Но довольно. Не знаю, хорошо ли, плохо ли услышал я своих героев, умело передал их язык или скверно, но стремление у меня было. Кстати, техника применения «живой речи» у нас, журналистов, тем более у публицистов несколько иная, чем у прозаиков. Мы реже пользуемся прямой речью, начиная с тире и щедрого абзаца, — и места жалко, и, кажется, вроде бы теряем в публицистичности. Чаще мы вводим чужие речевые обороты в собственный авторский текст, взяв их в кавычки и иллюстрируя факт существования героя, его манеру выражать свои мысли. Я, например, пытаюсь делать это так: не «ввожу» героя в текст, могу даже не упомянуть его в каком-то отрывке, лишь кавычками отмечаю его фразы, но у читателя, надеюсь, не бывает сомнений в том, кому эти фразы принадлежат. Разумеется, и в публицистике возможна прямая речь, и не забыли мы, как ставить тире перед абзацем, но я говорю еще об одной возможности сохранять речевую характеристику героев, экономя при этом дорогую газетную площадь.
4. «Большинство наших поэтов, — писал М. Горький, — к сожалению, работой над языком не занимаются, и стишки у них (в применении к журналистам можно, наверное, сказать: статейки. — В. А.) серенькие, жестяные. Меди нет, нет серебра, не звенят они, не поют». В другом месте я нашел у Горького: «С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами». Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и черные пиджаки?»
Я понимаю эти слова не как призыв к «серебряному звону», к лакировке действительности, а как заботу о сочности, образности, силе языка. Мол, не обязательно пой тенором, дорогой товарищ газетчик, можешь петь басом, то есть бичевать недостатки, ругаться, спорить, но даже ругань твоя должна быть одета не в серый, а в яркий по цвету пиджак, иначе ее не заметят.
Откуда появился термин «беллетристика»? От французского «белль летр», что означает в переводе «красивое слово». В чем же, спрашивается, его «красота»? Можно ли считать красивыми словами только «прекрасный», «достойный», «передовой», «умнейший», «розовый», а вот такие, как «черный», «глупый», «отсталый», «уродливый», — некрасивыми, изъятыми из употребления в беллетристике? Нет, конечно! Красота слова — в его точности, звучности, ясности, какие бы светлые или темные стороны жизни за ним ни стояли.
Итак, умение одеваться в «яркие пиджаки» — вот что, полагаю, нам нужно, чтобы стать мастерами журналистики.
5. И еще: умение избегать штампа. Что греха таить, мы слишком часто оказываемся в плену у штампа, «газетизма» — за примером, как говорится, ходить недалеко: сама эта фраза содержит два штампа, сидящих на кончике языка и с поразительной готовностью срывающихся так легко и непринужденно, что нужно усилие для того, чтобы избежать их, а не для того, чтобы ими воспользоваться. Замечу попутно, что говорить и писать о штампах уж очень рискованно: необходимо тщательно следить за собственным языком, к которому у читателя немедленно возникнет повышенный интерес. И — не дай бог!..
Вот наиболее часто встречающиеся «газетизмы»: «А воз и ныне там»; «Петр кивает на Ивана…», «доколе с этим будут мириться?»; «ответ не заставил себя ждать»; уже упомянутые мною «что греха таить» и «за примерами далеко ходить не приходится»; «труженики полей», «работники прилавка», «разведчики недр», «люди в белых халатах», «флагман индустрии», «черное золото», «белое золото» и т. д. — несть им числа, и даже «несть им числа» — тоже газетный штамп.
А есть еще такие штампы: если взгляды — то внимательные, которые непременно бросают; если речи — то пламенные; поцелуи — звонкие; походки мужественные; звуки — манящие; то, что в сознании, — проносится; страстью обуреваем; если на стуле — то примостился; и так можно до бесконечности. А. Чехов однажды перечислил то, что чаще всего встречается в романах и повестях: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки… Бесчисленное множество междометий и попыток употребить кстати техническое словцо». У каждого времени, по-видимому, свои отштампованные герои и ситуации, и вот уж на смену графу пришел дед-колхозник с милыми чудачествами, шеф-консерватор, противостоящий молодому ученому-прогрессисту, рассеянный академик, говорящий «э-э-э, батенька», интеллигент-очкарик с развитой мускулатурой, адвокат-циник, рабочий продолжатель династии, у которого на лице играют желваки, и т. д.
Впрочем, кое-что осталось и от прошлого: как были сто лет назад «бирюзовые и бриллиантовые глаза, золотые и серебряные волосы, коралловые губы, золотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, бирюзовое небо и т. д.», перечисленные Л. Н. Толстым в числе литературных штампов, так и сегодня существуют, украшая собой наисовременнейшие произведения.
В чем же дело? Каков механизм рождения штампа? А. Серафимович сказал, что все это заезжено, «избито это и тысячу раз повторялось». Но, прошу меня простить, как же не повторяться? Если море — синее, его ведь не назовешь оранжевым, и если луна серебряная, она была такой тысячу лет назад и будет столько же, если не больше! Между тем получается, что все написавшие «море синее» — штамповщики? Сомневаюсь. Потому что повторяемость — всего лишь внешний признак штампа. А должен быть какой-то внутренний! Штамп не эстафетная палочка, передаваемая от одного журналиста другому. И не обручальное кольцо, которое бережно хранится в литературной семье, как дорогая реликвия. Другое дело, если бы штампы рождались сознательно, если бы имелся каталог наиболее употребляемых литературными бабушками и дедушками понятий, эпитетов, образов и сравнений, а внуки терпеливо переписывали бы их в свои нетленные творения! — и то я сказал бы, что истинные ценности хранить не грешно, а эстафетную палочку передавать в иных случаях даже полезно.
Беда, мне кажется, в другом.
Штамп — это прежде всего стереотип мышления, свойство, присущее людям малоспособным, малокультурным, малознающим и малограмотным, спасительное средство, по крайней мере, для тех, кто не желает или не умеет думать, кто берет готовое. «Домашняя птица? — Курица! Фрукт? — Яблоко! Великий поэт? Пушкин! Море? — Синее! Луна? — Серебряная!» Все правильно, но все готово. Замечено с первого взгляда, вычитано, отпечатано в голове с чужой матрицы. А потому сказано или нанесено на бумагу без размышлений, с оставлением серого вещества «при своих». То, что луна не только серебряная, но и молодая, увидят не все, а то, что ее «без спутника и выпускать рискованно», увидел один В. Маяков-ский. (Знакомый врач, человек талантливый, поглядев на ущербную луну, сказал: «Какая-то артрозная!») И Днепр, конечно, чуден при тихой погоде. Допускаю, кто-то отметит это обстоятельство, но вот то, что «не зашелохнет, не прошумит», оказалось по силам только Н. Гоголю. Стало быть, повторяемость, я думаю, не главный критерий штампа, это всего лишь следствие, причиной которого является стереотип мышления, точнее сказать, бездумность и бесчувственность.
Кроме того, штамп — это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) — один из наиболее существенных приемов литературной техники, создающей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например зоолога. Работник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, будучи бескорыстным корыстолюбивым стяжателем…» М. Горький, безусловно, прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не «живым».
Есть такой термин у литераторов: «высасывать из пальца», «писать из чернильницы». По очень точному определению К. С. Станиславского, штамп попытка сказать о том, чего не чувствуешь. Можно добавить: или не знаешь, не видел, не придумал. А. Грин не видел того, о чем писал, однако умел жизненно это вообразить. И Л. Фейхтвангер не жил во времена Иосифа Флавия, но и он «натурально» воссоздал со-бытия той поры. Обращаясь к актерам, Станислав-ский часто восклицал: «Не верю!», поскольку актер штамповал образ. А когда Горькому попал на глаза рассказ молодого автора, в котором была фраза: «Звук рвущегося кровяного комка мяса», он спросил: «Вы слышали такой звук?» У того же автора «сочный тенор вибрировал, как парус», и Горький категорически заметил: «Не натурально». «Омнибусы орут, — написал молодой П. Сажин, — как заблудившиеся мастодонты», что, с моей точки зрения, звучит кра-сиво, оригинально и, по крайней мере, свидетельствует о воображении автора. Только, увы, о воображении формальном, не основанном хотя бы на каких-то приблизительных данных, и поэтому, вероятно, Горький спросил автора: «Где вы слышали, как орут мастодонты?» Отсюда, от этой вычурности, я думаю, расстояние до штампа еще меньше, чем полшага. Пушкин писал: «Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: «Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как все это ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее».
Беда штампов еще в том, что они, даже при внешней своей красивости и «складности», не рождают у читателя никаких ощущений, никаких ассоциаций, никаких мыслей. Это писание невидимыми чернилами. Это песня не только без слов, но и без музыки. Мне рассказали такой случай: во время праздничных демонстраций в одном провинциальном городе с трибуны несколько лет выкрикивали в мегафон лозунг, утвержденный местным начальством: «Долой врагов капитала! Ура, товарищи!» И демонстранты, проходя мимо, дружно отвечали «ура!». Четыре года лозунг был в списке, лежащем перед диктором, четыре года его кричали с трибуны, тысячи человек ответствовали «ура!», пока кто-то не вник в смысл произносимых слов: «Долой! Врагов! Капитала!» — стало быть, долой нас самих, так как мы и были враги капитала. Увы, штампы никогда не воспринимаются умом, они рассчитаны лишь на стереотипную реакцию.
Заноза
Начну с цитаты, но честно предупреждаю читателя: она будет с подвохом. Итак, «Драма на охоте» Антона Чехова: «Сильный порыв ветра сорвал с меня шляпу и унес ее в окружающий мрак. Сорванная шляпа на лету как бы шмыкнула по морде Зорьки. Она испугалась и взвилась на дыбы и понеслась по знакомой дороге». Все, слово в слово. Скажите, однако, вам ничто не мешает, словно крохотная заноза в пальце?
Прошу вас, если есть лишние десять секунд, еще раз взгляните на цитату из классика. Перечитали? Конечно, вы правы: мною кощунственно вставлено в Чехова наречие «как бы». Предварительно я просмотрел разные словари. Так вот: теперь я определенно знаю, что наречие и союз «как бы» потребляется главным образом в разговорной речи. В документах, письмах и печати эта «заноза» практически не замечена. Можете представить себе письменный приказ офицера: «Отделению занять исходную позицию как бы с целью защиты родины?» Еще раз сам себя и вас с солдатами спрашиваю: защищать родину, или не защищать, или как бы защищать? При чем тут «как бы» — союз, и, как сказано в словаре у Даля, упрощение, сведение сложного к более простому, редукция?
Проще сказать: сорняк, севший, как заноза, в разговорный язык. Пустяк? Тоже нашел проблему! Не стал бы спорить, если б не обнаружил в обвальном применении «редукции» социальное содержание. «Какбысты» нашли приют и среди дипломатов, и думцев, и министров, и философов, и литераторов, и ведущих телепрограмм, то есть у всех без исключения «говорящих».
Тотальное использование «как бы» вовсе не означает, что его потребители люди безграмотные. Отнюдь нет. Это всего лишь знак, свидетельствующий о нашей всеобщей неуверенности, невнятности, неопределенности и, если хотите, нестабильности общества. Мы сами пока не знаем: мы существуем или как бы живем?
Судите сами. Если обвинитель в суде или врач в поликлинике произносят такие соображения вслух: подсудимый преступление как бы совершил, а врач нас как бы вылечил — мы теряемся. И вправе спросить: «Скажите определенно: вы меня вылечили или не вылечили, подсудимый совершил или не совершил преступление?» Продолжим примеры: строитель дом построил или как бы построил? Приняла Дума постановление или не приняла? Торжествуют «какбысты», сами себя не слыша, словно они глухие: заноза сидит глубоко. Монтень говорил: «Нет наставницы более коварной и немилосердной, чем наша привычка».
Завершаю наш «пустячный» разговор воинственными вопросами: кто виноват в том, что все мы стали «какбыстами» и, разумеется, что теперь делать? На первый вопрос отвечаю без сомнения: перед детьми виноваты родители, а перед родителями — школа, а перед всеми нами — радио и телевидение, на которые стало модно валить всю вину, но ведь именно они постоянно озвучивают и тиражируют многочисленных «какбыстов». В печати и у классиков прочитать подобное можно, но редко. Да и читаем мы все же реже, чем слышим.
Признаем, однако, что перед перечисленными «виновниками», в свою очередь, виновата жизнь: наше общество до сих пор не знает: живет ли оно как бы при социализме с человеческим лицом, или как бы при капитализме? При тоталитарном или каком-то гибридном строе? Что делать? Избавиться от неопределенности.
Позвольте закончить визит к «какбыстам» цитатой из Толкового словаря живого русского языка Владимира Даля, который, кажется, нашел единственную (и весьма актуальную) возможность грамотно использовать «занозу»: «Как бы не было худа».
Попробуем и для себя сделать из сказанного как бы выводы.
Власть. 1998, июнь
Подводя итог разговора о языке, надо бы пропеть гимн жестокой требовательности журналиста к слову — к тем «семи нотам», из которых он слагает свое произведение. Как мы ухитряемся из такого, казалось бы, ничтожного по объему источника извлекать целые водопады слов — «ему непостижимо», как любил говорить один известный фотокорреспондент, мой добрый товарищ, нет, надо решительно сузить отверстие, через которое мы выливаем слова на бумагу, надо учиться их цедить, чтобы каждое слово было «взвешенным».
«Искусство писать хорошо, — цитирую запись из дневника Л. Н. Толстого, для человека чувствительного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно писать».
Диалог
Кто возразит против того, что специфика газетной полосы создает для журналистов дополнительные трудности в сравнении с беллетристами? В самом деле, на относительно малом пространстве им нужно «густо» писать: не зря многие ведущие журналисты занимаются тренажем — сочиняют стихи, отнюдь не предназначенные для публикации, а всего лишь приучающие к экономии слов. Кстати сказать, из весьма посредственных поэтов (тем более из хороших!) довольно часто получаются сносные публицисты.
Но вернемся к «чистым» газетчикам. К сожалению, достоверно и убедительно изложив ситуацию, они иногда разрушают все, что создали, каким-нибудь одним-единственным диалогом. Очень обидно!
Увы, не «живые» мы пишем диалоги, искусственно сконструированные. Построенные на «лобовом» принципе, которых в жизни никогда не услышишь. «Который час?» — спрашиваем мы героя, и герой отвечает нам: «Половина второго». Две строки в газете. Отдать больше места под диалог вроде бы жалко. Но если максимально приблизить его к истинно разговорному, если уйти от вынужденного лаконизма, надо бы написать так:
— Который час? — спросил я имярек.
— Вы разве торопитесь? — сказал он.
— Да нет, — смутился я, — всего лишь проголодался.
— Половина второго.
Четыре строки, но — правда. Читатель верит, что был именно этот разговор, что автор смутился, а герой едва не обиделся. По-моему, это чрезвычайно важно для нас, поэтому, работая над диалогом, мы не должны забывать: не только произносимые слова рождают у читателя ощущение достоверности происходящего, но и психологическое состояние говорящих: их настроение, их, если угодно, физическая возможность произносить те или иные фразы. Иногда мы позволяем себе или нашим собеседникам говорить без перебивки целый монолог, причем совершенно не учитывая, какие неприятные слова звучат в нашем и чужом исполнении, по характеру ли они нам и нашим собеседникам. А ну, как наш герой вспыльчив и несдержан, и об этом уже сказали читателю, а мы вдруг заставляем его, такого вспыльчивого, спокойно выслушивать чью-то длиннющую тираду, будто он каменный сфинкс, тем самым противореча собственным словам, характеризующим его образ.
Да, жаль тратить газетную площадь на «живой» диа-лог, но лучше, с моей точки зрения, тогда совсем за него не браться. Приведу несколько примеров. Вот диалог, взятый из одного очерка, опубликованного в «Комсомольской правде» и принадлежащего перу весьма опытного журналиста:
«Она жила в Минске, училась на первом курсе пед-института, а тут — призыв на целину. «Перехожу на заочное. И — еду! Решение окончательное, отмене не подлежит». Дом уже казался далеким прошлым. А впереди — «цветные мечты». Катя излагала Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воронежа, свесившему голову с верхних нар:
— Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озеро в центре… А вокруг поля. Все пшеница, пшеница… Желтая. И разрезана она на квадраты лесными полосами.
Мурашов хотел сказать: «Картина с плаката». Но не решился обидеть соседку и согласился:
— Будет, конечно, город.
— И будет там школа с большими окнами. Я закончу институт и начну учить в ней детей.
— Так пацанов-то нету, — усмехнулся Мурашов.
— Сейчас нет, но со временем будут.
Она так и уснула, девчушка в брючках и пестреньких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет…»
Диалог этот, возможно, необходимый, служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как искусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? А если на «нарах», то где? Наверное, они шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? Один этот факт может что-то добавить к беседе, окрасить ее задушевностью, доверительностью. Но где все это? Почему никто из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов про себя думает, что представления девушки — «картина с плаката», почему стесняется сказать это вслух? Не потому ли, что его реплика потянет за собой то ли согласие собеседницы, то ли возражение, а на них нужно место в газете, а его нет? А может быть, автор очерка, прекрасно ощущая плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова «про себя», дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил банальность, — однако дальше этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, скорее, в технологии его работы. Если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги обычно теряют достоверность в сравнении с «натуральными».
Но вот еще один диалог из того же очерка.
«Рядом с Иваном Рудским, тоже в почете, сидел дядя Яков. И, как водится в застолье, после третьей рюмки переводил разговор на дела:
— Мы, Иванович, в старину так сплошняком степь не пахали.
— Еще бы, на быках много не наработаешь.
— Слов нету, не наработаешь… Однако тут гвоздь в другом месте забитый. Ты слухай, что я скажу, да мотай на ус.
— Так, можно, — закусывал Иван. — Трехполка теперь в моде. Другие времена… Давай еще по одной.
Несли и несли подносы с графинами, рвали мехи гармонисты, плясала молодежь…»
Тоже служебный разговор, очень важный для автора, тоже работающий на главную мысль очерка, но сделан куда основательней, реалистичней, приближенней к действительности. Степень достоверности его неизмеримо выше первого процитированного диалога.
Я всегда стремился к натуральности в разговорах, из-за этого обычно расходовал непростительно много газетной площади, пока не сообразил, что в целях экономии места иные диалоги можно писать «в строку», не с абзаца, но все же сохраняя их жизненность.
Теперь вот о чем. Довольно часто, интригуя читателя, мы начинаем повествование с прямой речи, например:
«— Нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!
Он долгим взглядом посмотрел за окно, на низкие облака, проплывающие вдали.
Я проследил его взгляд и тихо произнес:
— Мне трудно настаивать, но войдите и вы в мое положение.
Он неожиданно хитро улыбнулся…»
Вроде бы ничего, правда? Но в том-то и беда, что диалог сам по себе обезличен, он пригоден для всего на свете, драматургия его липовая, рассчитана на простачка. В результате ничего не понятно: кто кого спрашивает? Почему один не хочет отвечать другому? Почему у задающего вопрос какое-то «положение», в которое надо входить? И что там за окном, кроме облаков, — город, или поле, или — семнадцатый век?
Известно, что некоторые крупные литераторы давно забраковали диалог, поставленный в начало повествования, считая его невыгодным, поскольку он почти не действует на воображение читателя.»…Всегда лучше начинать картиной описанием места, времени, фигур, сразу ввести читателя в определенную обстановку» — советовал М. Горький. А если все же начинать диалогом, то таким, который способен дать какую-то информацию, приковать внимание читателя необычностью, оригинальностью или мыслью. Быть может, «нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!» — и есть такое начало, которое своей оригинальностью способно приковать внимание читателя к очерку? Лично я не нахожу. В этой фразе чувствуется искусственное стремление автора взять читателя за уши и притянуть к повествованию. Она скорее вызывает раздражение, чем внимание, потому что формально не несет никакой общественно значимой информации, никакой мысли. Давайте-ка попробуем на ходу, элементарными средствами, несколько изменить диалог:
— Нет-нет, не спрашивайте, вы напрасно теряете время, все равно не отвечу!
— Что значит напрасно? — сказал я. — Одно и то же время, слава Богу, нельзя потерять дважды.
— Как, впрочем, дважды приобрести, — добавил он, хитро улыбнувшись.
Кажется, намечался контакт…
Это тоже далеко от совершенства, но все же лучше, потому что есть пусть крохотная, но мысль, хотя многие наши сомнения, адресованные первому варианту, находят себе место и здесь. А хотелось бы ясности, простоты, безыскусственности.
Существует и другая крайность: иногда, решительно отказавшись от «пустых» интриг, мы пытаемся первой же фразой полностью ввести читателя в «обстановку». И получается так:
« — Привет! — громко воскликнул Мартын Иванович Коломеец, заместитель начальника отдела технического контроля управления газификации Н-ского горсовета, входя в кабинет Анатолия Георгиевича Спирина, своего бывшего однокурсника по институту, а ныне председателя горисполкома, и бросая шапку с документами в пустое кресло, предназначенное, вероятно, для значительных посетителей…»
Хоть стой, как говорится, хоть падай в это самое пустое и «значительное» кресло!
Последний абзац
Итак, имея тему и концепцию, собрав и обработав материал, составив план и обдумав сюжет, обезопасив себя от штампов, преодолев сопротивление первого абзаца и нащупав таким образом верный тон повествования, и т. д. и т. п. теперь-то мы с легкостью волшебной напишем, по-видимому, очерк. Написали! А чем его закончить? Тоже проблема.
Любопытно: в практической работе я, например, никогда специально не задумывался над финалом, никогда искусственно его не «вырабатывал». Все получается как-то само собой, естественно, без натуги: либо безжалостно отсекаю все лишнее, либо спокойно дописываю недостающее, точно зная при этом, что ни перелета, ни недолета нет. Интуиция? Шестое чувство? Срабатывает ли тот самый механизм, который позволяет человеку (и кошке, между прочим) успешно переходить улицу с оживленным автомобильным движением? «Кибернетическая машина» верно рассчитывает для ног момент старта, чтобы обеспечить безопасный финиш?
Если так, мне повезло. Но, думаю, нашей «кибернетической машиной» является обыкновенное чувство меры, помогающее в какой-то момент творчества из «писателя» превращаться в «читателя». Тогда внутренний голос приказывает: «Стоп». Или говорит: «Еще!» — и приходится подчиняться.
Посмотрим примеры?