Спрашивается, на чьей стороне истина: на той, где молчат и лгут (во спасение) или где вмазывают правду-матку в глаза, имея на то полное основание?
Много лет спустя, в середине 1982 года, меня догнал инфаркт, называемый врачами «трансмуральным». И вот я оказываюсь в реанимации Боткинской клиники. Огромная, до блеска вычищенная палата: высота — метров восемь, ширина — все десять, а длину сосчитал по плафонам, которые были на потолке в пяти метрах друг от друга, а всего их шесть, вот и перемножьте: получите, стало быть, тридцать; танцзал банкетного типа. Когда меня привезли, я был всего-то вторым, а через какое-то время и ровно в День Победы явился третий «танцор» — важный чиновник французского посольства (правда, всего лишь с подозрением на инфаркт). Вы уж меня простите, но рассказывать буду о случившемся, как оно было, не подбирая приличные слова, иначе история покажется пресной. Но она была с цветом, с запахом, с особым больничным и праздничным колоритом. И еще, пока не забыл: нам, новичкам, врачи сказали, что двигаться категорически нельзя, даже поворачиваться — в специальной постели — с великой осторожностью. Что касается старожила палаты (им оказался пятидесятилетний профессор-физик из МГУ), то с ним вообще не разговаривали: он был «не в себе». Ни движения глаз, ни дрожания мускулов на лице, никакой живой реакции: сфинкс!
Мы с французом лежали, смотрели в потолок и думали о смысле жизни, хотя ни он по-русски, ни я по-французски (но, признаюсь, не о Первом мае, это я о себе говорю, а о посольском чиновнике только предполагаю). Правда, я вспомнил почему-то мудрого Казинса, который что-то говорил о Гиппократе: смысл был, кажется, в том, что задача врачевания сводится к лозунгу «не навреди!», а больного — быть самому себе лекарством. Зачем вспомнил? — Бог его знает!
И в этот момент мои философские экзерсисы нарушила молоденькая сестричка, которая принесла профессору «кружку Эсмарха» (я так культурно называю клизму, чтобы хоть как-то облагородить последующие события). Предчувствуя ваше желание ускорить повествование, добавлю только два штриха. Первый — профессор лежал визави по отношению ко мне и на расстоянии четырех плафонов над головой (двадцати метров), к французу — наискосок (двадцати пяти метров). Второй штрих оказался решающим: у профессора уже пять суток не было (извините) стула.
Теперь — вперед на Голгофу! Первая клизма, издав последний звук типа «фрсс!» (как жидкость, засосанная водоворотом), не изменила профессорского выражения лица. Сестричка подумала, набрала новую порцию воды, и — «фрсс!» Уже не только сестра, но и мы с французом с интересом посмотрели на профессора: само бесстрастие. Маска вместо лица. Сестричка пошла за лечащим кардиологом, они вернулись, набрали третью клизму, снова «фрсс!» и — сфинкс, изваянный мрамором! Тут уже на помощь вызвали заведующего отделением, посовещались: ну, с Богом. «Фрсс!» Никакой реакции. Пошла четвертая…
Последний первомайский салют в Москве, из двухсот орудий, не годился в подметки звуку, которым салютовал наш профессор. «Кружку Эсмарха» вместе с резиновой трубкой вырвало из рук медсестры и отбросило в сторону. Физик-профессор и тут не изменился в лице, хотя мог, если бы подумал, где бы он был сейчас, если подтвердится закон о силе действия, равной противодействию?
И тут я увидел, что мой сосед стал в панике переползать по кровати в сторону («Стой, стрелять буду!» — мог закричать врач), не спуская глаз с плафона на потолке. Я тоже туда посмотрел: по плафону, с неотвратимостью судьбы, сползал, целя прямо в голову французского дипломата, большой и густой «подарок» физика.
Дали занавес.
Потом, вместе с лечащим кардиологом, мы прикинули, и у нас получилось, что «подарок» с учетом длинной стороны треугольника пролетел от ствола до цели метров пятнадцать. Рекорд был достоин занесения в книгу Гиннесса. Через неделю француз выписался (без дипломатической ноты протеста правительству, а с благодарностью). Я вернулся домой месяцем позже, а профессор еще остался в реанимации, но в послед-ние дни уже узнавал меня и мило улыбался.
Надеюсь, вы уже поняли, читатель, что два эпизода из моей жизни имеют единственную цель: самому вспомнить и вам рассказать о кризисе нынешней медицины. Делать это нужно серьезно и не с наскока, предварительно отрешившись враждебности. Я предпочитаю тональность ироническую: она продуктивней.
Медицина страдает тяжкой болезнью, имеющей не функциональное, а органическое происхождение. Я не врач, у меня высшее медицинское «звание»: я пациент. Мои недуги говорят шепотом, в то время как болезни отечественной медицины криком кричат.
Оставляю эту безразмерную тему без рецепта: нет у нее начала и не видно конца. Знаю только, что отдельные успехи и блистательные достижения «штучных» врачей и таких же клиник вселяют в нас надежду: вдруг «починится» вся система отечественного здравоохранения. Или и это — химера? Как очень многое в нашей реальной жизни?
Пустой карман — пустые хлопоты.
Вечерняя Москва. 1999, 21 мая
Растягиваю за углом
Не мешкая, признаюсь читателю: писать буду с откровенным использованием иносказания, тем более что все мы, «журналюги», скоро (избави нас Бог, конечно!) с мушкетерской улыбкой на устах обратимся за помощью к испытанному за долгие десятилетия другу по имени Эзоп; одежда и союзники, как вам известно, выбираются «по погоде».
Вы не можете помнить традиционный ответ на такой же традиционный вопрос «Что было раньше?» — «Раньше все было!» Интересно, как ответили бы немцы, жившие при Гитлере, и наши, «вкусившие» жизни при Сталине? Полагаю, одинаково. Почему? Будущее и прошлое, по определению, должны казаться людям лучше сегодняшнего: такова человеческая природа. Там хорошо, где нас нет, — в будущем. А в прошлом мы просто были моложе: фокусы элементарной абберации, вот и весь секрет.
Если хотите, я рискну перечислить все, что когда-то было, а месяца полтора назад — «здрасьте»! — вернулось из небытия. Забытые из-за рыночных лет термины: «очередь», «дефицит», «блат», «в одни руки». Продуктовые карточки на горизонте. И это «все», что когда-то «было»?
Перечислять дальше? Хлеб пока есть? Есть. Браки заключаются? Дети появляются на свет Божий? Стабильность пока (худо-бедно) есть? А что еще надо личности, считающей свободу «продуктом» не первой необходимости? Тогда попробуем вспомнить два глаза, которые (по Вольтеру) даны человеку для того, чтобы одним видеть добро, а другим — зло. Теперь для освежения памяти цитата из Уинстона Черчилля: «Капитализм — это неравное распределение богатства, а социализм — это равное распределение убожества». Что у нас сегодня на дворе (спрашиваю, пока разрешено «вякать»): рай или уже ад? Не поленитесь: гляньте в окно, на улицу, на весь мир.
А немцы все еще колупаются в капиталистической трясине, бедолаги.
Я, коренной москвич, прекрасно помню, что чистильщиками обуви в столице всегда были айсоры. Один из них по имени Айзик (лет шестидесяти) сидел годами в открытой кабинке, под козырьком, у входа в ближайшее от меня метро «Красносельская». Он густо ваксил наши школьно-студенческие ботиночки, лихо пролетал бархоткой, после чего не только не брал с нас денег за честный труд (плюс материал), а давал всем без исключения (!) по пять копеек «в долг». На наш наивный вопросик: «Когда принести денежки, дядя Айзик?», он делал ладонью классический национальный жест и говорил: «Ац!» Мы давно уже догадывались, что «пальто не надо»! Сапожников почему-то называли «холодными» (почему — я до сих пор не знаю), но если судить по нашему Айзику, были они «теплыми».
На Русаковской улице стояла моя родная пятиэтажка — напротив маленького кинотеатра «Шторм» (почти игрушечного, на тридцать пять посадочных мест). Его сегодня нет: «штормом» снесло, чтобы пустить эстакаду в сторону метро «Бауманская». А на первом этаже пятиэтажки в квартире «два-дробь-один» и жила моя семья. В далекие времена, но уже при мне, достроили шестой этаж и с внешней стороны прямо по улице пустили лифт с чисто одесским объявлением: «Лифт вниз не поднимает!» Потом на лицевую сторону дома повесили огромную рекламу (промышленного изготовления) с изображением дамского каблука (?!), со стрелкой в сторону Гаврикова переулка (где в ту пору был и ныне есть педагогический институт) и текстом тридцатисантиметровыми буквами по всему фронтону: «Растягиваю за углом!»
Все! Лапидарность на зависть любых стилистов мира.
Пионер коммерции — был 1947. Куда подевался наш первопроходец (почти уверен, что посадили)? А если уцелел, то каким банком сегодня владеет, какой области губернатором стал, какую партию возглавляет, в каком городе казино держит, какого заказа киллера опасается? И вообще: зачем ему этот чирий? А-у-у!
Дворниками работали у нас люди деловые: чуть рассветет, они уже орудовали скребками и «со звуком» счищали лед с асфальта на улицах. Ходили они, как и до революции, в передниках, а в сочельник трезвые (?!), чисто побритые, костяшками пальцев тюкали в двери квартир, чтобы «проздравить» жильцов, ими уважаемых. Языки в их присутствии «уважаемые» придерживали, на шепот переходили, при этом верой-правдой служа властям. На Бога они, конечно, надеялись, но «воронки» и ночной стук в двери не забывали.
Колоритной была жизнь — москвичей и всего народа — целыми десятилетиями. Памятью были крепки человеки.
Но самой главной достопримечательностью довоенного времени были старьевщики. Едва «проклюнивало» утро, по дворам звучало громкое, со специфическим произношением: «Старъ-ем беръ-ем!» Ходили они, опрятно одетые, с огромными мешками за плечами. Разбуженные жители домов на старьевщиков не обижались за ранние возгласы, а мы, пацанье, помню, бежали к ним, как намагниченные, чтобы отдать тряпье: до дыр изношенные отцовские брюки (чуть ниже колен) вместе со старыми башмаками, с веревочками вместо шнурков. Наши жертвоприношения проваливались в бездонные кладовые мешки старьевщиков. В обмен детям они вручали медные «коллекционные» пятаки. А кому-то везло оглушительно: они получали мячики на «резиновом ходу» (мечту поэта!).
(Но тот, кто когда-то за мячики «брал» старьем, был много нравственнее ново-русских. Они и в подметки ему не годятся: за бесценные «мячики» брал всего лишь старьем. Не чета он современным нуворишам, которые «дерут» дачами, породистыми щенками, тысячами долларов, влиятельными должностями. Все стало другое: аппетиты безмерные, плата огромная, совесть — грошовая.)
Как началась война, старьевщики исчезли, а после победы мгновенно появились. Сразу стало ясно: жизнь налаживается. Утренняя побудка была сравнима только с «колотушками» городских ночных стражей: спите, люди, мы оберегаем ваш покой! «Старьем берем!» — символ стабильности в моем и соседнем дворе, а значит, во всем городе и в государстве. Это был не тот «стук», который тревожил думающий народ. Сегодня вновь зазвучала тревожная струна: ни я не знаю, ни вы не знаете, что день грядущий нам готовит? Не последует ли вслед за кризисной порой нежное приглашение быть добровольно растянутыми за ближайшим углом?
Понимаю, что эти вопросы затрагивают не только внешнюю сторону жизни общества. Они касаются и физического, и душевного состояния народа. Без таких размышлений сегодня было бы совсем трудно людям, способным страдать и сострадать, особенно тем, у кого нет беспамятья и чьи проблемы называют «возрастными». Недавно я нашел свой юношеский дневничок, а в нем — такую запись: «Первую половину жизни человек мучается от глупости, вторую от ума». Потом сообразил, что страдают многие, если не все, не только от этого. Суть проблемы не в возрасте, а в политической, экономической и жизненной позиции человека.
И в его собственном опыте, в бытие.
Ностальгические мотивы звучат сегодня не только в щемящей «Старой квартире» по ТВ, они и в нашей памяти, и в наших сердцах, но ведут они каждого к разным мыслям; одним помогают задуматься о смысле жизни, другим пережить горечь потери (в том числе уже завоеванной свободы и демократии).
Нередко с телевизионных экранов слышим мы высоколобых деятелей, говорящих мудреные слова типа «реструктуризация» (звучит как «затмение солнца»). А хочется от них услышать простой ответ на простой вопрос: вы, господа-товарищи, будете на месте топтаться или назад потащитесь? И нас с собой возьмете? Или все же дальше рванете начатым курсом?
При этом я никого не обвиняю и не оправдываю; цель моя иная: думайте, читатель. Всего лишь — думайте! Сегодня на наших глазах в стране происходят трагические события: финансовый и политический кризис.
Назначен премьер-министр, сформирован кабинет правительства, одновременно вырабатывается тактика и стратегия дальнейшего движения российского общества. Но — куда? Как и вы, читатель, я не имею ответа на этот капитальный вопрос. Но мне слышится голос старьевщика из моей далекой юности: он призывает власти обратиться к минувшему и громко восклицает: «Старьем берем!»
Не боясь испортить кашу маслом (в кавычках), повторюсь: не знаю, как вы, читатель, я не хочу и не пойду за угол, и не лягу на «растяжку»! Премного благодарен за любезное приглашение. Не знаю, как вы, читатель.
С другой стороны, я вижу, как многие молодые либералы-реформаторы, устремленные в будущее, по неясным мне причинам сдают свои позиции, уходят в тень или совсем покидают политический олимп. Если вы грешны — покайтесь публично; если не намерены своей благопристойной физиономией замаскировать чей-то звериный облик — так и скажите; если вы честны — не сдавайтесь без сопротивления! Не только о себе позаботьтесь, опомнитесь и не дрейфьте! Потом будет поздно наверстывать упущенное! И вообще: можно ли догонять историю, шлепая по шпалам не перед, а за локомотивом?
Я бы и сам записался «старьем-волонтером», очищая будущее, чтобы шагать по пути реформ лицом к ним, а не затылком. Читателю же дам совет не отчаиваться раньше времени, чаще вспоминать того гриновского юношу из «царственного эксперимента», который наивно восклицает: «Не бойтесь, оно вернется!»
Добавлю, с вашего позволения: «старьевщики» — тоже вернутся, если смогут существенно обновиться. Иначе — какой был в них смысл?
А я, неисправимый фаталист, процитирую великую мудрость, провозглашенную Кораном: «Все будет так, как должно быть, даже если будет наоборот!»
Вечерняя Москва. 1998, 8 октября
Огонек. 1998, октябрь
Касторка от налогов
С самого детства я не приучен считать деньги в чужих карманах. Тем более что все в этом мире относительно. То, что я получаю меньше любого министра, меня мало трогает. А министра не должен радовать или огорчать его ежемесячный заработок, который много меньше или почти равен доходу банкира и даже президента Америки Клинтона. Зато и друг Билл», в свою очередь, не будет волноваться из-за того, что его тысячи долларов меньше той суммы, которая кладется ежегодно в кошелек Ротшильда, да и тот мужественно переживает, мне кажется, свою безысходную нищету (бедняжка!) в сравнении с банковскими счетами финансовых акул или олигархов Южной Африки, обитающих в неуютных небоскребах Америки. Бог им судья, а не мы: пускай президенты Клинтоны и наши министры сами разбираются, если хотят.
Обо всем этом нам с вами с увлечением и придыханием рассказывают наиболее ретивые думские депутаты, а показывают ежедневно — родные средства массовой информации, уж очень охочие до сенсаций. Поводом становится наше ужасающее финансовое положение, а кто-то в мире (вокруг нас и внутри нас) жирует, поганец. А нам давать ничего не желает, даже обедневшим отечественным министрам, а также бывшим и нынешним членам Думы. Креста на богатом нет! Почти по Вольтеру, однажды сказавшему (правда, имея в виду не Россию): «Живем, как во Франции: главная забота — любовные радости, на втором месте — злословие, на третьем — болтовня».
Наши родные бдительные СМИтчики, обгоняя друг друга, восклицают: «Смотрите, какие мы обнаружили суммы денег у таких-то, которые вряд ли лучше нас, а с ними за один стол не садятся!» Неважно, праведно ими деньги добыты или нагло украдены, единственный их криминальный признак: денег — много! (Точно, как считают в племени «мумба-юмба»: раз, два… много!) Им не до истины и справедливости: важнее прокукарекать общую побудку (с непременным оттенком классовой ненависти, еще не забытой): ату их! А завтра о чем запричитают? Не о том ли, чтобы заново перераспределить капитал, дачи, блага, льготы, при этом распределив народ на «наших» и «чужих»? Веселенькая перспективочка.
Все, что я сказал выше, всего лишь присказка к главному. А что главное? Возвращаю вас, читатель, к минувшему, способному дать ответ на вопрос: что будет с нами завтра? Как вы помните, выход мудрецы советуют искать на дне отчаяния. Может, они и правы. Но ответы завтрашнего дня не следует ли угадать в дне минувшем?
Когда-то и я учился в третьем классе родной 315-й школы, прозванной «сладкой» из-за того, что нашим шефом (в ту пору их еще называли не спонсорами, а попечителями или меценатами) оказалась кондитер-ская фабрика имени Бабаева, находившаяся в двухстах метрах от нашей школы. И вот ровно пятьдесят лет назад (весной 1939 года) нас привели к благодетелям: отрабатывать самодеятельностью шефство. Помню, мы сначала, с потрясающими леденцами у каждого во рту, прошли по цехам, а потом дали в большом заводском клубе концерт сотрудникам фабрики (но лучше сказать: сотрудницам). Я, к примеру, танцевал лезгинку (почему-то в «матроске» с отложным полосатым воротничком), держал в зубах деревянный кинжал, ходил, как настоящий джигит, на носках, подогнув пальцы ног, а кинжал вынимал изо рта только для того, чтобы восклицать: «Асса!»
Потом нас повели домой мимо кабинета директора фабрики. Там и случилось несчастье. В предбаннике на специальной тумбе стоял огромный (в три раза больше каждого из нас по объему) бюст Сталина, целиком сделанный из литого шоколада. Возможно, это был чей-то царственный заказ для выставки. Кто-то из нас (а было третьеклассников человек сорок пять, два сдвоенных класса) невзначай зацепил тумбу с бюстом Вождя. Шоколадный «дядюшка Джо» (почему его так называли — я до сих пор не знаю) вдруг пошатнулся и, кокнувшись об пол, разбился на большие и маленькие куски. Все мы замерли, словно действующие лица в финальной сцене «Ревизора» (спектакль я, правда, посмотрел много позже, тогда и понял, на кого мы были похожи). В тот же момент я имел смелость обдумать поразившее меня обстоятельство, кстати, не придав ему в ту пору никакого мистического и политического содержания: Иосиф Виссарионович Сталин оказался, представьте себе, внутри пустым, о чем я даже про себя не смел подумать!
Итак, мы (и дети, и взрослые сопроводители) онемели. Из кабинета вышел директор, увидел картину «цареубийства», смертельно побледнел и одними губами, шепотом, но внятно, произнес: «Съесть!» Мы все сразу поняли и, как заговорщики, накинулись на Лучшего Друга Детей. Через пять минут все было кончено: от Сталина ни крошки не осталось. Лично мне досталось огромное ухо Иосифа Виссарионовича размером в две мои стопы.
Три ближайших дня в школу никто из нас не пошел: оба класса несло. То ли мы переели, то ли шоколадный «дядя Джо» был слегка несвеж. Вспомнить эту историю я решил исключительно потому, что обязан вам сказать об очень важном «открытии»: каждый пользуется тем, что производит или охраняет. Выходит так: если банкир «сидит» на деньгах, он имеет право держать в руках ровно столько денег, сколько удержит. Представим себе учителя, который вместо учеников ест их школьные завтраки; шахтер пользуется углем, им же добытым, отапливая дом; а повар, нагруженный сумками, тащит недоложенные в борщ продукты. Перечислять примеры могу продолжать до умопомрачения, и все они будут справедливы и даже законны.
Но я должен добавить еще один и основополагающий принцип, без соблюдения которого вся наша страна будет разворована в течение если не часа, то одних суток. Собственно, так и происходит, и все мы это знаем, но делаем вид, что не замечаем. Это правило, которое я сейчас сформулирую, должно действовать только по месту работы: категорически запрещено брать НА ВЫНОС.
Напомню вам известную байку: доктор, меня уже давно мучает изнурительный кашель, что мне делать, умоляю вас, доктор, помогите! Нет ничего проще, отвечает врач, прямо сейчас примите стакан касторки! Встречаются на следующий день. Ну как, пациент, все еще кашляете? Нет, доктор: боюсь!
Не знаю, как вы, читатель, я бы рискнул предложить высокооплачиваемый лицам нашего общества (в том числе банкирам), ревниво относящимся к налоговому законодательству, именно это проверенное средство, независимо от количества заработанных ими денег: касторка! А потом мы посмотрели бы вместе с нашим честным народом: рискнут ли они «кашлять», уходя от умеренного, справедливого и не варварского налогообложения? Вы уже сообразили, как и я сообразил, что дело здесь пока еще не в уголовщине, не в репрессии, не в наказании и даже не в количестве денег у должников, а в количестве совестливости у «сочинителей» суммы налогов и у тех, кто их платит. А для определения наличия или отсутствия совести есть только один тест (он же критерий): может ли человек, хватанув стакан касторки, прилюдно кашлянуть и сохранить джентльменство?
Рискнет? Бог ему в помощь. А нам, как в далеком и беззаботном солдатском юношестве, остаются два варианта: когда кто-то из нас в казарме перед отбоем, уже приготовившись к залпу и предварительно очистив душу, восклицал: «Зуб!», обычно следовало благосклонное разрешение: «Дергай!»; но если звучало: «Воздух!», мы весело и хором откликались: «Ложись!» Казарменные шутки сегодня уместны, когда мы думаем о нашем отношении к налоговому законодательству?
Так дергать или ложиться?
Огонек. 1998, Ноябрь
Долг чести
На моих глазах произошли события, которые иные люди могли бы оценить как пустяшные и заурядные, но я запомнил их на всю жизнь, впитал в память (лучше сказать: «втер» в нее), хотя пишу об этом впервые. Тому есть, по крайней мере, одно объяснение: был тогда неприлично молод и вообще далек от совершенства. Впрочем, кто может сегодня сказать, что далеко ушел от себя и собственного невнятного состояния в прошлом? Так или иначе, предлагаю две истории. Судьба предоставила мне редкую возможность быть их свидетелем. Читайте, если есть несколько минут свободного времени.
Начало эпическое: дело было лет тридцать назад. Писательский Дом творчества «Малеевка», самый разгар летнего сезона. Большой и красивый (по тем временам) обеденный зал. За каждым столиком четыре «седока». В тот год мне несказанно повезло, я оказался соседом замечательных литераторов: Владимира Тендрякова, Даниила Гранина и Вячеслава Иванова (с ударением на «а»; кстати, сына «того самого» Всеволода Иванова, который создал героический «Бронепоезд 14–69»). О моих соседях не без ехидства и зависти говорила писательская общественность Дома творчества: они достигли планетной известности (что было правдой) и любви «Малеевки» со всеми ее окрестностями (что тоже справедливо). Такая вот получилась рядом со мной команда. А вскоре, когда кончился срок путевки Иванова-младшего, на его место сели Виктор Некрасов со своей старенькой мамой, приехавшие из Киева, и все мы прекрасно ужились и поместились за тесным столом (Некрасов, если кто не помнит, написал «В окопах Сталинграда»).
Теперь я умолкаю: Что еще можно сказать о моих замечательных соседях, посланных мне судьбой?
Героем дальнейшего повествования был Вячеслав Иванов, которого все звали Комой, и я так звал. Кома был (и, слава Богу, есть!) человеком мягким, доброжелательным, застенчивым, обходительным и весьма достойным господином; именно так о нем отзывались мои соседи, а не я сам (мне надо было еще заслужить право награждать людей высокими оценками). Добавлю к сказанному, чтобы завершить портрет моего героя: Кома считался литератором широкого профиля: и сам писал, и прекрасно знал историю литературы, и критикой «баловался». И все это при феноменальных энциклопедических знаниях и рафинированной интеллигентности.
И вот, представьте, однажды в обеденный зал вдруг вошел всем известный писатель, только что приехавший в Дом творчества из Ленин-града. Он тоже «герой» моего рассказа, но в кавычках, его фамилию я не решусь назвать (его уже нет на этом свете), — зачем тревожить имя человека, неспособного объясниться? Оглянув переполненный зал и сделав общий поклон, вошедший, решительными шагами, целенаправленно, направился к нашему столику. При этом радостно улыбаясь и распахнув руки, как будто готовился обнять весь мир, а вовсе не намеченную заранее жертву. Шел он именно к Коме Иванову. Затем произошло то, во имя чего я и затеял разговор: визитер близко подошел к Коме, весь сияя и протягивая обе руки. Кома поднялся, наклонил голову вперед, как молодой бычок, не желающий идти в стойло (сравнение не точное, но ничего не приходит сейчас мне на ум), после чего вдруг побледнел, заложил руки за спину и произнес тихо, но твердо и отчетливо: «Извините, я не могу подать вам руки». И тут же сел за стол: «прием окончен». Ленинградец оглянулся вокруг, помаялся немного и сконфуженно ретировался; больше мы его в «Малеевке» не видели. Какова была причина у Комы, я не знаю, но уверен, что была, и очень серьезная. Если бы сказал, мы, уверен, любое объяснение приняли бы, но он не стал говорить о случившемся.