Но обычно между замыслом и темой имеется дистанция, некоторое пространство, которое надо еще преодолеть, чем-то заполнив. Чаще всего замысел — лишь предчувствие темы, достаточно аморфное и в некотором смысле безответственное, как, например: «Хорошо бы написать о любви!» Я утрирую, но все же это пример замысла. Сколько подобных ему могут остаться нереализованными, потому что им еще далеко до темы, потому что они лишены мыслей, потому что замысел — стадия, практически мало к чему обязывающая журналиста, а тема — это уже реальная основа для сбора материала и его написания.
Каковы же источники возникновения замысла? Мне известны два. Первый собственный социальный опыт журналиста, его информированность в широком смысле этого слова, его знания. Все это, достигнув определенной концентрации, как бы выпадает в осадок в виде замысла, способного, в свою очередь, трансформироваться в тему, и тогда для газетного решения темы будет недоставать только факта, на поиски которого журналист и должен тратить силы. Второй источник — сам факт, пришедший со стороны и дающий толчок для возникновения замысла; тогда газетчик, основываясь на имеющихся у него знаниях, «перерабатывает» замысел в тему.
Разумеется, оба источника накрепко взаимосвязаны, их разделение весьма условно. Успех в каждом конкретном случае зависит либо от суммы наших знаний когда мы имеем дело с фактом как источником возникновения замысла, либо от нашей вооруженности фактами — когда замысел и тема рождаются «внутри нас». Проиллюстрирую сказанное примерами.
По образованию я юрист, когда-то был адвокатом, и хотя уже не один десяток лет работаю в журналистике, не порываю контактов с бывшими коллегами по юриспруденции, регулярно просматриваю специальную литературу и, как ни странно, только один раз написал материал, связанный непосредственно со своим адвокатским прошлым. Думаю, есть смысл предложить вашему вниманию этот очерк, а уж вы сами решите, в какой степени он поможет нам двигаться дальше по курсу.
Итак, материал, опубликованный в журнале «Смена» в 1997 году.
Дневник наивного адвоката
Время я мог бы элементарно обозначить датой — и точка. Но очень хочется снабдить дату небольшим комментарием. Дело в том, что я впервые пошел на работу в юридическую консультацию по счастливому (или несчастному) совпадению в тот самый день и месяц, в которые все десять предыдущих лет ходил в школу, а потом еще четыре года в институт: первого сентября. Признаться, я совершенно забыл об этом совпадении, а наткнулся на него, лишь когда решил рассказать о своем далеком прошлом. Для этого я прежде всего влез на антресоли у себя дома, достал огромный бумажный мешок с семейным архивом, нашел в нем толстую тетрадь в картонном переплете с заголовком «Дневник стажера-адвоката» и на первой же странице запись и дату. И сам не поверил: надо же такое — первое сентября, да опять учеником!
Кстати, ведение дневника было предписано руководством, но отнюдь не испугало: мне с детства нравились дневники. В том же бумажном мешке одновременно со стажерским нашел дневничок, который вел в четырнадцатилетнем возрасте, не видел тысячу лет, а тут не без интереса полистал и вновь удивился: ну фантазер, ну и показушник! Вот два примера: «Мне говорят: брось пить, курить и ухаживать за женщинами, и ты проживешь на пять лет больше. Нет, думаю про себя, вы лучше скажите, что мне бросить, чтобы продлить не старость, а молодость?!» И еще, если позволите: «У меня заболел зуб, и я пошел его вырывать, а он вдруг говорит по дороге: не надо, не рви меня, вылечи, ведь после твоей смерти от тебя останусь только Я!» Короче, я уже тогда был доморощенным выдумщиком, к тому же иногда публиковал заметки в журнале «Пионер», одним словом: «литератор». Итак, я должен был вести дневник стажера, точно зная, что его через полгода отправят в президиум Московской городской коллегии адвокатов, которой я и был направлен стажером на консультацию. А уж там, в президиуме, старшие коллеги трезво и трепетно (как я представлял себе) прочитают мои записи и прочие сопутствующие документы, в том числе характеристику моего шефа-адвоката Ефима Лазаревича Вакмана, и, оценив все это, решат: созрел ли я для перехода из младенческого стажерского состояния в самостоятельный адвокатский полет.
Так, собственно, и произошло, хотя другой на моем месте об этом случае в своей биографии, возможно бы, и умолчал. На заседании президиума выступил один из самых знаменитых адвокатов страны Матвей Александрович Оцеп, который почему-то не поленился прочитать мой дневник (подозреваю здесь происки моего незабвенного шефа Ефима Лазаревича, нежно ко мне относившегося), и сказал, а я слышал, поскольку был царственно допущен в зал заседания: «Ну-с, дорогие коллеги, позвольте поздравить вас с приходом в наш славный коллектив молодого и, возможно, самого талантливого писателя (пауза) среди адвокатов и самого талантливого адвоката (пауза) среди писателей!» Прежде чем раздался хохот, поднялся другой корифей, Николай Васильевич Коммодов: «Я понял так, Мотя, что мы можем с тобой спокойно помирать?» На сей раз вскочил я и позволил себе воскликнуть: «Живите, не помирайте, ради Бога, иначе мне придется немедленно отклонить ваше решение о переводе в адвокаты», — после чего раздались наконец мех и аплодисменты. Как я понимаю, аплодисменты звучали в адрес старых и мудрых адвокатов, чья ироническая доброжелательность всегда была выше всяческих похвал, а смех я самокритично принял на себя.
Замечу попутно, что после такого триумфального приема в «личный состав», я несколько раз побывал в процессах специально для того, чтобы увидеть корифеев в деле. Последний раз, помню, мне удалось попасть в судебное заседание и услышать Николая Васильевича Коммодова, который слыл не только высоким профессионалом, но и комическим путаником слов, и был вознагражден очередным его перлом, связанным со словом «унисон»: «Уважаемые товарищи судьи, — сказал Коммодов в защитительной речи, — на предварительном следствии мои подзащитные говорили вразброд, зато в суде, как вы уже слышали, и я прошу вас это обстоятельство непременно учесть при вынесении приговора, оба дружно говорят в унитаз!» В зале была мертвая тишина: судьи, конечно, поняли, что хотел сказать адвокат, но из почтения к нему сделали вид, что услышали то, что и хотел произнести Коммодов, да и подзащитные насладились блистательной речью и логикой корифея. Потом, много лет спустя, когда наших замечательных стариков уже не было на свете, я увидел в зале президиума Московской коллегии адвокатов портреты многих ушедших коллег, и среди них были Матвей Александрович с Николаем Васильевичем, причем портреты их висели рядышком, но остались они вместе не только на портретах на стене, но и в моей благодарной памяти.
Вернусь, однако, в консультацию. Прежде чем выступил на президиуме Оцеп, я полгода стажировался под присмотром Вакмана, одного из самых авторитетных специалистов по авторскому праву, причем мне невероятно повезло, поскольку я сразу взял крен не на уголовные дела, а на гражданские, мне любезные, и буквально искупался в авторском законодательстве. Ефим Лазаревич был человеком мягким, никогда не повышал глуховатого голоса, а если бы и захотел повысить, ничего бы не получилось: просто так были устроены его голосовые связки, будто сама природа сконструировала их еще при рождении ребенка, которому суждено было именоваться интеллигентом. Впрочем, мягкий характер и тихий голос не мешали Вакману быть адвокатом упорным и даже жестким, но никогда не теряющим вежливости и спокойствия даже в самых сложных или нервных перипетиях судебных заседаний.
С начала стажировки еще один из старых адвокатов консультации, Адольф Ильич Капелевич, взявший надо мной добровольное шефство, однажды сказал: «Коллега, вам предстоит период первоначального накопления страха и смелости, без которых вы никогда не станете классным адвокатом». Что имел в виду Капелевич, я в ту пору не оценил, но на ус, конечно же, намотал, а потом вдруг понял: страх и смелость — это не что иное, как опыт! Впрочем, мне уже тогда была известна печальная вольтеровская констатация: «Опережая опыт, приходит смерть». Но скажите, кто из молодых и начитанных избежал искушения добиться того, чтобы смерть все же пропустила опыт впереди себя, наивно полагая, что удастся обмануть природу? Я, к сожалению, и был таким молодым. Итак, завершая представление времени, к которому непременно должен быть привязан мой будущий рассказ, добавляю к уже известным дню и месяцу еще и год: 1951.
Стало быть, сорок шесть лет тому назад? С ума можно сойти: целая жизнь! До кончины Сталина надо было прожить долгих два года, а уже витало над головами зловещее «дело врачей», уже раскручивалась кампания против космополитов и формалистов, еще сидели в лагерях миллионы, еще шепотом говорили интеллигенты на кухнях даже собственных квартир — хорошенькое времечко досталось мне: вступай в жизнь, как хочешь, бессильный и бессловесный адвокат! Как в старом анекдоте, когда идущий на казнь приговоренный спрашивает у конвоира: «Какое сегодня число?» — «Тринадцатое». — «А какой день?» — «Понедельник». — «Ничего себе, неделька начинается!»
Теперь я готов представить место действия: мою родную юридическую консультацию Ленинского района Москвы, которая находилась на улице Полянка, 3/9 (обычно номер дома мы произносили одним словом, как бы сплавившим цифры: «тридробьдевять»). Высоченный домище с тремя или четырьмя подъездами, причем наш был, кажется, вторым от угла и отличался от других тремя ступеньками, лежащими полукругом на тротуаре перед дверью в консультацию. Помню полукруг, как будто вижу сейчас, хотя не был там, наверное, лет тридцать.
Консультация была на первом этаже, и клиенты, поднявшись по ступенькам, открывали с улицы дверь прямо к нам: небольшой тамбур со стульями для клиентов, ожидающих своей очереди, а следом за тамбуром — большая комната метров восемь на четыре. В комнате два ряда письменных столов, и возле каждого по два стула (один для адвоката, другой для клиента). Когда все дежурные адвокаты собирались вместе и рассаживались за столами, то казались пассажирами автобуса, поскольку видели затылки друг друга. Аналогия с автобусом подтверждалась большим окном вместо стены, выходящим на улицу: мы видели все, что было за окном, и улица видела все, что было в «автобусе». Были еще три маленькие комнатки, в одной сидел заведующий консультацией, а две другие были предназначены для конфиденциальных бесед адвокатов с клиентами, если была в них нужда.
Еще не забыть сказать, что за особым столом при входе сидела секретарь консультации Зинаида Ильинична, которая, как кондуктор, объявляла остановки. «Сима Осиповна, гостью примете?», «Сергей Сергеевич, милый, к вам пришли, можно?», «Клиент к Станкевичу!», когда же публика шла, как у нас говорили, «с улицы», секретарь возглашала иначе: «Ирочки Ярославская или Филатова, кто примет клиента?» В комнате «висел» несмолкаемый «смог» непрерывных разговоров адвокатов с клиентами (актеры называют такой шум «гур-гуром»), но когда к вечеру возвращались в «альма-матер» адвокаты после судебных заседаний, тут уж «гур-гур» нельзя было перекричать даже воплем «караул!», это был «конец света».
Боюсь, мне придется остановить самого себя, но сделать это не просто. Так случалось, что, кроме каких-то случайных и небольших фрагментов, мне никогда не приходилось писать об адвокатуре, хотя мое сердце всегда и поныне принадлежит ей. И вот только сегодня я взялся сказать несколько добрых слов о своей неудачной любви. Впереди три истории — новеллы, которые обозначились в памяти. Но едва я прикоснулся всего лишь к прелюдии, как почувствовал: приник к источнику живительного напитка с ненасытной жаждой, утолить которую уже невозможно, и стал превращаться в жадного собственника, ревниво оберегающего тему. Нет услады и горечи больше той, что пережил каждый из нас, способный сказать, как о первой любви: это было когда-то моей первой и единственной в жизни.
Придется воспользоваться нехитрой уловкой нынешних ораторов, которым трудно сойти добровольно с трибуны и оторваться от микрофона: «И последнее!» это слово магически действует не только на аудиторию, но даже на тех, кто оберегает регламент. И последнее: буквально за месяц до 1 сентября 1951 года я отметил свое двадцатидвухлетие. С высоты нынешнего возраста отчетливо вижу, каким, в сущности, был тогда «зеленым», этого, увы, не замечая.
Шел десятый день стажировки в консультации. Я, как обычно, сидел за столом и делал вид, что читаю книгу. Вокруг меня адвокаты занимались с клиентами, которых я смертельно боялся, предчувствуя момент, когда почтенная Зинаида Ильинична отправит ко мне первого «бесхозного». К счастью, она была ко мне милостива и не торопилась, прекрасно понимая мое состояние. Первое время моей задачей было приглядываться, прислушиваться, примериваться, даже принюхиваться (в помещении, кстати, всегда приятно пахло приготовленным кофе), а лучше сказать: дышать воздухом консультации, а применительно ко мне, не воздухом атмосферой. Она мне безумно нравилась каждым своим проявлением: тихим «гур-гуром», внешним видом людей, меня окружающих (особенно женщин-адвокатесс, а они составляли не только лучшую, но и большую часть консультации), доброжелательностью и мягкостью в отношениях с клиентами (они не с радостью приходили к адвокатам, а с печалью) и даже изысканностью в обращении друг с другом: «позвольте, коллега, заметить», «окажите милость, голубушка», «побойтесь Бога, лапочка моя ненаглядная», «разрешите с вами не согласиться, солнышко мое», — ни одного грубого или невежливого слова, взгляда, даже жеста. Воистину, оазис интеллигентности! (К сожалению, как и все мы, я тоже не знаю, что такое «интеллигент». Нам уже давно привили мысль, что культура, образованность, воспитанность и пр. не всегда сопутствуют интеллигентности, и это справедливо. Смею предположить, что единственное поле, способное вырастить интеллигента, — нравственность, основу которой Сенека назвал «внутренний диалог, суд человека над самим собой, в котором он сам себе и обвинитель, и защитник, и судья»; даже терминологически Сенека выдержал стиль юриспруденции…)
На сей раз я делал вид, что читаю «Восстание ангелов», а вокруг меня адвокаты, изредка поглядывая в мою сторону, намеренно усиливали громкость своих бесед с клиентами (как бы включая меня в суть разговоров) и вообще проводили образцово-показательный урок общения с людьми, демонстрируя различные повороты и нюансы бесед. Я, конечно, был искренне благодарен старшим коллегам, но, увы, и приучен к тому, что два глаза даны человеку, чтобы одним он видел все безусловно хорошее, а вторым и нечто сомнительное или забавное. Я знал, например, что, если к вечеру заглянет в консультацию Яков Исидорович Гершуни, мы все ощутим себя в театре одного актера. Дело в том, что Гершуни был крупнейшим специалистом по бракоразводным процессам, причем разводились с его помощью только известные в стране лица. Яков Исидорович, войдя в помещение, кивал головой всем присутствующим, обходясь без рукопожатий, как делали другие, и без привычных в нашей среде поцелуев, сбрасывал с плеча дорогое пальто и оставался в неизменном белоснежном шелковом шарфике на холеной шее. Затем он садился на ближайший стул и сразу начинал негромко рассказывать, совершенно уверенный в том, что через десять секунд будет услышан всеми, кто находится в консультации, а через два часа — всей Москвой. Говорил Гершуни примерно так, приобщая и адвокатов, и клиентов к тайнам светской жизни звезд первой величины: «На этот раз, — начинал он, как будто мы уже знали, что было в тот раз, — я предложил имярек (директору театра) вариант развода, связанный с прелестным фактом его совместной жизни с женой (ведущей актрисой этого театра), которая однажды пришила пижаму супруга к своему пеньюару, чтобы он ночью не удрал на очередное свидание к некоей даме, короче говоря, конечно же: ревность! А мог бы предложить и другой мотив для развода, связанный…» и т. д.
Итак, я читал книгу, как вдруг адвокат Луковский (имя и отчество его напрочь выветрились из моей памяти), отпустив клиента, поднялся со своего места и подошел ко мне. Луковский, кстати, был нашим профоргом: было ему за полсотни лет, сухой, высокий, лысый, при галстуке, как и большинство адвокатов, но еще и в пенсне, что весьма редко и в наше время, и в те времена, причем пенсне было у Луковского на цепочке, и он едва заметным движением мускулов лица освобождался от него так, что казалось, будто пенсне слетало с носа усилием воли своего хозяина. Постояв за моей спиной, Луковский сказал: «Позвольте полюбопытствовать, коллега, какими произведениями нынче увлечена молодежь?» Я кротко ответил: «Восстанием ангелов». — «Позвольте узнать фамилию автора?» Слегка удивленный, я раскрыл обложку книги, и Луковский констатировал: «Так, Анатоль Франс? Понятно!» Затем сбросил пенсне на шею и, прежде чем отойти, с явным неодобрением вкуса нынешней молодежи, громко сказал: «Про войну небось?»
Именно в этот момент до меня донесся голос нашего секретаря Зинаиды Ильиничны: «Валерий Абрамович, примите, пожалуйста, клиента!» Я обомлел: свершилось! Ко мне направилась молодая женщина годами чуть старше меня. Пока она шла, я мгновенно представил себя ее глазами (у меня есть такая способность видеть себя не только со стороны, но и глазами тех, с кем я общаюсь, и даже как бы читать их мысли о себе): «Смазливый адвокатик с правильными чертами лица, с шевелюрой над высоким и чистым лбом, серо-зелеными глазами большого формата и ресницами, на которые можно спокойно уложить четыре спички и моргать с уверенностью, что они не упадут. Но что я могу узнать от этого херувимчика, если я сама способна дать ему любой совет, кроме, возможно, того, за которым пришла в консультацию?»
Я предложил ей стул и успел заметить: вся консультация замерла. Женщина села. Помолчала. Я тоже молчал. Потом произнес: «Успокойтесь и говорите, я весь внимание». Женщина опустила глаза. Я почувствовал, как застучало на всю консультацию мое сердце. Женщина упорно молчала. Тогда я решил взять инициативу на себя: «Что случилось, не стесняйтесь, расскажите. Какая у вас беда?» Кажется, я попал в точку. «У меня… (она помялась), у меня не беда, у меня… задержка». — «В каком смысле?» — сказал я, хотя и увидел, что адвокаты почему-то заулыбались. Женщина совсем смутилась моей недогадливостью. Тут я наконец сообразил: «Вы беременны?» — «Наверное». — «Если вы не хотите ребенка, — стал развивать я тему, — то учтите, что закон запрещает в нашей стране аборт…» Женщина меня перебила: «Нет, я…» — «Дослушайте, — строго продолжил я. — Право на аборт у вас возникнет в случае, если вы…» — «Я не хочу аборта! — воскликнула женщина. — Я хочу ребенка!» — «Возможно, у вас есть проблемы… Вы замужем?» — «Да, мой муж тоже хочет ребенка», — ответила женщина. «Ребенок от мужа?» — «Конечно! А как иначе?!»
Как «иначе», знали многие люди, кроме странной клиентки. Напичканный институтом знаниями от пяток до макушки, я прекрасно понимал, что физиологический факт беременности влечет за собой множество юридических последствий, а потому неутомимо продолжил: «В таком случае у вас проблемы с жильем? Право вашего будущего ребенка на жилье возникает с момента, когда ваша беременность достигнет шести месяцев, а пока ребенок при разделе жилья или при получении нового не учитывается». — «Квартирный вопрос у нас с мужем вполне устроен», — сказала женщина и опустила глаза. Я подумал и предположил: «Стало быть, вы хотите выяснить, может ли будущий ребенок учитываться при появлении наследственной массы?» — «Нет, — упорно сказала женщина, — у нас никакой массы нет…» Я вытер платком вспотевший лоб и увидел, что адвокаты в комнате и даже клиенты почему-то давятся от еле сдерживаемых рыданий: все окружающие меня люди давно поняли, что происходит, и все в мире, в том числе и вы, мой читатель, а я идиотски оставался в неведении. Теряя терпение, я спросил наконец у бедной женщины: «Простите. Что вы хотите от меня?» Совсем смутившись, она ответила одними губами: «Я хочу, чтобы вы меня посмотрели!»
Я оглянулся вокруг. Консультация лежала на полу и билась в судорогах. Последний мой вопрос доконал всех: «Куда вы пришли?» — «В женскую консультацию…» Господи Боже мой! Ко всему прочему (под «прочим» понимаю главным образом отсутствие у меня жизненного опыта), я должен был проявить больше сообразительности и наблюдательности, хотя бы потому, что в нашем доме по улице Полянка «тридробьдевять» кроме юридической консультации была натуральная женская консультация, о чем я совершенно забыл, потому что не запечатлел в сознании скромную вывеску на соседнем подъезде.
Полное фиаско!
Помогали мне все адвокаты. В этой среде общепринято: маститые патронируют молодых, подбрасывая им своих клиентов и судебные дела, собенно, как нынче принято говорить, «лицам женского пола», причем бескорыстно (как правило). Одним из главных опекунов в нашей консультации был колоритнейший Адольф Ильич Капелевич — типичный представитель «старого розлива» интеллигенции и, кажется, потомственный адвокат. Роста он был небольшого, но, как говорится, живой и подвижный, с неизменной (зимой и летом) модной шляпкой на огненно-рыжей голове, я уж не говорю о бабочке вместо галстука и манжетах, и еще я помню, как Капелевич носил с собой редкие по тем временам визитки и прямо в зале судебного заседания раздавал публике, если дело заканчивалось для него успешно. И самое главное, Адольф Ильич отличался поразительной способностью к самоиронии. Однажды зимой он сдал в починку обе челюсти и остался с двумя зубами во рту (даже показывал нам), с одним — справа наверху, другим — слева внизу, и вот как-то зашел в консультацию и, широко улыбнувшись, радостно сообщил: «Друзья мои, на улице такой собачий холод, что у меня жуб на жуб не попадает!» Мы все, конечно, повалились: зубы у Капелевича даже в тропиках друг друга не нашли бы!
В другой раз, летом, он, как обычно, раскланялся с нами, сняв шляпку, и помахал витиеватым мушкетерским узором, но вместе со шляпой неожиданно для себя и для нас снял свои шикарные рыжие волосы, оказавшиеся париком, о чем даже наши дамы не догадались. Думаете, Капелевич огорчился или расстроился? Ничуть. Кто-то из адвокатесс расплакался, а он стал хохотать, мы долго не могли его остановить. Адольфу Ильичу было, если не ошибаюсь, далеко за семьдесят. Ко мне он относился сначала сдержанно, приглядываясь дольше всех, но первым же предложил уголовное дело, бывшее в его производстве: это было весьма ответственное решение, рискнуть на которое даже мой шеф Ефим Лазаревич Вакман не отважился.
Мой шеф таскал меня за собой всюду, куда вел его «жалкий жребий», а он вел Ефима Лазаревича и в Художественный фонд, и в Музфонд, и в Детгиз, и во МХАТ, и во множество других творческих организаций, которые имели дело с авторским правом. Через месяц-другой я уже был «натаскан» на несложные авторские дела, как собака на поиск наркотиков, но прежде чем получить у шефа какое-либо практическое задание, я должен был заслужить у него доверие как порядочный человек (это качество Вакман ставил выше всех остальных: ума, спокойствия, сообразительности и т. д.) и, кроме того, по выражению Ефима Лазаревича, проявить «относительную грамотность», чтобы ему не пришлось краснеть за меня перед уважаемыми людьми. Наконец на пятый месяц моего стажерства, шеф, уходя в отпуск, передал мне юридическое обслуживание МХАТа. Помню, я каждый раз трепетал, входя в кабинет директора театра, чтобы сказать, что готов завизировать договор с кем-то (не помню, с кем) при условии (при каком условии, тоже не помню)… Важно то, что все это я говорил человеку, который внимательно меня выслушивал и, представьте себе, почтительно соглашался: директором театра была в ту пору Алла Константиновна Тарасова! Вам понятны мои тогдашние чувства?
Вернусь к уголовному делу, царственно подаренному мне Капелевичем. Я должен был защищать восемнадцатилетнюю девушку, которую обвинили в «покупке заведомо краденого» (статья 164-я, часть 2-я тогдашнего Уголовного кодекса РСФСР). Как ее защищать, я, конечно, не представлял, поскольку вина девушки мне была явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены вполне приличную зимнюю шубу. Вся консультация, разумеется, была в курсе «моего» дела, и недостатка в советах не было, особенно от наших женщин: и Наташа Канаева, и Нина Здравомыслова, и обе Ирочки (Ярославская и Филатова, хотя вторая была, строго говоря, не Ирой, а Ревмирой — от «революции мира», но весьма мирная, добрая, очень красивая, так что никакого «рев» в ней не было, а потому она и явилась миру просто Ирочкой) — все они наперебой давали мне чисто женские советы: бить на молодость подзащитной, на первую судимость, на больную бабушку, которую следует отыскать, даже на безответную любовь из-за бедности, в то время как избранник был из обеспеченной семьи, мезальянс. Один из Левенсонов (в Московской коллеги адвокатов было два Левенсона. Но отличались они не по именам-отчествам, а по такому признаку: один был «с трубкой», второй — «с машиной», так вот у нас в консультации был — «с машиной») сказал с философским выражением на лице: «Дорогой коллега, вам ничего не остается, как пять минут поплакать в жилетку судьям».