В обреченном состоянии, помню, я поехал в тюрьму говорить с подзащитной. Начал я с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?» — «Клянусь вам, — примерно так ответила девушка, — я бы скорее удавилась, чем купила ее, если бы знала!» От адвокатов, думал я, у подзащитных не должно быть секретов, но понять, что это не совсем так, мне суждено было позже.

Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы следствия, продумал версию защиты, выстроил систему доказательств, написал заранее речь. Я был готов к судебному заседанию, как молодой летчик к первому самостоятельному полету, врач — к первой операции, музыкант — к первому сольному концерту: был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в самолете, в правильности диагноза, в крепости скрипичных струн, в данном случае — в невиновности моей подзащитной. Дальнейшее может показаться читателю оригинальным вымыслом, впрочем, придумать можно и интересней: увы, все случилось на глазах почти у всей консультации, моих друзей и даже родственников, которые пришли смотреть на мой «высший пилотаж».

Процесс сначала складывался удачно: я довольно цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал обвинительную речь женщины-прокурора, а потом произнес свою. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я говорил, можно сказать, экспромтом и, как мне казалось, горячо и убедительно. Закончил я так: «Однажды в Голландии судили хлебопека, убившего свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после казни выяснилось, что жена, как и говорил хлебопек, жива и здорова и преспокойно находится в соседнем городе. С тех пор в судах Голландии учреждена специальная должность «напоминателя». Когда судьи поднимались, чтобы уйти в совещательную комнату, «напоминатель» громко произносил им вслед: «Помните о хлебопеке!» Я тоже говорю вам, товарищи судьи: помните о хлебопеке! Эта девушка невиновна, потому что не знала, что шуба краденая!» И сел под гробовое молчание потрясенного, хотел я думать, зала.

И тут послышались рыдания. Рыдала моя подзащитная! К своему несчастью и моему великому позору, она оказалась единственным человеком, который по достоинству оценил мое красноречие и глубоко его прочувствовал. И потому, рыдая, она сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба краденая!» Бедняжке дали год лишения свободы. А я с тех пор боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого я защищаю, и бездоказательным в пользу тех, кого подвергаю осуждению.

Первая взятка

15 февраля 1952 года (на шестой месяц стажировки) я сделал в дневнике короткую запись: «Принял дело изобретателя Хрусталева о взыскании с министерства хлопководства страны гонорара в размере пятисот тысяч рублей».

Теперь расшифрую: к Ефиму Лазаревичу обратился некий господин, которого угораздило изобрести хлопкоуборочный комбайн, а денег ему, естественно, не заплатили, хотя изобретение эксплуатировали в хвост и в гриву. Адвокат, ознакомившись с документами, передал мне все материалы, не очень надеясь на успех, но тем не менее пообещав Хрусталеву и мне кураторство. Прежде всего от суммы иска у меня сразу перехватило дыхание: пятьсот тысяч — это пять Сталинских премий 1-й степени. (Кстати, «третьестепенную» получил в пятьдесят первом Юрий Трифонов за повесть «Студенты» и считался со своими двадцатью пятью тысячами баснословно богатым человеком.) А тут какой-то Хрусталев и полмиллиона! — даже во сне такие деньги мало кому могли присниться.

Помню, Хрусталев впервые явился ко мне в валенках, ватных брюках, пальто, перешитом из солдатской шинели. Я попросил его хоть как-то переодеться, чтобы идти в суд в относительно приличном виде, и он, конечно, где-то одолжил разномастную одежду, не удовлетворившую ни меня, ни тем более судей, перед которыми мы вскоре предстали. Говорю к тому, что у той истории, как в сказке о Золушке, будет счастливый конец, и однажды мой Хрусталев наденет на ногу «хрустальный башмачок» (простите за невольный каламбур: бывают же совпадения!).

В Москву искать правду Хрусталев приехал из Янги-юля; откровенно сказать, я до сих пор не знаю, есть ли в Узбекистане город с таким названием, я же запомнил город по звуку, как иногда запоминают мотив песни, не зная нот, но обладая музыкальным слухом, вот я и запомнил: Янги-юль, теперь и вы можете это сделать, если получится.

В дело я вник довольно быстро, сориентировался и через месяц… проиграл процесс в народном суде. Потом начались бдения, о которых скажу кратко: удалось отменить решение народного суда, перенести дело в городской, проиграть там, потом перенести в Верховный, тоже проиграть, но вновь отменить решение, и наконец через полтора года мы получили на руки благоприятное решение Верховного суда страны. Победа! Хрусталев крепко пожал мне руку и исчез из поля зрения на несколько месяцев.

Приготовьтесь, читатель, это «ружье» еще выстрелит, не зря я веду разговор не просто о деле Хрусталева, а о «взятке». Кстати, мне еще следует объяснить, почему слово «взятка» я беру в кавычки: потому, что в этой истории деньги были, но взяткой их считать нельзя, так как адвокаты не могут получать взятку, это удовольствие принадлежит только должностным лицам, адвокаты же таковыми не являются: они не могут ничего дать или не дать, выписать или не выписать, разрешить или запретить. Бывали, правда, случаи, когда адвокаты несли уголовную ответственность как посредники при передаче взятки (например, судье), их судили (довольно редко, но судили). А в обычных вариантах подобные деньги были «благодарностью», как чаевые таксисту или официанту. Адвокаты называли «благодарности» между собой почему-то «микстами», а почему, я не знаю, зато знаю, что микстом зовут теннисистов, когда в паре играют мужчина и женщина, есть еще «миксер» (смешиватель, если не ошибаюсь), вероятно, по аналогии, и эти деньги приходят к адвокатам, как бы смешиваясь с официальными, внесенными клиентами в кассу консультации, отсюда и «микст».

Прошел год. Я был признан адвокатами «своим», рисовал стенгазету, активно дежурил и принимал клиентов, количеством судебных дел, правда, похвастать не мог. Но вот как-то заехал к вечеру в консультацию специально для того, чтобы «в лицах» рассказать коллегам забавную историю, только что со мной происшедшую: о визите домой к одному клиенту. Лавры Гершуни казались мне по плечу, тем более что в данном случае я был его прямым наследником; ведь и дело о разводе передал мне Яков Исидорович, и как бы предоставил свою благодарную аудиторию. Суть истории такова: перед бракоразводным заседанием суда мне следовало составить список вещей, которые мой клиент добровольно отдавал бывшей супруге (которую он называл не иначе как «щучкой»), и список вещей, оставленных у себя. Вообще-то адвокаты по домам клиентов обычно не разъезжали, но тут я сделал исключение из уважения к клиенту, не говоря уже о моем «писательском» интересе (и был за это вознагражден): моим клиентом был замечательный баритон, солист Большого театра, народный артист СССР. В середине дня я сидел у него за журнальным столиком и записывал то, что он диктовал, прохаживаясь по нескольким комнатам огромной квартиры в махровом халате и в шлепочках (вполне домашний вариант), одновременно распеваясь к вечернему спектаклю в Большом. Получалось примерно так: «Пишите, серва-а-а-а-ант, — с модуляцией голоса от «до» через «фа» к «си» и обратно, причем на мотив арии Мефистофеля «люди гибнут за металл», — я этой бля-я-я-а-о-у-ю-диии не дам ни за как-и-и-е- коврижки-и-е-о-у-и-и, а вот телле-е-ви-зо-а-о-о-ор пусть бере-е-е-у-е-ет!» — с добавлением уже речитативом соленого русского слова. Все это я и «показывал» адвокатам и клиентам, которые вообще-то могли ходить в консультацию, как на спектакли.

В это мгновение меня прервала Зинаида Ильинична. Обратив внимание на какого-то человека, стоящего на пороге комнаты: «Валерий Абрамыч, к вам посетитель!» В посетителе я не сразу узнал Хрусталева. Он был одет во все новое, причем купленное в магазине «Москва», да еще за один присест: от штиблетов до фетровой шляпы, и носовой платок, я думаю, был приобретен одновременно с прочими носильными вещами. Так, измученный бедностью человек может однажды, получив очень большие деньги, явиться в некое торговое место и в один момент начать новую жизнь, ни на минуту не откладывая возможности сразу преобразиться, что называется, из грязи в князи.

Да, конечно, это был мой изобретатель, получивший наконец гонорар и право на лучшую жизнь. Я сел за стол, жестом пригласив Хрусталева к себе. Он как-то бочком приблизился и широко улыбнулся во все тридцать три зуба. Подошел, остановился, протянул мне какой-то конверт и громко сказал: «Я к вам, Абрамыч, с благодарностью! Вот! Здесь первая половина: пятьдесят тысяч, а вторую половину…»

Мне сразу стало неуютно, и я прервал Хрусталева: «Опомнитесь!» Консультация замерла. Хрусталев сначала не понял, о чем я говорю. «Возьмите, Хрусталев, свои деньги, — четко произнес я, бледнея и видя кончик собственного носа, как это всегда было со мной, когда я сильно сердился, — пожалуйста, не позорьте меня перед коллегами! И прощайте!» После таких слов я гордо ушел в одну из наших маленьких комнат, чтобы не видеть потрясенного Хрусталева и обалдевших адвокатов. Потом, когда я вернулся, коллеги сказали мне, что, во-первых, Хрусталев сначала растерялся, затем спрятал конверт в карман и, потоптавшись, молча ушел, а во-вторых, что я полный болван.

Возможно, и болван. Могу сказать твердо и определенно, что такой суммы «благодарности» не видели даже самые маститые адвокаты городской коллегии в те времена, и еще: мой отказ от денег был продиктован отнюдь не присутствием в комнате коллег, а моим собственным неприятием денег, которыми можно вроде бы оценить мою личную независимость и даже покуситься на неприкосновенность. Глупо? Но я не жалею: потеряв голову, не стоит печалиться о прическе.

Однако, признаюсь вам, читатель, в очень странном феномене: тех пятидесяти тысяч рублей мне не хватает до сих пор! Причем не символически, а вполне реально. Каждый раз, к примеру, когда моей жене или детям нужно купить какую-нибудь дорогую по нынешним временам вещь, а нам сложно это сделать из-за того, что чуть раньше мы купили дорогую вещь, а перед этим еще какую-то вещь, я такой вот цепочкой добираюсь до «хрусталевских» пятидесяти тысяч, с помощью которых я, возможно, с самого начала легко и просто заложил бы основу нашего семейного бюджета, и тогда легко приобрел бы новый пылесос вместо ревущего на весь подъезд «Урала», столетний юбилей которого мы уже можем праздновать.

Через пять лет я оставил адвокатуру и ушел на литературный фронт (литературным сотрудником журнала «Юный техник»). Коллегия отпустила меня спокойно. Правда, на первое время мне дали официальное разрешение одновременно быть и членом городской коллегии адвокатов, и литсотрудником. Потом кто-то из корифеев сказал, что я в своем роде уникум. Почему? — спросил я. Потому, что за всю историю Московской адвокатуры я второй человек, которому разрешили совместительство. Кто же был первым? В ответ было: солист Большого театра Леонид Витальевич Собинов.

Прекрасное соседство.

P. S. Врач видит человека во всей его слабости, юрист — во всей его подлости, теолог — во всей его глупости.

А. Шопенгауэр

Теперь вы понимаете, что я более или менее хорошо знаю состояние борьбы с преступностью, особенно с подростковой. Замысел написать о профилактике правонарушений как бы сидел во мне, и вот однажды, почувствовав его «напор изнутри», я взвесил все «за» и «против» и решил, что час пробил. Трансформировать замысел в тему при моих знаниях предмета исследования, откровенно говоря, было нетрудно. Недоставало факта, и я отправился за ним в колонию, где и нашел чрезвычайно интересного колониста, впоследствии названного мною Андреем Малаховым. Проследив сложную жизнь подростка в ретроспекции, я попытался нащупать горячие точки его судьбы, которые сформировали из ребенка преступную личность. Так была написана документальная повесть «Остановите Малахова!».

Но могло быть иначе. Могло быть так, что никакого «напора изнутри» я еще не чувствовал, а интересного человека, судьба которого меня взволновала, уже повстречал. Тогда естественно возникший замысел написать о нем «наложился» бы на мой социальный опыт и знания, и я тоже взялся бы за перо.

Приведенный пример идеален, но жизнь сложнее. В реальности, имея факт и пытаясь нащупать на его основе тему, мы чаще испытываем нехватку знаний и опыта, нежели их избыток, и вынуждены обогащаться информацией на ходу. Так случилось со мной, когда однажды я выехал в Горький, на завод «Красное Сормово», имея ясное и четкое задание редакции написать «рядовой» очерк о молодом рабочем-передовике. Фамилию рабочего мне дали заранее, он был в Горьком знаменит, и я немедленно приступил к делу. И вдруг выяснил, что герой будущего очерка (действительно прекрасный юноша, по праву называемый передовиком) работает в одну треть своих истинных возможностей. Почему? Оказывается, заводу экономически не выгодно, чтобы он и ему подобные трудились на полную мощность. Вот тебе и на! Факт настолько поразил меня, человека беспомощного в вопросах экономики, что я прервал командировку, вернулся в редакцию и получил «добро» на исследование проблемы. Знания мне пришлось набирать, переворачивая гору специальной литературы, советуясь с большим количеством людей и форменным образом проходя «ликбез» по экономике, чтобы возникли мысли, трансформирующие замысел в тему. В итоге, решительно отказавшись от «рядового» портретного очерка, я написал серию материалов, связанных с проблемой ударничества, и положил в их основу историю молодого рабочего. Все пять очерков были объединены одной темой, краткое содержание которой выражено в названии третьего очерка серии — «Порох — в пороховнице!»

Итак, собственный опыт журналиста (подчеркиваю: собственный!), его знания, эрудиция, информированность и, кроме того, найденные им факты — это и есть источники возникновения замысла. Других я не знаю. Впрочем, могу допустить ситуацию, при которой кто-то из коллег подкидывает журналисту свои мысли, подыскивает факты, помогает «родить» тему, делится своими знаниями и размышлениями. Раз, второй, третий, ну четвертый, а потом… наступает предел. Рано или поздно, но надо петь собственным голосом, а не под чужую фонограмму, и, если выяснится профессиональная несостоятельность журналиста, ему придется либо влачить жалкое существование посредственности, либо расставаться с профессий.

Потому что истинный журналист не тот, кто собирает чужие идеи, а тот, кто щедро одаривает собственными.

Тема

В музыке тема — это «мотив, мелодическое построение, часто с гармоническим сопровождением, лежащим в основе произведения». Прекрасно. А в журналистике? «Энциклопедический словарь» дает такое определение: «Тема — обозначение круга жизненных явлений или вопросов, которые отобраны автором и изображены в его произведении… с определенных идейных позиций».

Лично меня такая формулировка не устраивает. По ней выходит, что любой материал, отобранный автором, становится темой. «Отобрал», положим, такое вполне житейское явление, как любовь, — и это тема? Соревнование — тема? Преступность — тема? Да нет. Это было бы слишком просто. Не надо ломать голову не только над вопросом «о чем писать?», но и над вопросом «как писать?» и «зачем?».

Полагаю, если событие не просто «обозначено», если явление не только «отобрано», а выражено к нему отношениеавтора, вооруженного мыслями, тогда и можно говорить о наличии темы. Не просто «преступность» как явление, а «причины преступности», и не просто «причины», а «социально-психологические», — это уже ближе к тому, что называется «темой». А что я, собственно, сделал? Сузил круг вопросов, и только? И выдаю результат за «тему»? Отнюдь! Я всего лишь определил главное направление журналистского поиска и проявил свою позицию, как бы заранее провозгласив, что в нашем обществе кроме двух известных и «общепринятых» причин преступности пережитков прошлого в сознании людей и влияния буржуазного окружения — есть третья причина: социально-психологическая, и я намерен сделать акцент на ней.

Итак, тема, по-моему, — это главная мысль или сумма мыслей, выражающих отношение автора к явлению, которое он выбирает для исследования и последующего изображения в своем произведении. Такое определение помогает журналисту не просто «отобрать» явление, но осмыслить его, выявить свою позицию, точно соответствующую духу времени и состоянию современного читателя, и это может гарантировать высокий уровень убедительности и доказательности будущей публикации, наполнить ее доводами и резонами и, самое главное, мыслью, если угодно — идеей.

Небезынтересно знать, что понимал под «темой» А. М. Горький. «Тема — писал он, — это идея, которая зародилась в опыте автора, подсказывается ему жизнью, но гнездится во вместилище его впечатлений еще не оформленно и, требуя воплощения в образах, возбуждает в нем позыв к работе ее оформления». Горький имел в виду «тему» беллетристического произведения, но мы, очевидно, не без оснований можем распространить это определение на журналистику. Обращаю внимание читателя на то, что главное в горьковском определении: тема — это идея! Не явление, всего лишь «отобранное» автором, как толкует «Энциклопедический словарь», а идея! Таким образом, механическому действию М. Горький предпочитал действия, освещенные мыслью.

Поворот темы

Начну с примера. В 1928 году мой отец А. Д. Аграновский, в ту пору работавший в «Известиях», отправился по заданию редакции в Сибирь. Там на его глазах неожиданно лопнула, развалилась одна из первых коммун. Дело происходило, прошу не забывать, в период, предшествующий всеобщей коллективизации, когда рождение каждой коммуны считалось великой победой, а провал — великим поражением, и вся печать, все средства агитации были направлены на поддержку и воспевание коллективных хозяйств. И вдруг — нате вам, лопается коммуна!

О чем писать? Как писать? Какая «вырисовывается» тема на основании факта, ставшего известным журналисту? Примерно такие вопросы, предполагаю, стояли перед газетчиком. Не пожалеем «времени», чтобы прочитать несколько абзацев из материала, вскоре опубликованного в «Известиях» под названием «80 из 5000»:

«В дверях раздался оглушительный стук, и в хату ворвались человек десять.

— Что такое?!

Хозяин вскочил на ноги, зажег светильник, и вот мы сидим, взволнованные неожиданным событием, и, перебивая друг друга, горячо обсуждаем случившееся несчастье.

Да, несчастье. Минут пятнадцать назад поселок Алексеевский остался без… женщин. Уложив в драги детей и кое-какой скарб, они, как по команде, разъехались во все концы необъятной сибирской степи: кто в Волчиху, кто в Романово, а кто в соседний округ, — и некому уже сегодня доить коров, кормить свиней и стряпать завтрак!

Только полчаса назад закончилось организованное собрание, на котором был принят устав коммуны, только пятнадцать минут назад восемьдесят рук поднялись к потолку и закрепили навечно за коммуной имя «Пролетариат», не отзвучал еще в ушах и в сердце каждого из нас незабываемый «Интернационал», и вдруг — развал коммуны. Бабы не хотят в коммуну. Они тоже голосуют, но… кнутами по лошадиным задам. Ах, бабы, черт возьми!

В углу коммунар делится впечатлениями:

— Авдотья, спрашиваю, все равно придешь. Нет, отвечат, не приду. Не прокормишь, говорю, детей. Спасибо, грит, вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим. А если, грит, не прокормим, тебя заставим. И ручку подает…

— Ни, хлопцы, — встает секретарь коммуны Амос Ефимович, — не тую воду дуете…

И он произносит на своем смешанном украинско-русском диалекте целую речь.

— Жизнь не стоит на точци замерзания…

Он горячо и страстно упрекает коммунаров в том, что «наши жены жили за нашими спинами», что они никогда ничего не видели хорошего, что, думая о коммуне «годами и годами», коммунары не подготавливали к этой думке жен, не просвещали их, не учили…

— Эх, хлопцы, — говорит он, — мы в два месяца побороли Колчака, а вы не удужите женок своих за десять рокив. Сором!»

И вот к какому повороту темы приходит журналист, размышляя над фактом:

«Что весит больше на социальных весах: коммуна из 80 дворов или эти слова: «Спасибо вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим детей. А если нет, тебе заставим…» Негодовать ли, что в Каменском округе стало на одну коммуну меньше, или радоваться, наоборот, что в глухой Сибири появились новые женщины, которые поняли наконец, что они тоже люди, что они тоже имеют право распоряжаться своим хозяйством, жизнью и судьбой?.. Неловко ставить так грубо вопрос, но что делать, когда проблема эта, несмотря на одиннадцать лет существования Советской власти, остается по сей день проблемой актуальной».

Потом журналист вспоминает другую коммуну — не на 80 дворов, а на 5000, где не только не было массового бегства женщин, но едва ли хотя бы одной из них пришло в голову оставить мужа. Но женщина в этом селении не имела права сидеть с мужем за одним столом, не выходила на базар, не смела разговаривать с посторонним мужчиной. Мудрено ли, что мужья записывали жен в коммуну, не только не спросив их согласия, но и не объяснив, и не рассказав даже, куда их записывают.

«И вот в свете сибирского случая, — спрашивает журналист, — можно ли сделать вывод, что полурабское правовое положение этих женщин — положительный фактор социалистического строительства, ибо женщины не удирают, а бегство сибирских женщин из коммуны «Пролетариат» — отрицательный фактор социалистического строительства, поскольку коммуна стала под угрозой развала?

Не является ли бегство сибирских крестьянок явлением пусть болезненным, но положительным, поскольку отражает их проснувшееся гражданское самосознание… Крестьянка, которая доросла до той степени сознательности, когда она может в любой момент порвать с мужем, курятником и коровой, — это ли не тот элемент, в котором больше всего нуждается сейчас наша коммуна?

Вот, собственно, и весь пример. Свежая, острая для своего времени и глубокая мысль автора обеспечила неожиданный поворот теме, что, в свою очередь, не могло не привлечь внимания общественности к событиям, происшедшем в далекой сибирской деревне.

Да, никакой факт, даже кричащий, сенсационный, не может «повлиять на умы», если он не осмыслен автором, не снабжен размышлениями, доводами, резонами, не обеспечен темой, имеющей свой портрет. Сенсация сама по себе чаще всего рождает кривотолки, оставляет читателя в недоумении, не организует его отношения к событию, факту, а в итоге не формирует общественного мнения, не будит общественной мысли, стало быть, не способствует выполнению главной задачи журналистики. Не помню в своей практике случая, когда бы я взялся за перо, соблазнившись «потрясающим» фактом, не попытавшись прежде трансформировать замысел в тему. Нет темы — и такое бывало, — и я без сожаления отказывался от написания материала. Потому что просто нечего сказать читателю. Голая сенсация в журналистике — это гром литавр в оркестре, звучащих вне всякой связи с мелодией и содержанием.

Еще приведу примеры, но уже из собственной практики. Без лишних предисловий еще раз опубликую не-сколько работ, написанных и напечатанных за минувший 1998 год в центральной прессе, уверенный в том, что мой искушенный читатель справедливо оценит повороты тем, ему предложенных. Не могу, да и не хочу открывать «америк», но принести пользу вам попытаюсь. Рассчитываю на извечный читательский опыт и способность видеть глазами один текст, проникать, однако, в его междустрочье, и еще думать при этом, анализировать и даже фантазировать. Иными словами, быть соавтором журналиста. После такого неприкрытого подмазывания я готов предъявить читателю журналистские «нюни» и слезы, на сей раз даже без надежды на финальную улыбку; впрочем, я могу смягчиться позже. Ни вы, ни я, этого пока не знаем.

Итак, с Богом.

Куда идем?

Страсти постепенно стихают. Инцидент еще не исчерпан. Любая искра вызовет новые бури. Каждый телезритель и «газетных тонн глотатель» способен думать о ситуации с Анатолием Чубайсом все, что ему хочется. Как и вы, я видел и читал «драматургический» сюжет собственными глазами. Но не уверен, что мы с вами наблюдали одно и то же. Ведь наши впечатления зависят от разного понимания основ нравственности, законности и еще от политических пристрастий. Кто из нас прав? Не знаю. Могу изложить читателю собственное представление о случившемся, не претендуя при этом на бесспорность.

«Каждый пишет, как он дышит…»

Начну с главного. Имеют ли чиновники самого высшего ранга право писать монографии, воспоминания и даже юмористические стихи? Закон не запрещает. Имеют ли право авторы претендовать на гонорар любого (повторяю: любого!) размера? И в этом случае закон не протестует. Напомню себе и читателю юридический постулат: что законно — нравственно.

Сделаем паузу, прежде чем пойти дальше.

Лично мне кажется, что вся эта история с Чубайсом дурно пахнет. Уверен, что имею немало сторонников, если даже самые яростные почитатели Чубайса зажимают носы, говоря о гонораре. Да и сам «герой» скандала прилюдно и со смущением признал, что получил за монографию «многовато». Впрочем, меня совершенно не волнует количество денег в чужом кармане, тем более что у нас с первым вице-премьером разные точки отсчета: то, что для него «многовато», для меня — Эльбрус, «маловато» — для меня все равно не ниже Воробьевых гор в Москве. Мы живем и «считаем» в разных весовых категориях и вращаемся в плоскостях, никогда не пересекающихся.