали там до 3-4 часов пополудни, голодных и растерянных.