Почему же мы, «знатоки человеческих душ», не помогаем людям реализовать их потребность в исповеди? Почему идем к ним только за цифрой, холодной и бездушной? Почему не за жизнью: за их горем, радостями и горестями? За вопросом вопросов: «почему»? Разве не верят нам люди? Не надеются на нас? Не хотят с нами говорить? Не видят в этом смысла? И разве не отделены мы от них на такое расстояние, что и не свои мы им, но и не чужие? Чем мы не «духовники»? Или, быть может, нам не хватает надежности в глазах людей? В таком случае давайте же подтвердим ее нашей человеческой порядочностью, добротой намерений и собственной способностью доверять и доверяться. Чтобы помочь людям реализовать естественную потребность в откровенном разговоре, журналист должен быть человеком в высоком смысле этого слова.

Таково, я полагаю, последнее принципиальное положение.

Технология

Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт. Но на чужом опыте строить — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.

Первое. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоялся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.

Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимную открытость собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.

О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко — о жизни. Важно начать, и начать, естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все не может к нему привыкнуть, прямо сердце обливается кровью; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припомнить последнюю игру киевского «Динамо» с москов-ским «Спартаком», высказавшись попутно относительно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или начать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигулями» и «Фиатом», с последнего фильма В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с современной моды, с летающих тарелок — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих познаний, а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями сидящие в голове. В конце концов, можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее выполнить, если они есть.

Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради Бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.

В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это пройдет. Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, — это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности но не беспринципности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не косности, сострадания — но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.

Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?

Второе. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он, по крайней мере, равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну, как мы беседуем с гением-академиком? Или министром, в присутствии которого попробуй-ка «раскуйся»? Или, чего доброго, с психологом? Или просто со старым, умудренным опытом, кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?

На что, собственно, все они должны «клюнуть»? На нашу искренность? Нашу естественность? А если «не клюнут», так и останутся «застегнутыми» на все пуговицы, — чья вина? Чья неудача?

Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.

Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта обязали позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»

В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога) на любых пьедесталах почета занимает, безусловно, первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы не будем уважать себя, наши претензии на уважение со стороны напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.

Снизу вверх журналист не должен смотреть на своих героев. Снизу вверх еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичем на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.

Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.

Нет, только искренность, только естественность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, сдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство — наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.

Третье. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Мы все равно не станем физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнем всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным. То есть решительно невозможно полемизировать «на равных» почти с каждым собеседником, что, кстати сказать, вполне естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?

Много лет назад (в 1964 году) я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Я с ужасом наблюдал, что происходит: журналисты входили в кабинет академика, получали уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.

«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько лишних слов? Как выделиться из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Флеров.

И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне пропасти! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова. Он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но запятую рисовать легче!» — «Вы думаете? заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Флеров. — И еще Перелыгина!»

Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» У них на лице сначала появилось нечто «психиатрическое», а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он не выглядит!

«Что вы делаете сегодня вечером?» — спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спорить, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.

С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, я, как самым безотказным оружием, пользуюсь советом старшего брата «не стыдиться незнания», что, конечно, и достойней, и полезней, чем скрывать невежество. А если открытое признание журналисту удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника, или, по крайней мере, его улыбку, он вообще может считать себя победителем.

Представим, что газетчику некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились…» — и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде бы неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как перестроить дело. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, без понимания, механически записывающий, словно диктант, каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Кто подсчитает потом, сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?

Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете беседы: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с б?ольшим успехом смогу рассказать это читателю. Когда же мне не удается уловить мысль собеседника, я прямо и откровенно говорю: «Простите, вы плохо рассказываете. Можете допустить, что я не самый отпетый тупица на земле? Благодарю. В таком случае, что поймут из вашего рассказа миллионы читателей? Растолкуйте мне, как дважды два, и тогда я растолкую им!»

Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и газетчиками, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это, скорее всего, дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина. Мы, газетчики, воистину чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками и вправду невежды. Но на нас действительно «весь свет похож!» Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто-то лучше нас способен рассказать читателям о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!

Между прочим, В. И. Ленин, как это явствует из воспоминаний Н. К. Крупской, просил ее читать его рукописи и критиковать их «специально с позиций неразвитого читателя».

Четвертое. Искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категоричные советы очень опасно. Все случаи жизни вообще невозможно предусмотреть, тем более в журналистике, особенно богатой на различные сюрпризы.

Возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует делать вид, что он хорошо информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы, конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне «между прочим» собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полно-стью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» — «На то мы и журналисты», — скромно улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава Богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошовая, а прокол принципиальный…» Блокнот трещал от записей.

Следовательно, с одной стороны, не надо скрывать незнание, а с другой полезно делать вид, что знаешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично. Потому что главный вывод оттого и называется «главным», что лежит за пределами конкретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!

Пятое. Разговор с каждым — без исключения — собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номерами и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим: 1. Такие-то биографические данные. 2. Мнение о таком-то человеке. 3. Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то. 4. Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще. 5. Предложения, позитивная программа и т. д. Затем придумываю и записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.

Разумеется, для всего этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересует? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Способен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, веселый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитанный? — от всего этого зависят качество и характер вопросов, которые я должен и могу ему задавать.

Значит, еще до беседы надо проделать какую-то работу, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, которого, без преувеличения, знали все московские журналисты: М. Розова. Я познакомился с ним лет двадцать пять назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В. Н. Болховитинов, и если М. Розов добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы уже была им пройдена. Он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропагандировал как панацею от всех наших экономических и нравственных бед. При жэках, говорил Розов, должны быть организованы на общественных началах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Семье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стекольщик. Исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан «сделать услугу». И получается десять услуг за одну! Такова примерно идея Розова, но я рассказал о «рембригадах» попутно, главное же — метод, с помощью которого идея пропагандировалась. Сам Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совершенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся реализацией спасительной идеи.

Что же это за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а мудро постучался к самому рядовому литсотруднику. Просидев со мной два или три часа, не пожалев ни времени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, в абсолютной жизненной необходимости «ремонтных бригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня под руку и сказал: «Веди к своему прямому начальнику». Моим «прямым» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже полностью принадлежу Розову, я им у Лаговского «отобран»! И действительно, через полчаса мы уже втроем — Розов, Лаговский и я — сидели в кабинете у заместителя главного редактора М. В. Хвастунова. В какие-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редактору, он был совершенно обезоруженным, «без войска», и нам ничего не стоило «голыми руками» получить под идею Розова две полосы в ближайшем номере журнала.

По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбора кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Но и без Розова моя «идея» была бы неубедительна. Во всяком случае, с кем бы я ни беседовал, стоило мне вспомнить Розова, как я начинал интересоваться людьми, которых знал мой собеседник, но с которыми мне только предстояло встретиться. «Вы упомянули, — говорил я, — Петрова. Это который играет на кларнете и при этом хорошо поддает?» — «Что вы! — мягко отвечал собеседник. — Он, как женился, пить сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в вытрезвителе работает, они там и познакомились, и характер у нее, можете представить. Однажды у них история из-за кларнета вышла…» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокноте рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоял разговор, ложились данные, позволяющие построить беседу с ним в верном ключе.

Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороплюсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мнения о последнем нашумевшем в городе событии — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, извинившись, делаю паузу на пять-десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мысли и подумать о содержании предстоящего разговора.

У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспечивает успех.

Шестое. Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений и еще потому, что отвечать на него неинтересно. Положим, нужны некоторые биографические данные:

— Будьте любезны, расскажите свою биографию.

— Я родился 14 октября 1940 года в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 году. Затем поступил…

Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.

Другой вариант того же вопроса:

— Вспомните, если сможете, добрых людей, которые попадались вам в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.

Тут уж собеседник посмотрит в окно, и вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, начнет говорить, и все необходимые журналисту биографические сведения окажутся в его рассказе: