С дедушкой приехали на это место… Началась бомбежка… Отца похоронить не смогли. После бомбежки мы ничего от него не нашли. Никакого следа. Поставили на кладбище крест – и все. Один крест. Под ним закопали праздничный отцовский костюм…
   Через неделю солдат уже нельзя было собирать… Их нельзя было поднять… Под гимнастерками хлюпала вода… Мы собирали их винтовки. Солдатские книжки.
   Дедушку убило при бомбежке…
   Как жить дальше? Как жить без отца? Без дедушки? Мама плакала и плакала. Что делать с оружием, которое мы собрали и закопали в надежном месте? Кому его отдать? Посоветоваться не с кем. Мама плачет.
   Зимой вышел на связь с подпольщиками. Они обрадовались моему подарку. Оружие переправили к партизанам…
   Прошло время, сколько – не помню… Может быть, месяца четыре. Помню, что в тот день на прошлогоднем картофельном поле собирал мерзлый картофель. Вернулся домой мокрый, голодный, но принес полное ведро. Только разулся, снял промокшие лапти, как раздался стук в крышку погреба, в котором мы жили. Кто-то спрашивал: «Бойкачев здесь?» Когда я показался в люке погреба, команда была вылезти. В спешке вместо ушанки надел буденовку, за что тут же огрели кнутом.
   Около погреба стояли три лошади, на которых сидели немцы и полицаи. Один полицай слез с лошади, набросил ремень мне на шею и привязал к седлу. Мать стала просить: «Дайте я его покормлю». Она полезла в погреб за лепешкой из мерзлой картошки, а они стеганули лошадей и пошли сразу рысью. И волокли меня так километров пять до поселка Веселый.
   На первом допросе фашистский офицер задавал простые вопросы: твоя фамилия, твое имя, год рождения… Кто отец и мать? Переводчиком был молодой полицай. В конце допроса он сказал: «Сейчас ты пойдешь и уберешь комнату для пыток. Посмотри хорошенько там на скамейку…» Дали мне ведро с водой, веник, тряпку и повели…
   Там я увидел страшную картину: посреди комнаты стояла широкая скамейка с прибитыми к ней ремнями. Три ремня – привязать человека за шею, за поясницу и за ноги. В углу стояли толстые березовые палки и ведро с водой, вода была красная. На полу лужи крови… Мочи… И кала…
   Я носил и носил воду. Тряпка, которой мыл, все равно была красная.
   Утром офицер позвал меня:
   – Где оружие? С кем из подпольщиков держишь связь? Какие получал задания? – вопросы сыпались один за другим.
   Я отговаривался, что ничего не знаю, еще малый, а на поле собирал не оружие, а мерзлую картошку.
   – В погреб его, – приказал офицер солдату.
   Меня спустили в погреб с холодной водой. Перед этим показали партизана, которого только что вытащили оттуда. Он не выдержал пытку и… утонул… А сейчас лежал на улице…
   Воды было по горло… Я чувствовал, как бьется мое сердце и кровь в венах, как кровь согревает воду вокруг моего тела. Мысль была такая: не потерять бы сознание. Не захлебнуться. Не утонуть.
   Следующий допрос: ствол пистолета наставлен в мое ухо, выстрел – треснула сухая половица. Выстрелили в пол! Удар палкой по шейному позвонку, падаю… Надо мной кто-то стоит большой и тяжелый, от него пахнет колбасой и самогонкой. Меня тошнит, а рвать нечем. Слышу: «Сейчас вылижешь языком то, что от тебя на полу… Языком, понял… Понял, красный детеныш?!»
   В камере не засыпал, а терял сознание от боли. То мне казалось, что я стою на школьной линейке и учительница Любовь Ивановна Лашкевич говорит: «Осенью придете в пятый класс, а сейчас до свидания, ребята. За лето подрастете все. Вася Бойкачев сейчас самый маленький, а станет самым большим». Любовь Ивановна улыбается…
   То вдруг мы с отцом в поле, ищем наших убитых солдат. Отец где-то впереди, а я нахожу под сосной человека… Был такой случай… Я нашел не человека, а то, что от него еще осталось… Было это в самые первые дни. Он просил: «У меня нет ног, у меня нет рук, пристрели, сынок…» Его кто-то успел перевязать, а забрать не успели… В ужасе я убежал… звал отца…
   Старик, который лежит рядом в камере, будит меня:
   – Не кричи, сынок.
   – А что я кричу?
   – Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил…
   Прошли десятки лет, а я все удивляюсь: живой?! Меня не оставляет это чувство…



«А на мне даже косыночки нет…»


   Надя Горбачева – 7 лет.
   Сейчас – работник телевидения.
   В войне меня интересует необъяснимое… Я до сих пор о ней много думаю…
   Как уходил отец на фронт, не запомнила…
   Нам не сказали. Пощадили. Он отвел утром нас с сестрой в детский сад. Все было, как всегда. Вечером мы, конечно, спросили, почему нет отца, но мама успокоила: «Он скоро вернется. Через несколько дней».
   Помню дорогу… Ехали машины, в кузовах мычали коровы, пищали свиньи, в одной машине – мальчик держал в руках кактус и от толчков бегал с ним от одного борта к другому… Нам с сестрой было смешно, как он бегает. Дети, мы видели поля, мы видели бабочек. Нам нравилось ехать. Мама оберегала нас, мы сидели под мамиными «крыльями». Где-то в сознании было, что случилась беда, но с нами мама, и там, куда мы едем, все будет хорошо. Она заслонила нас от бомб, от взрослых напуганных разговоров, от всего плохого. Если бы мы могли прочесть мамино лицо, то прочли бы на нем все. Но я его не помню, я помню большую стрекозу, которая села на плечо сестренке, и я закричал: «Самолет!» – а взрослые почему-то соскочили с повозок и стали задирать головы вверх.
   Приехали к дедушке в деревню Городец Сенненского района. Семья у него была большая, мы поселились в летней кухне. Нас стали звать «дачниками», так это за нами до конца войны и осталось. Я не помню, чтобы мы играли, во всяком случае, летних игр так у нас точно не было. Подрастал маленький брат, он был на наших руках, потому что мама копала, сажала, шила. Оставит нас одних: надо вымыть ложки, тарелки, полы, дотопить печку, насобирать веток на завтра запастись водой, полное ведро мы не могли поднять, носили по полведра. С вечера мама назначала: ты – старшая по кухне, а ты – старшая по брату. И каждая уже за свое дело отвечала.
   Как бы ни было голодно, но у нас появилась кошка, за ней – собака. Это были члены семьи, мы все делили с ними поровну. В другой раз не хватает на кошку и собаку, так тайком каждая из нас старалась припрятать им кусочек. И когда кошка погибла от осколка, это была такая потеря, что, казалось, перенести ее невозможно. Плакали два дня. Хоронили с выносом, со слезами. Поставили крестик, посадили цветы, поливали.
   Я и сейчас, как вспомню наши слезы, как мы переплакали, не могу завести кошку. Дочь, когда была маленькая, просила купить собачку, а я не смогла.
   А потом что-то с нами случилось… Мы перестали бояться смерти…
   Наехали большие немецкие машины, выгнали всех из хат. Выстроили и считают: «Айн, цвай, драй…» Мама девятая, а десятого на расстрел. Нашего соседа… Мама держала на руках братика, так он у нее из рук и упал.
   Я запоминала запахи… Когда вижу сейчас в кино фашистов, слышу солдатский запах… Кожи, хорошего сукна, пота…
   О смерти не говорили… В нашей семье старались как можно меньше говорить о смерти. Был такой уговор. Она была всюду…
   Сестра в тот день дежурила по брату, а я полола на огороде. В картошке нагнусь, меня не видно, знаете, в детстве все кажется большим и высоким. Когда заметила самолет, он уже кружился надо мной, я увидела совершенно отчетливо летчика. Его молодое лицо. Коротенькая автоматная очередь – бах-бах! Самолет второй раз разворачивается… Он не стремился меня убить, он развлекался. Уже тогда, детским умом я это поняла. А на мне даже косыночки нет, нечем прикрыться…
   Ну, что это? Как объяснить? Интересно: жив ли этот летчик? И что он вспоминает и как рассказывает? Какими словами?
   Я говорю… В войне меня интересует необъяснимое… Я не перестаю о ней думать…
   Проходила та минута, когда решалось: погибнешь от пули или умрешь от страха, и наступала нейтральная полоса – одну беду пронесло, а о другой пока люди не знают – и было много смеха. Начинали поддевать, подшучивать друг над другом: кто и где прятался, как бежали, как пуля летела, да не попала. Я это хорошо помню. Даже мы, дети, соберемся и посмеиваемся друг над другом – кто испугался, а кто нет. Смеялись и плакали одновременно.
   Я вспоминаю о войне, чтобы понять… А иначе – зачем?
   У нас было две курицы. Когда им говорили: «Немцы – тихо!», – они молчали. Они сидели тихо-тихо вместе с нами под кроватью, ни одна не кокнет. Сколько я потом ни видела в цирке ручных кур, они меня не удивляли. А наши ко всему исправно неслись под кроватью в ящике – два яйца в день. Мы чувствовали себя такими богатыми!
   Все-таки какую-то елку на Новый год мы ставили. Конечно, это мама помнила, что у нас детство. Из книжек вырезали яркие картинки, делали шарики из бумаги: один бочок белый, другой – черный, гирлянды из старых ниток. И в этот день особенно все улыбались друг другу, вместо подарков (их не было) мы оставляли под елкой записочки.
   В своих записочках я писала маме: «Мамулечка, я тебя очень люблю. Очень! Очень!» Дарили друг другу слова.
   Годы прошли… Я столько книг прочитала… А поняла о войне не намного больше, чем тогда, когда была ребенком. Об этом хотела рассказать…



«Играть на улице не с кем…»


   Валя Никитенко – 4 года.
   Сейчас – инженер.
   В детской памяти запечатлевается все, как в альбоме. Отдельными снимками…
   Мама просит:
   – Бежим-бежим… Топаем-топаем… – У нее руки заняты. А я капризничаю:
   – У меня ножки болят.
   Трехлетний братик толкает меня:
   – Безым (буквы «ж» он не выговаривал), а то немцы догонят. – И «безым» рядом молча.
   От бомб я прячу голову и куклу, а кукла уже без руки и без ног. Плачу, чтобы мама ее перевязала…
   Кто-то принес маме листовку… Я уже знаю, что это такое… Это такое большое письмо из Москвы, хорошее письмо. Они с бабушкой говорят, и я понимаю, что дядя наш в партизанах. По соседству у нас жила семья полицая. И, знаете, как дети: выйдут, и каждый хвастается своим папой. Их мальчик говорит:
   – У моего папы автомат…
   Я тоже хочу похвастаться:
   – А нам дядя принес листовку…
   Это услышала мать полицая, она пришла к маме предупредить: смертельная беда нашей семье, если ее сын услышит мои слова, или кто-нибудь из детей передаст.
   Мама позвала меня с улицы и просит:
   – Доченька, не будешь больше рассказывать?
   – Буду!
   – Нельзя рассказывать.
   – Ему можно, а мне нет?
   Тогда она достала прутик из веника, а стегать меня ей жалко. Поставила в угол:
   – Не будешь? А то маму убьют.
   – Прилетит на самолете наш дядя из леса и спасет тебя.
   Так и уснула в углу…
   Горит наш дом, меня выносят на руках сонную. Пальто и ботиночки сгорели. Я хожу в мамином пиджаке, он до самой земли.
   Живем в земляночке. Вылезаю из землянки и слышу запах пшенной каши, заправленной салом. До сих пор для меня вкуснее еды нет, чем пшенная каша, заправленная салом. Кто-то кричит: «Наши пришли». На огороде у тети Василисы – так говорит мама, а дети тетю Василису зовут «бабой Васей», – стоит походная солдатская кухня. В котелках нам раздают кашу, помню точно, что в котелках. Как мы ели, не знаю, ложек не было…
   Мне дают кружку молока, а я уже забыла о нем за войну. Молоко налили в чашку, она у меня упала и разбилась. И я плачу, все думают, что я плачу из-за разбитой чашки, а я плакала, что разлила молоко. Оно такое вкусное, и я боюсь, что мне его больше не дадут.
   После войны начались болезни. Болели все, все дети. Болели больше, чем в войну. Непонятно, правда?
   Эпидемия дифтерита… Дети умирают. Я убежала из-под замка хоронить соседских мальчиков-близнецов, с которыми дружила. Стою у гробиков в мамином пиджаке и с босыми ногами. Мама вытаскивает меня оттуда за руку. Ждет с бабушкой, что и я заразилась дифтеритом. Нет, я только кашляю.
   В деревне совсем не осталось детей. Играть на улице не с кем…



«Она открыла окно… И отдала листочки ветру…»


   Зоя Мажарова – 12 лет.
   Сейчас – почтовый работник.
   Всю войну я видела ангела… Он появился не сразу…
   Первый раз он появился… Пришел ко мне во сне, когда нас везли в Германию. В вагоне… А там ни звездочки не было видно, ни кусочка неба. А он пришел. Мой ангел…
   А вы меня не боитесь? Моих слов… Я то голоса слышу… То ангела вижу… Начну рассказывать, не каждый хочет долго слушать. Боятся меня. На праздники в гости редко зовут. За праздничный стол. Даже свои соседи. Я рассказываю и рассказываю… Может, что старая стала? Начну и не могу остановиться…
   В войну… Я начну с самого начала… Первый год я жила с мамой и папой. Жала и пахала. Косила и молотила. Все сдавали немцам: зерно, картошку, горох. Они приезжали осенью на лошадях. Ходили по дворам и собирали – как это? Забыла уже это слово – оброк. Наши полицаи тоже с ними ходили, они все были нам знакомые. Из соседней деревни. Так мы жили. Можно сказать, привыкли. Гитлер, говорили нам, уже под Москвой. Под Сталинградом.
   Ночью приходили партизаны… А они рассказывали все по-другому: Сталин ни за что не отдаст Москву. И Сталинград не отдаст…
   А мы жили… Жали и пахали… Вечером в выходной день и на праздники были у нас танцы. Танцевали на улице. Была гармонь.
   Я помню, что случилось это в Вербное воскресенье… Наломали мы вербы, в церковь сходили. Собрались на улице. Ждем гармониста. Тут понаехали немцы. На больших крытых машинах, с овчарками. Собаки все черные, злые. Окружили нас и командуют: залезайте в машины. Толкают прикладами. Кто-то плачет, кто-то кричит… Пока наши родители прибежали, мы уже – в машинах. Под брезентом. От нас недалеко была железнодорожная станция, привезли нас туда. Там уже стояли пустые вагоны наготове. Ждали нас. Полицай меня тянет в вагон, а я вырываюсь. Он накрутил себе на руку мою косу:
   – Не кричи, дура. Фюрер освобождает вас от Сталина.
   – А что нам на той чужбине? – До этого нас уже агитировали, чтобы мы ехали в Германию. Обещали красивую жизнь.
   – Поможете немецкому народу победить большевизм.
   – Я к маме хочу.
   – Будешь жить в доме под черепичной крышей и есть шоколадные конфеты.
   – Я к маме…
   О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу, то он был до утра не дожил.
   Погрузили и повезли. Ехали мы долго, но сколько, не знаю. В моем вагоне все были с нашей Витебской области. С разных деревень. Все молодые и такие, как я, малолетки. Меня спрашивали:
   – А ты как попалась?
   – С танцев.
   От голода и страха я теряла сознание. Лежу. Закрою глаза. И вот первый раз тогда… Там… Увидела ангела… Ангел маленький, и крылышки у него маленькие. Как у птицы. А я вижу, что он хочет меня спасти. «Как он спасет меня, – думаю я, – если он такой маленький?» Это я первый раз его увидела…
   Жажда… Нас всех мучила жажда, все время хотелось пить. Все внутри пересыхало, да так, что язык вываливался наверх, я не могла его назад затолкать. Днем ехали с вываленными языками. С открытым ртом. А ночью было немного легче.
   Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
   В углу у нас стояли ведра, куда мы ходили по малой нужде, пока ехали. И одна девочка… Она доползла до этих ведер, обхватила одно ведро руками, припала к нему и начала пить. Пила большими глотками… А потом ее начало выворачивать… Она вырвет и опять ползет к ведру… Ее снова выворачивает…
   О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу наперед…
   Я запомнила город Магдебург… Там нас постригли наголо и обмазали тело белым раствором. Для профилактики. Тело огнем от этого раствора, от этой жидкости горело. Кожа слазила. Не дай Бог! Я не хотела жить… Мне уже никого не было жалко: ни себя, ни маму с папой. А поднимешь глаза – кругом они стоят. С овчарками. У овчарок глаза страшные. Собака никогда человеку прямо в глаза не смотрит, отводит глаза, а эти смотрели. Смотрели нам прямо в глаза… Я не хотела жить… Со мной ехала знакомая девочка, я не знаю – как, но взяли ее вместе с мамой. Может, мама за ней в машину вскочила… Я не знаю…
   Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
   Девочка эта стоит и плачет, потому что она, когда нас гнали на профилактику, потеряла маму. Мама у нее была молодая… Красивая мама… А мы ехали всегда в темноте: никто нам двери не открывал, вагоны товарные, без окон. Всю дорогу она не видела свою маму. Целый месяц. Стоит она, плачет, а какая-то старая женщина, тоже постриженная наголо, тянет к ней руки, хочет ее погладить. А она убегает от этой женщины, пока та не позвала: «Доченька…» И только по голосу она догадалась, что это ее мама.
   О-о-о-о! Если бы… Если бы знать…
   Все время ходили голодные. Я не запоминала, где была? Куда везли? Названия, имена… От голода жили, как во сне…
   Помню, что тягала какие-то ящики на патронно-пороховой фабрике. Там все пахло спичками. Запах дыма… Дыма нет, а дымом пахнет…
   Помню, что доила коров у какого-то бауэра. Колола дрова… По двенадцать часов в сутки…
   Кормили нас каторфельными очистками, турнепсом и давали чай с сахарином. Чай у меня отбирала моя напарница. Украинская девушка. Она была старше и сильная, она говорила: «Я должна выжить. У меня мама осталась дома одна».
   Она пела в поле красивые украинские песни. Очень красивые.
   Я… Я за один раз… За один вечер все не расскажу. Не успею. Сама не выдержу…
   Где это? Я не помню… Но это уже было в лагере… Я, видимо, уже попала в Бухенвальд…
   Там мы разгружали машины с мертвыми и укладывали их в штабеля, укладывали слоями – слой мертвых, слой просмоленных шпал. Один слой, второй слой… И так с утра до ночи, мы готовили костры. Костры из… Ну, ясное дело… Из трупов… А среди мертвых попадались живые, и они хотели что-то нам сказать. Какие-то слова. А нам нельзя было возле них останавливаться, ну, хотя бы послушать…
   О-о-о-о! Жизнь человеческая… Я не знаю, легко ли жить дереву, всему живому, кого человек приручил. Скотине, птице… Но о человеке я знаю…
   Я хотела умереть, мне уже никого не было жалко… Когда собиралась: вот-вот, и нож искала… Ночью ко мне прилетал мой ангел… Я не помню, какими словами он меня утешал, но слова были ласковые. Он меня долго уговаривал… Когда я рассказывала другим о своем ангеле, все думали, что я сошла с ума. Знакомых людей уже давно рядом не замечала, вокруг были одни чужие люди. Одни незнакомцы. Никто не хотел ни с кем знакомиться, потому что завтра или тот, или этот умрет. Зачем знакомиться? Но один раз я полюбила маленькую девочку… Машеньку… Она была беленькая и тихая. Мы дружили с ней месяц. В лагере месяц – это целая жизнь, это – вечность. Она первая подошла ко мне:
   – У тебя нет карандаша?
   – Нет.
   – А листочка бумаги?
   – Тоже нет. А зачем тебе?
   – Я знаю, что скоро умру, и хочу маме письмо написать.
   В лагере это было не положено – ни карандаш, ни бумага. Но ей мы нашли. Она всем нравилась – такая беленькая и тихая. И голос тихий.
   – Как ты пошлешь письмо? – спросила я.
   – Я открою ночью окно… И отдам листочки ветру…
   Я не знаю… Может, ей было восемь лет, а может, и десять. Как угадаешь по косточкам? Там не люди ходили, а их скелеты… Скоро она заболела, не могла вставать и ходить на работу. Я ее просила… В первый день я даже дотянула ее до дверей, она повисла на дверях, а идти не может. Два дня лежала, а на третий день за ней пришли и унесли на носилках. Выход из лагеря был один – через трубу… Мы это все знали. Сразу на небо…
   Я буду век помнить… Я за жизнь не забуду…
   Когда она заболела… Мы ночью разговаривали:
   – К тебе прилетает ангел? – Я хотела рассказать ей о своем ангеле.
   – Нет. Ко мне мама приходит. Она всегда в белой блузке. Я помню эту ее блузку с вышитыми синими васильками.
   Осенью… Я дожила до осени… Каким чудом? Я не знаю… Нас утром погнали на работу в поле. Собирали морковку, срезали капусту – я любила эту работу. Я уже давно не выходила в поле, не видела ничего зеленого. В лагере не видно неба, не видно земли из-за дыма. Труба высокая, черная. День и ночь из нее валил дым… В поле я увидела желтый цветочек, а я уже забыла, как цветы растут. Я погладила цветочек… И другие женщины его погладили. Мы знали, что сюда привозят пепел из нашего крематория, а у каждого кто-то погиб. У кого сестра погибла, у кого мама… А у меня Машенька…
   Если бы я знала, что выживу, я спросила бы адрес ее мамы… Но я не думала…
   Как я выжила, когда умирала сто раз? Не знаю… Это мой ангел меня спас. Уговорил. Он и сейчас появляется, он любит такую ночь, чтобы луна сильно в окно светила. Белым светом…
   А вам не страшно со мной? Не страшно меня слушать…
   О-о-о-о…



«Ройте здесь…»


   Володя Барсук – 12 лет.
   Сейчас – председатель Белорусского республиканского совета спортивного общества «Спартак».
   Сразу ушли в партизаны…
   Всей семьей: папа, мама и мы с братом. Брат был старше. Ему выдали винтовку. Я завидовал, и он учил меня стрелять.
   Однажды брат не вернулся с задания… Мама долго не хотела верить, что он погиб. В отряд передали, что группа партизан, которую окружили немцы, подорвала себя противотанковой миной, чтобы не попасть живыми в плен. У мамы было подозрение, что там оказался и наш Александр. Его с этой группой не посылали, но он мог ее встретить. Она пришла к командиру отряда и говорит:
   – Я чувствую, что там и мой сын лежит. Разрешите мне туда съездить.
   Ей дали несколько бойцов, и мы поехали. И вот что такое материнское сердце! Местные жители уже похоронили погибших. Бойцы начинают рыть в одном углу, а мама показывает в другое место: «Ройте здесь…» Начинают рыть там и находят брата, его уже было не узнать, он весь почернел. Мама признала его по шву от аппендицита и по расческе в кармане.
   Я всегда вспоминаю свою маму…
   Помню, как закурил первый раз. Она увидела, позвала отца:
   – Ты посмотри, что Вовка наш делает!
   – А что делает?
   – Курит.
   Отец подошел ко мне, посмотрел:
   – Пусть курит. После войны разберемся.
   В войну все время вспоминалось, как мы жили до войны. Жили все вместе, несколько семей родственников в одном большом доме. Жили весело и дружно. Тетя Лена в день зарплаты покупала очень много пирожных и сыров, собирала всех детей и всех угощала. Погибла она, ее муж и сын. Погибли все мои дядья…
   Кончилась война… Запомнил, как мы с мамой шли по улице, она несла картошку, ей дали немного на заводе, где она работала. Из строительных развалин подходит к нам пленный немец:
   – Муттэр, битте, картофель…
   Мама говорит:
   – Я тебе не дам. Может, ты убил моего сына?
   Немец опешил и молчит. Мама отошла… Потом вернулась, достала несколько картофелин и дает ему:
   – На, ешь…
   Теперь опешил я… Как? Зимой мы несколько раз катались на замерзших немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на саночках… Могли пнуть мертвых ногой… Прыгали по ним… Мы продолжали их ненавидеть.
   А мама учила меня любви. Это был мой первый послевоенный урок любви…



«Дедушку похоронили под окном…


   Варя Вырко – 6 лет.
   Сейчас – ткачиха.
   Я запомнила зиму, холодную зиму… Зимой убили нашего дедушку…
   Его убили во дворе нашего дома. Возле ворот.
   Мы похоронили его у себя под окном…
   На кладбище не дали хоронить, потому что он ударил немца. Полицаи стояли возле калитки и никого к нам не пускали. Ни родственников, ни соседей. Мама и бабушка сами сбили гроб из каких-то ящиков. Они сами дедушку обмыли, хотя близким мыть не положено. Должны чужие люди. Такие наши обычаи. Я помню разговоры об этом в доме… Сами гроб несли… Донесли до ворот… На них крикнули: „Поворачивайте назад! А то постреляем всех! Похороните, как собаку, на своем огороде“.
   И так три дня… Они дойдут до ворот, а их назад. Назад гонят…
   На третий день бабушка начала долбить яму под окном… На улице сорок градусов, бабушка всю жизнь вспоминала, что на улице было сорок градусов. Похоронить человека в такой мороз очень трудно. Мне, наверное, тогда было семь, нет, наверное, уже восемь лет, я ей помогала. А мама достала меня из ямы с плачем. С криком.
   Там… На том месте, где лежит дедушка, выросла яблоня. Стоит вместо креста. Уже старая яблоня…



„…еще лопатками похлопали, чтобы было красиво“


   Леонид Шакинко – 12 лет.
   Сейчас – художник.
   Как нас расстреливали…
   Согнали к бригадирской хате… Всю деревню… Теплый день, трава теплая. Кто стоял, а кто сидел. Женщины в белых платках, дети босиком. На этом месте, куда нас согнали, всегда собирались в праздники. Пели песни. На зажинки, дожинки. И тоже – кто сидел, а кто стоял. Митинги там проводили.
   Теперь… Никто не плакал… Не говорил… Даже тогда это меня поразило. Читал, что обычно люди плачут, кричат, предчувствуя смерть – ни одной слезинки не помню. Даже слезиночки… Сейчас, когда я об этом вспоминаю, начинаю думать: может, я оглох в те минуты и ничего не слышал? Почему не было слез?
   Дети сбились в отдельную стайку, хотя никто нас не отделял от взрослых. Почему-то матери наши не держали нас возле себя. Почему? До сих пор не знаю. Обычно мы, мальчишки, мало с девчонками дружбу водили, принято было: девчонка – значит, надо отлупить, за косички потаскать. Тут все прижались друг к другу. Понимаете, даже собаки дворовые не лаяли.
   В нескольких шагах от нас поставили пулемет, возле него сели два эсэсовских солдата, о чем-то они стали спокойно разговаривать, шутили и даже рассмеялись.
   Мне запомнились именно такие детали…