Я перечитала сказки… Детские сказки… Что я опять заметила? Я заметила, как много там убивают. Много крови. Это стало для меня открытием…
В конце сорок четвертого года… Я увидела первых пленных немцев… Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на работу к маме спросить: «Почему наши люди дают немцам хлеб?» Мама ничего не сказала, она только заплакала. Тогда же я увидела первого мертвого в немецкой форме, он шел-шел в колонне и упал. Колонна постояла и двинулась дальше, а возле него поставили нашего солдата. Я подбежала… Меня тянуло посмотреть на смерть вблизи, побыть рядом. Когда по радио объявляли о потерях противника, мы всегда радовались… А тут… Я увидела… Человек как будто спал… Он даже не лежал, а сидел, полускрючившись, голова немного на плече. Я не знала: ненавидеть мне его или жалеть? Это был враг. Наш враг! Не помню: молодой он или старый? Очень усталый. Из-за этого мне было трудно его ненавидеть. Я тоже маме об этом рассказала. И она опять плакала.
Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: «Победа! Неужели победа?» Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал… Плакали те, кто потерял близких, радовались оттого, что все-таки это – Победа! У кого-то была горстка крупы, у кого-то – картошка, у кого-то – свекла, – все сносили в одну квартиру. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро… Даже к вечеру уже было не так…
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: «Идите на улицу. Сегодня – праздник». И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я – счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими…
С папой я тоже попробовала заговорить о смерти. О бомбежках, когда мы с мамой эвакуировались… Как вдоль дороги по обе стороны лежали мертвые наши солдаты. Лица их были прикрыты ветками. Над ними жужжали мухи… Полчища мух… О мертвом немце… Рассказала про папу моей подружки, который вернулся с войны и через несколько дней умер. Умер от болезни сердца. Никто не мог сообразить: как можно умереть после войны, когда все счастливы?
Папа молчал…
В конце сорок четвертого года… Я увидела первых пленных немцев… Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на работу к маме спросить: «Почему наши люди дают немцам хлеб?» Мама ничего не сказала, она только заплакала. Тогда же я увидела первого мертвого в немецкой форме, он шел-шел в колонне и упал. Колонна постояла и двинулась дальше, а возле него поставили нашего солдата. Я подбежала… Меня тянуло посмотреть на смерть вблизи, побыть рядом. Когда по радио объявляли о потерях противника, мы всегда радовались… А тут… Я увидела… Человек как будто спал… Он даже не лежал, а сидел, полускрючившись, голова немного на плече. Я не знала: ненавидеть мне его или жалеть? Это был враг. Наш враг! Не помню: молодой он или старый? Очень усталый. Из-за этого мне было трудно его ненавидеть. Я тоже маме об этом рассказала. И она опять плакала.
Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: «Победа! Неужели победа?» Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал… Плакали те, кто потерял близких, радовались оттого, что все-таки это – Победа! У кого-то была горстка крупы, у кого-то – картошка, у кого-то – свекла, – все сносили в одну квартиру. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро… Даже к вечеру уже было не так…
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: «Идите на улицу. Сегодня – праздник». И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я – счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими…
С папой я тоже попробовала заговорить о смерти. О бомбежках, когда мы с мамой эвакуировались… Как вдоль дороги по обе стороны лежали мертвые наши солдаты. Лица их были прикрыты ветками. Над ними жужжали мухи… Полчища мух… О мертвом немце… Рассказала про папу моей подружки, который вернулся с войны и через несколько дней умер. Умер от болезни сердца. Никто не мог сообразить: как можно умереть после войны, когда все счастливы?
Папа молчал…
«Одна горсть соли… Все, что осталось от нашего дома…»
Миша Майоров – 5 лет.
Сейчас – кандидат сельскохозяйственных наук.
В войну я любил сны… Я любил сны о мирной жизни, о том, как мы жили до войны…
Первый сон…
Бабушка управилась по хозяйству… Я жду этого момента. Вот она отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. У меня тоже есть работа: с одной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. «Тяни, Мишенька, посильней», – просит бабушка. Я натягиваю – она отпускает: бах – и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним бегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на сметанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Моя бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка «Зингер» работает и тогда, когда я уже сплю. И дедушка спит.
Второй сон…
Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело – точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки – на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак – жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком! – и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.
А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках, они тогда дольше служат и можно в них ходить без галош. Или обшивает кожицей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность – сучить льняную нитку, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла – большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины – целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.
Третий сон…
Старшие ребята в соседском большом сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, а у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу «увидеть войну». Заглядываю тайком в сарай, «пограничники» там в настоящих гимнастерках. Спектакль потрясающий…
Дальше сны мои обрывались…
Скоро я увидел солдатские гимнастерки у нас дома… Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: «Немец прет». Я стал приставать к бабушке: «А какие они, немцы?»
Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них… Куда-то едем… Потом возвращаемся… У нас в доме – немцы! Они похожи на наших солдат, только в другой форме и веселые. Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка – в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски… Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.
По улице мимо нашего дома ведут человека в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Человек весь черный… Потом я видел его повешенным возле сельсовета. Говорили, что это наш летчик. Ночью он мне приснился. Во сне он висел у нас во дворе…
Из тех дней… Все помнится в черном цвете: черные танки, черные мотоциклы, немецкие солдаты в черной форме. Я не уверен, что все это было на самом деле только черным, но я так запомнил. Так оно лежит в памяти… Черно-белая пленка… В школу я еще не ходил, но читать и считать умел. Считал танки, их было много, так много, что белый снег превращался в черный.
…Меня закутывают во что-то тоже черное, и мы прячемся в болоте. Весь день и всю ночь. Ночь холодная. Кричат страшным голосом незнакомые птицы. Кажется, что луна светит ярко-ярко. Страх!! А если нас увидят или услышат немецкие овчарки? Иногда долетал их хриплый лай. Наутро – домой! Я хочу домой! Все хотят домой, в тепло! Но дома уже нет, только груда дымящих головешек. Обгоревшее место… После большого костра… Находим в золе ком соли, который всегда у нас лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что осталось от нашего дома…
Бабушка молчала, молчала, а ночью заголосила: «Ах, моя ты хатка! Ах, моя ты хатка! Тут я в девках гуляла-а-а-а… Сюда сваты приезжали-и-и-и… Тут детей народила-а-а-а…» Она ходила по нашему черному двору, как привидение.
Утром я открыл глаза – мы спим на земле. На нашем огороде…
Сейчас – кандидат сельскохозяйственных наук.
В войну я любил сны… Я любил сны о мирной жизни, о том, как мы жили до войны…
Первый сон…
Бабушка управилась по хозяйству… Я жду этого момента. Вот она отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. У меня тоже есть работа: с одной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. «Тяни, Мишенька, посильней», – просит бабушка. Я натягиваю – она отпускает: бах – и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним бегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на сметанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Моя бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка «Зингер» работает и тогда, когда я уже сплю. И дедушка спит.
Второй сон…
Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело – точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки – на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак – жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком! – и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.
А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках, они тогда дольше служат и можно в них ходить без галош. Или обшивает кожицей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность – сучить льняную нитку, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла – большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины – целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.
Третий сон…
Старшие ребята в соседском большом сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, а у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу «увидеть войну». Заглядываю тайком в сарай, «пограничники» там в настоящих гимнастерках. Спектакль потрясающий…
Дальше сны мои обрывались…
Скоро я увидел солдатские гимнастерки у нас дома… Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: «Немец прет». Я стал приставать к бабушке: «А какие они, немцы?»
Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них… Куда-то едем… Потом возвращаемся… У нас в доме – немцы! Они похожи на наших солдат, только в другой форме и веселые. Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка – в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски… Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.
По улице мимо нашего дома ведут человека в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Человек весь черный… Потом я видел его повешенным возле сельсовета. Говорили, что это наш летчик. Ночью он мне приснился. Во сне он висел у нас во дворе…
Из тех дней… Все помнится в черном цвете: черные танки, черные мотоциклы, немецкие солдаты в черной форме. Я не уверен, что все это было на самом деле только черным, но я так запомнил. Так оно лежит в памяти… Черно-белая пленка… В школу я еще не ходил, но читать и считать умел. Считал танки, их было много, так много, что белый снег превращался в черный.
…Меня закутывают во что-то тоже черное, и мы прячемся в болоте. Весь день и всю ночь. Ночь холодная. Кричат страшным голосом незнакомые птицы. Кажется, что луна светит ярко-ярко. Страх!! А если нас увидят или услышат немецкие овчарки? Иногда долетал их хриплый лай. Наутро – домой! Я хочу домой! Все хотят домой, в тепло! Но дома уже нет, только груда дымящих головешек. Обгоревшее место… После большого костра… Находим в золе ком соли, который всегда у нас лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что осталось от нашего дома…
Бабушка молчала, молчала, а ночью заголосила: «Ах, моя ты хатка! Ах, моя ты хатка! Тут я в девках гуляла-а-а-а… Сюда сваты приезжали-и-и-и… Тут детей народила-а-а-а…» Она ходила по нашему черному двору, как привидение.
Утром я открыл глаза – мы спим на земле. На нашем огороде…
«И поцеловала в учебнике все портреты…»
Зина Шиманская – 11 лет.
Сейчас – кассир.
Я оглядываюсь назад с улыбкой… С удивлением. Неужели это было со мной?
В день, когда началась война, мы пошли в цирк. Всей семьей. На утреннее представление. Ни о чем не догадывались. Ни о чем… Все уже знали, а мы нет. Хлопали в ладоши. Смеялись. Был там большой слон. Слонище! Танцевали обезьянки… И вот… Высыпали мы весело на улицу – а люди идут зареванные: «Война!» Все дети: «Ур-ра!!» Обрадовались. Теперь мы себя проявим, поможем нашим бойцам. Станем героями. Я больше всего любила военные книжки. О боях, о подвигах… Всякие там мечты… Я склоняюсь над раненым бойцом, выношу его из дыма. Из огня… Дома всю стенку над своим столом оклеила военными фотографиями из газет. Там – Ворошилов, там – Буденный…
Мы с подружкой удирали на финскую войну, а наши знакомые мальчишки – на испанскую. Война нам представлялась самым интересным событием в жизни. Самым большим приключением. Мы о ней мечтали, мы были дети своего времени. Хорошие дети! Моя подружка всегда ходила в старой буденовке, где она ее взяла, я уже забыла, но это была ее любимая шапочка. А как мы удирали на войну? Сейчас расскажу… Она осталась у меня ночевать, ну это, конечно, специально, а на рассвете мы вместе тихонько выбрались из дома. На цыпочках… Тс… тс… Захватили с собой какие-то продукты. А старший брат, видимо, уже следил за нами, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Во дворе догнал нас и вернул. Отругал и пригрозил, что выбросит из моей библиотеки все военные книжки. Весь день я плакала. Вот такие мы были!
А тут настоящая война…
Через неделю в Минск вошли немецкие войска. Самих немцев я не запомнила сразу, а запомнила их технику. Большие машины, большие мотоциклы… У нас таких не было, таких мы не видели… Люди онемели и оглохли. Ходили с испуганными глазами… На заборах и столбах появились чужие плакаты и листовки. Чужие приказы. Настал «новый порядок». Через какое-то время опять открылись школы. Мама решила, что война войной, а прерывать учебу не надо, все равно я должна учиться. На первом уроке географичка, та самая, которая нас учила и до войны, стала выступать против советской власти. Против Ленина. Я сказала себе: учиться в такой школе больше не буду. Не-е-е-ет… Не хочу! Пришла домой и поцеловала в учебнике все портреты… Все любимые портреты…
Немцы врывались в квартиры, кого-то все время искали. То евреев, то партизан… Мама сказала: «Спрячь свой пионерский галстук». Днем я галстук прятала, а ночью, когда ложилась спать, надевала. Мама боялась: а если немцы постучат ночью? Уговаривала меня. Плакала. Я ждала, пока мама заснет, станет тихо дома и на улице. Тогда доставала из шкафа красный галстук, доставала советские книжки. И моя подружка так делала. Она и буденовку берегла.
Теперь сама удивляюсь: неужели это была я?
Сейчас – кассир.
Я оглядываюсь назад с улыбкой… С удивлением. Неужели это было со мной?
В день, когда началась война, мы пошли в цирк. Всей семьей. На утреннее представление. Ни о чем не догадывались. Ни о чем… Все уже знали, а мы нет. Хлопали в ладоши. Смеялись. Был там большой слон. Слонище! Танцевали обезьянки… И вот… Высыпали мы весело на улицу – а люди идут зареванные: «Война!» Все дети: «Ур-ра!!» Обрадовались. Теперь мы себя проявим, поможем нашим бойцам. Станем героями. Я больше всего любила военные книжки. О боях, о подвигах… Всякие там мечты… Я склоняюсь над раненым бойцом, выношу его из дыма. Из огня… Дома всю стенку над своим столом оклеила военными фотографиями из газет. Там – Ворошилов, там – Буденный…
Мы с подружкой удирали на финскую войну, а наши знакомые мальчишки – на испанскую. Война нам представлялась самым интересным событием в жизни. Самым большим приключением. Мы о ней мечтали, мы были дети своего времени. Хорошие дети! Моя подружка всегда ходила в старой буденовке, где она ее взяла, я уже забыла, но это была ее любимая шапочка. А как мы удирали на войну? Сейчас расскажу… Она осталась у меня ночевать, ну это, конечно, специально, а на рассвете мы вместе тихонько выбрались из дома. На цыпочках… Тс… тс… Захватили с собой какие-то продукты. А старший брат, видимо, уже следил за нами, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Во дворе догнал нас и вернул. Отругал и пригрозил, что выбросит из моей библиотеки все военные книжки. Весь день я плакала. Вот такие мы были!
А тут настоящая война…
Через неделю в Минск вошли немецкие войска. Самих немцев я не запомнила сразу, а запомнила их технику. Большие машины, большие мотоциклы… У нас таких не было, таких мы не видели… Люди онемели и оглохли. Ходили с испуганными глазами… На заборах и столбах появились чужие плакаты и листовки. Чужие приказы. Настал «новый порядок». Через какое-то время опять открылись школы. Мама решила, что война войной, а прерывать учебу не надо, все равно я должна учиться. На первом уроке географичка, та самая, которая нас учила и до войны, стала выступать против советской власти. Против Ленина. Я сказала себе: учиться в такой школе больше не буду. Не-е-е-ет… Не хочу! Пришла домой и поцеловала в учебнике все портреты… Все любимые портреты…
Немцы врывались в квартиры, кого-то все время искали. То евреев, то партизан… Мама сказала: «Спрячь свой пионерский галстук». Днем я галстук прятала, а ночью, когда ложилась спать, надевала. Мама боялась: а если немцы постучат ночью? Уговаривала меня. Плакала. Я ждала, пока мама заснет, станет тихо дома и на улице. Тогда доставала из шкафа красный галстук, доставала советские книжки. И моя подружка так делала. Она и буденовку берегла.
Теперь сама удивляюсь: неужели это была я?
«Я их руками собирала… Они белые-белые…»
Женя Селеня – 5 лет.
Сейчас – журналист.
В то воскресенье… Двадцать второго июня…
Пошли с братом за грибами. Уже было время толстых боровиков-колосовиков. Лесок наш небольшой, мы там знали каждый кустик, каждую полянку, где какие грибы растут, какие ягоды и даже цветы. Где иван-чай, а где желтый зверобой. Синий вереск… Уже возвращались домой, когда услышали громовой гул. Гул шел с неба… Подняли головы: над нами штук двенадцать-пятнадцать самолетов… Они летели высоко, очень высоко, я подумал, что раньше наши самолеты так высоко не летали. Был слышен гул: у-у-у!
Тут же мы увидели нашу маму, она бежала к нам – плачущая, растерянная, со срывающимся голосом. Таким и осталось впечатление от первого дня войны – мама не зовет ласково, как обычно, а кричит: «Дети! Мои дети!» У нее большие глаза, вместо лица одни глаза…
Через два дня, наверное, к нам на хутор зашла группа красноармейцев. Запыленные, потные, с запекшимися губами, они жадно пили воду из колодца. И как же они ожили… Как просветлели их лица, когда в небе появилось четыре наших самолета. На них мы заметили такие четкие красные звезды. «Наши! Наши!» – кричали мы вместе с красноармейцами. Но вдруг откуда-то вынырнули маленькие черные самолеты, они крутились вокруг наших, что-то там трещало, гремело. Это как, знаете… Кто-то рвет клеенку или полотно… Но звук громче… Я еще не знал, что так издали или с высоты трещат пулеметные очереди. За падающими нашими самолетами потянулись красные полосы огня и дыма. Бабах! Красноармейцы стояли и плакали, не стесняясь своих слез. Я первый раз видел… Первый раз… Чтобы красноармейцы плакали… В военных фильмах, которые я ходил смотреть в наш поселок, они никогда не плакали.
А потом… Потом… Еще через несколько дней… Из деревни Кабаки прибежала мамина сестра – тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в их деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат сельского Совета. Старый коммунист.
До сих пор помню слова тети Кати:
– Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала… Они белые-белые…
Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала… Повторяла… За эти два дня у нее побелела голова. И когда мама сидела рядом с тетей Катей, обнимала ее и плакала, я гладил ее по голове. Боялся.
Я боялся, что мама тоже станет белая…
Сейчас – журналист.
В то воскресенье… Двадцать второго июня…
Пошли с братом за грибами. Уже было время толстых боровиков-колосовиков. Лесок наш небольшой, мы там знали каждый кустик, каждую полянку, где какие грибы растут, какие ягоды и даже цветы. Где иван-чай, а где желтый зверобой. Синий вереск… Уже возвращались домой, когда услышали громовой гул. Гул шел с неба… Подняли головы: над нами штук двенадцать-пятнадцать самолетов… Они летели высоко, очень высоко, я подумал, что раньше наши самолеты так высоко не летали. Был слышен гул: у-у-у!
Тут же мы увидели нашу маму, она бежала к нам – плачущая, растерянная, со срывающимся голосом. Таким и осталось впечатление от первого дня войны – мама не зовет ласково, как обычно, а кричит: «Дети! Мои дети!» У нее большие глаза, вместо лица одни глаза…
Через два дня, наверное, к нам на хутор зашла группа красноармейцев. Запыленные, потные, с запекшимися губами, они жадно пили воду из колодца. И как же они ожили… Как просветлели их лица, когда в небе появилось четыре наших самолета. На них мы заметили такие четкие красные звезды. «Наши! Наши!» – кричали мы вместе с красноармейцами. Но вдруг откуда-то вынырнули маленькие черные самолеты, они крутились вокруг наших, что-то там трещало, гремело. Это как, знаете… Кто-то рвет клеенку или полотно… Но звук громче… Я еще не знал, что так издали или с высоты трещат пулеметные очереди. За падающими нашими самолетами потянулись красные полосы огня и дыма. Бабах! Красноармейцы стояли и плакали, не стесняясь своих слез. Я первый раз видел… Первый раз… Чтобы красноармейцы плакали… В военных фильмах, которые я ходил смотреть в наш поселок, они никогда не плакали.
А потом… Потом… Еще через несколько дней… Из деревни Кабаки прибежала мамина сестра – тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в их деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат сельского Совета. Старый коммунист.
До сих пор помню слова тети Кати:
– Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала… Они белые-белые…
Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала… Повторяла… За эти два дня у нее побелела голова. И когда мама сидела рядом с тетей Катей, обнимала ее и плакала, я гладил ее по голове. Боялся.
Я боялся, что мама тоже станет белая…
«Жить хочу! Жить хочу!..»
Вася Харевский – 4 года.
Сейчас – архитектор.
От этих зрелищ, от этих огней… Это – мое богатство… Это – роскошь, то, что я пережил…
Мне никто не верит… Даже мама не верила… Когда после войны стали вспоминать, она удивлялась: «Ты не мог сам это запомнить, ты был маленький. Тебе кто-то рассказал…»
Нет, я сам помню…
Рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата: «Жить хочу! Жить хочу!» Боялся умереть, хотя что я мог тогда знать о смерти? Ну, что?
Сам помню…
Мама отдала нам с братом последние две картошины, а сама только смотрела на нас. Мы знали, что картошины эти последние. Я хотел ей оставить… маленький кусочек… И не смог. Брат тоже не смог… Нам было стыдно. Ужасно стыдно.
Нет, я сам…
Увидел первого нашего солдата… По-моему, это был танкист, вот это точно не скажу… И побежал к нему: «Папа!!» А он поднял меня на руки к небу: «Сынок!»
Я все помню…
Я помню, как взрослые говорили: «Он – маленький. Не понимает». А я удивлялся: «Какие странные эти взрослые, почему они решили, что я ничего не понимаю? Я все понимаю». Мне даже казалось, что я понимаю больше, чем они, потому что я не плачу.
Война – это мой учебник истории. Мое одиночество… Я пропустил время детства, оно выпало из моей жизни. Я человек без детства, вместо детства у меня была война.
Так в жизни меня потрясла потом только любовь. Когда я влюбился… Узнал любовь…
Сейчас – архитектор.
От этих зрелищ, от этих огней… Это – мое богатство… Это – роскошь, то, что я пережил…
Мне никто не верит… Даже мама не верила… Когда после войны стали вспоминать, она удивлялась: «Ты не мог сам это запомнить, ты был маленький. Тебе кто-то рассказал…»
Нет, я сам помню…
Рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата: «Жить хочу! Жить хочу!» Боялся умереть, хотя что я мог тогда знать о смерти? Ну, что?
Сам помню…
Мама отдала нам с братом последние две картошины, а сама только смотрела на нас. Мы знали, что картошины эти последние. Я хотел ей оставить… маленький кусочек… И не смог. Брат тоже не смог… Нам было стыдно. Ужасно стыдно.
Нет, я сам…
Увидел первого нашего солдата… По-моему, это был танкист, вот это точно не скажу… И побежал к нему: «Папа!!» А он поднял меня на руки к небу: «Сынок!»
Я все помню…
Я помню, как взрослые говорили: «Он – маленький. Не понимает». А я удивлялся: «Какие странные эти взрослые, почему они решили, что я ничего не понимаю? Я все понимаю». Мне даже казалось, что я понимаю больше, чем они, потому что я не плачу.
Война – это мой учебник истории. Мое одиночество… Я пропустил время детства, оно выпало из моей жизни. Я человек без детства, вместо детства у меня была война.
Так в жизни меня потрясла потом только любовь. Когда я влюбился… Узнал любовь…
«Через петельку для пуговицы…»
Инна Левкевич – 10 лет.
Сейчас – инженер-строитель.
В первые же дни… С самого утра…
Над нами рвались бомбы… На земле лежали столбы и провода. Люди испуганные, все бежали из домов. Из своих домов все бежали на улицу, но все равно предупреждали друг друга: «Осторожно – провод! Осторожно – провод!», чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого июня мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из Минска, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне… Так ярко… Так… Так сильно, до самого неба… Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая «ехала» у мамы на руках. Мама еще волновалась, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Не хотела поверить, что немцы уже в городе. Город сдали.
Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Поражало их количество. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала… Люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия… Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…» Это обязательно…
Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:
– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.
– Кажется…
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.
– Давай…
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Пробовали рассказывать друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.
Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада…
Сейчас – инженер-строитель.
В первые же дни… С самого утра…
Над нами рвались бомбы… На земле лежали столбы и провода. Люди испуганные, все бежали из домов. Из своих домов все бежали на улицу, но все равно предупреждали друг друга: «Осторожно – провод! Осторожно – провод!», чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого июня мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из Минска, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне… Так ярко… Так… Так сильно, до самого неба… Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая «ехала» у мамы на руках. Мама еще волновалась, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Не хотела поверить, что немцы уже в городе. Город сдали.
Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Поражало их количество. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала… Люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия… Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…» Это обязательно…
Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:
– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.
– Кажется…
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.
– Давай…
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Пробовали рассказывать друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.
Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада…
«Только мамин крик слышала…»
Лида Погоржельская – 8 лет.
Сейчас – кандидат биологических наук.
Я всю жизнь вспоминаю этот день… Первый день без папы…
Хотелось спать. Мама подняла нас рано утром и сказала: «Война!» Какой уже сон? Стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Все смотрели на папу, а папа наш вел себя спокойно. Как всегда. Он был партийный работник. Каждому, сказала мама, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути…
Я забыла сказать, что жили мы в городе Кобрине. Недалеко от Бреста. Вот почему война докатилась к нам в первый же день. Опомниться не успели. Взрослые почти не разговаривали, шли молча, ехали на конях молча. И становилось страшно. Идут и идут люди, много людей, и все молчат.
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье во всем был главный, потому что мама очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа – сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время, и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Для всех – праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манной каши, которую варил папа. Сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. Остаться в войну без папы – этого мы представить себе не могли. Такая у нас была семья.
Обоз получился большой… Двигался медленно. Иногда все останавливались и смотрели на небо. Искали глазами, где наши самолеты… Искали напрасно…
В середине дня увидели колонну каких-то военных. Они ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Лошади сытые. Большие. Никто не догадался, что это диверсанты. Решили: наши! Обрадовались. Папа вышел к ним навстречу, и я услышала мамин крик… Выстрела я не слышала… Только мамин крик: «А-а-а-а! ы-ы-ы…» Мамин или не мамин голос? Мамин! Я помню, что эти военные даже не слезли со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала. Все куда-то побежали… Бежали молча. Я слышала только, как наша мама кричит… Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой траве…
До вечера наши кони стояли. Ждали. А мы все вернулись на это место, когда темнеть начало. Мама одна там сидела и ждала. Кто-то произнес: «Вы посмотрите, она седая». Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите. Попрощайтесь с отцом». Я ступила два шага, а дальше идти не смогла. Села на землю. А сестренка рядом со мной. Братик спал, он был совсем маленький, ничего не понимал. А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали.
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым. Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Молодого и красивого. Даже сейчас, а сейчас я уже старше нашего папы.
В Сталинградской области, куда нас эвакуировали, мама работала в колхозе. Мама, которая ничего не умела, не знала, как полоть грядки, не отличала овес от пшеницы, стала ударницей. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы. У другого не было мамы. Или брата. Или сестры. Или дедушки. Но мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все. Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она жила одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша мама. А это же был совершенно чужой человек, но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня. Так мы все и росли… С двумя, с тремя мамами…
Еще помню, как нас по дороге в эвакуацию бомбили, и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. Кончится бомбежка, мама нас ругает, что мы от нее убегаем. Но все равно, как снова начнут бомбить, бежим к солдатам.
Когда освободили Минск, решили возвращаться. Домой. В Беларусь. Мама наша – коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Одни руины… Песок из камня…
Я уже училась в Горецкой сельхозакадемии… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все – сироты. Никто нас отдельно не селил, не собирал – нас было много. Не одна комната. Помню, как мы ночью все кричали… Я могла сорваться с койки и стучать в дверь… Куда-то рвалась… Девочки меня ловили. Тогда я начинала плакать. И они следом. Всей комнатой ревем. А наутро надо идти на занятия и слушать лекции.
А однажды на улице встретила мужчину, похожего на папу. Как мой папа. Долго шла за ним… Я же не видела папу мертвым…
Сейчас – кандидат биологических наук.
Я всю жизнь вспоминаю этот день… Первый день без папы…
Хотелось спать. Мама подняла нас рано утром и сказала: «Война!» Какой уже сон? Стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Все смотрели на папу, а папа наш вел себя спокойно. Как всегда. Он был партийный работник. Каждому, сказала мама, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути…
Я забыла сказать, что жили мы в городе Кобрине. Недалеко от Бреста. Вот почему война докатилась к нам в первый же день. Опомниться не успели. Взрослые почти не разговаривали, шли молча, ехали на конях молча. И становилось страшно. Идут и идут люди, много людей, и все молчат.
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье во всем был главный, потому что мама очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа – сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время, и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Для всех – праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манной каши, которую варил папа. Сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. Остаться в войну без папы – этого мы представить себе не могли. Такая у нас была семья.
Обоз получился большой… Двигался медленно. Иногда все останавливались и смотрели на небо. Искали глазами, где наши самолеты… Искали напрасно…
В середине дня увидели колонну каких-то военных. Они ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Лошади сытые. Большие. Никто не догадался, что это диверсанты. Решили: наши! Обрадовались. Папа вышел к ним навстречу, и я услышала мамин крик… Выстрела я не слышала… Только мамин крик: «А-а-а-а! ы-ы-ы…» Мамин или не мамин голос? Мамин! Я помню, что эти военные даже не слезли со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала. Все куда-то побежали… Бежали молча. Я слышала только, как наша мама кричит… Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой траве…
До вечера наши кони стояли. Ждали. А мы все вернулись на это место, когда темнеть начало. Мама одна там сидела и ждала. Кто-то произнес: «Вы посмотрите, она седая». Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите. Попрощайтесь с отцом». Я ступила два шага, а дальше идти не смогла. Села на землю. А сестренка рядом со мной. Братик спал, он был совсем маленький, ничего не понимал. А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали.
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым. Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Молодого и красивого. Даже сейчас, а сейчас я уже старше нашего папы.
В Сталинградской области, куда нас эвакуировали, мама работала в колхозе. Мама, которая ничего не умела, не знала, как полоть грядки, не отличала овес от пшеницы, стала ударницей. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы. У другого не было мамы. Или брата. Или сестры. Или дедушки. Но мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все. Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она жила одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша мама. А это же был совершенно чужой человек, но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня. Так мы все и росли… С двумя, с тремя мамами…
Еще помню, как нас по дороге в эвакуацию бомбили, и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. Кончится бомбежка, мама нас ругает, что мы от нее убегаем. Но все равно, как снова начнут бомбить, бежим к солдатам.
Когда освободили Минск, решили возвращаться. Домой. В Беларусь. Мама наша – коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Одни руины… Песок из камня…
Я уже училась в Горецкой сельхозакадемии… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все – сироты. Никто нас отдельно не селил, не собирал – нас было много. Не одна комната. Помню, как мы ночью все кричали… Я могла сорваться с койки и стучать в дверь… Куда-то рвалась… Девочки меня ловили. Тогда я начинала плакать. И они следом. Всей комнатой ревем. А наутро надо идти на занятия и слушать лекции.
А однажды на улице встретила мужчину, похожего на папу. Как мой папа. Долго шла за ним… Я же не видела папу мертвым…
«Мы играли, а солдаты плакали…»
Володя Чистоклетов – 10 лет.
Сейчас – музыкант.
Это было красивое утро…
Утреннее море. Синее и спокойное. Первые дни, как я приехал в детский санаторий Совет-Квадже на Черном море. Услышали гул самолетов… Я нырнул в волны, но и там, под водой, был слышен этот гул. Мы не испугались, а начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет война. Не игра, не военные учения, а война.
Через несколько дней нас отправили по домам. Я – в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Все готовились к уличным боям: рыли щели, строили баррикады. Учились стрелять А мы, дети, сторожили ящики, в которые складывали бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпитали. В нашей семидесятой школе размещался армейский полевой госпиталь для легкораненых. Туда направили маму. Ей разрешали и меня брать с собой, чтобы не оставался один дома, а когда отступали, куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди разбитого камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Помню, что военные книжки я не взял, читать о войне уже не хотелось. А вот о животных, о птицах…
Сейчас – музыкант.
Это было красивое утро…
Утреннее море. Синее и спокойное. Первые дни, как я приехал в детский санаторий Совет-Квадже на Черном море. Услышали гул самолетов… Я нырнул в волны, но и там, под водой, был слышен этот гул. Мы не испугались, а начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет война. Не игра, не военные учения, а война.
Через несколько дней нас отправили по домам. Я – в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Все готовились к уличным боям: рыли щели, строили баррикады. Учились стрелять А мы, дети, сторожили ящики, в которые складывали бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпитали. В нашей семидесятой школе размещался армейский полевой госпиталь для легкораненых. Туда направили маму. Ей разрешали и меня брать с собой, чтобы не оставался один дома, а когда отступали, куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди разбитого камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Помню, что военные книжки я не взял, читать о войне уже не хотелось. А вот о животных, о птицах…