В ноябре сорок второго… Начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Солдатом. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их всегда не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился еще быстрее взрослых. Ловко получилась и первая самокрутка… В день моего двенадцатилетия старшина с улыбкой вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал… Тихонько от мамы… Воображал, конечно. Ну, и страшно… Я с трудом к крови привык. Боялся обожженных. С черными лицами…
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль – поварам, парафин – мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками – делал свечи. Это похуже бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали простынями. Одеялами.
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Потерял речь, а когда через какое-то время заговорил, все равно осталось заикание. Оно и сейчас у меня есть. Все удивлялись, что я остался живой, а у меня было другое чувство – разве меня могут убить? Как это меня могут убить? Проехали мы с госпиталем всю Беларусь. Польшу… Я выучил польские слова…
В Варшаве… Среди раненых оказался чех – тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Играли мы веселые песни…
Так доехали до Германии…
В разбитом немецком поселке увидел: детский велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел. Забыл, что они где-то существуют. Детские игрушки…
Я забыл… Забыл, потому что вырос на войне…
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль – поварам, парафин – мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками – делал свечи. Это похуже бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали простынями. Одеялами.
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Потерял речь, а когда через какое-то время заговорил, все равно осталось заикание. Оно и сейчас у меня есть. Все удивлялись, что я остался живой, а у меня было другое чувство – разве меня могут убить? Как это меня могут убить? Проехали мы с госпиталем всю Беларусь. Польшу… Я выучил польские слова…
В Варшаве… Среди раненых оказался чех – тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Играли мы веселые песни…
Так доехали до Германии…
В разбитом немецком поселке увидел: детский велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел. Забыл, что они где-то существуют. Детские игрушки…
Я забыл… Забыл, потому что вырос на войне…
«На кладбище покойники лежали наверху… Как будто еще раз убитые…»
Ваня Титов – 5 лет.
Сейчас – мелиоратор.
Черное небо…
Черные толстые самолеты… Они гудят низко. Над самой землей. Это – война. Как я помню… Помню отдельными проблесками…
Нас бомбили, а мы прятались в саду за старыми яблонями. Все пятеро. У меня было еще четверо братиков, самому старшему – десять лет. Он научил, как надо прятаться от самолетов – за большими яблонями, где много листьев. Мама собирала нас и несла в погреб. А в погребе было страшно. Там жили крысы с маленькими сверлящими глазками, которые горели в темноте. Горели неестественным блеском. Еще крысы ночью повизгивали. Игрались.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы спрятались на печке. Под старыми тряпками. Лежали с закрытыми глазами. Не так страшно.
Сожгли нашу деревню. Разбомбили деревенское кладбище. Прибежали люди туда: покойники лежали наверху… Они лежали, как будто еще раз убитые… Наш дедушка лежал, который недавно умер. Их опять хоронили…
И в войну, и после войны мы играли «в войну». Когда надоедало «в белых и красных», «в Чапаева», играли «в русских и немцев». Воевали. Брали в плен. Расстреливали. Надевали на головы солдатские каски, наши и немецкие, каски валялись всюду – в лесу, на полях. Никто не хотел был немцем, из-за этого мы даже дрались. Играли в настоящих блиндажах и окопах. Сражались на палках, бросались в рукопашную. А матери качали головами, им не нравилось. Плакали.
Мы удивлялись, потому что раньше… До войны они нас за это не ругали…
Сейчас – мелиоратор.
Черное небо…
Черные толстые самолеты… Они гудят низко. Над самой землей. Это – война. Как я помню… Помню отдельными проблесками…
Нас бомбили, а мы прятались в саду за старыми яблонями. Все пятеро. У меня было еще четверо братиков, самому старшему – десять лет. Он научил, как надо прятаться от самолетов – за большими яблонями, где много листьев. Мама собирала нас и несла в погреб. А в погребе было страшно. Там жили крысы с маленькими сверлящими глазками, которые горели в темноте. Горели неестественным блеском. Еще крысы ночью повизгивали. Игрались.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы спрятались на печке. Под старыми тряпками. Лежали с закрытыми глазами. Не так страшно.
Сожгли нашу деревню. Разбомбили деревенское кладбище. Прибежали люди туда: покойники лежали наверху… Они лежали, как будто еще раз убитые… Наш дедушка лежал, который недавно умер. Их опять хоронили…
И в войну, и после войны мы играли «в войну». Когда надоедало «в белых и красных», «в Чапаева», играли «в русских и немцев». Воевали. Брали в плен. Расстреливали. Надевали на головы солдатские каски, наши и немецкие, каски валялись всюду – в лесу, на полях. Никто не хотел был немцем, из-за этого мы даже дрались. Играли в настоящих блиндажах и окопах. Сражались на палках, бросались в рукопашную. А матери качали головами, им не нравилось. Плакали.
Мы удивлялись, потому что раньше… До войны они нас за это не ругали…
«И понял – это отец… У меня дрожали коленки…»
Леня Хосеневич – 5 лет.
Сейчас – конструктор.
В моей памяти остался цвет…
Мне было пять лет, но я отлично помню… Дом своего деда – желтый, деревянный, за штакетником на траве бревна. Белый песок, в котором мы играли, как выстиранный. Белый-белый. Еще помню, как мама нас с сестричкой водила фотографироваться куда-то в город, и как Эллочка плакала, и я ее утешал. Фотография эта сохранилась, единственная наша довоенная фотография… Она почему-то запомнилась зеленой.
Потом все воспоминания в темном цвете… Если эти, первые, в светлом тоне – трава зеленая-зеленая, такая светлая акварель, и песок белый-белый, и штакетник желтый-желтый… То потом все в темных красках: меня, задыхающегося от дыма, куда-то выносят, на улице – наши вещи, узлы, почему-то стоит один стул… Он пустой… Люди стоят возле него и плачут. И мы с мамой долго идем по улицам, я держусь за юбку. Всем, кого мама встречает, она повторяет одну фразу: «У нас сгорел дом».
Ночевали в каком-то подъезде. Мне – холодно. Грею руки в кармане маминой кофты. Нащупываю там что-то холодное. Это – ключ от нашего дома…
Вдруг – мамы нет. Мама исчезает, остаются бабушка и дедушка. У меня появился друг, на два года старше, – Женя Савочкин. Ему семь лет, мне – пять. Меня учат грамоте по книге сказок братьев Гримм. Учит бабушка по своей методике, от нее можно получить и обидный щелчок по лбу: «Эх, ты!!» И учит Женя. Читая книгу, он показывает буквы. Но больше я люблю слушать сказки, особенно когда рассказывает бабушка. Ее голос похож на мамин. Однажды вечером приходит красивая женщина и приносит что-то очень вкусное. Я понимаю с ее слов, что мама жива, она, как и папа, воюет. Кричу счастливый: «Мама скоро вернется!» Хочу выскочить во двор и поделиться новостью со своим другом. Получаю от бабушки ремнем. За меня вступается дед. Когда они улеглись спать, я собрал все ремни в доме и забросил за шкаф.
Все время хочется есть. Ходим с Женей в рожь, она растет прямо за домами. Растираем колоски и жуем зернышки. А поле уже немецкое, и колоски немецкие… Увидели легковой автомобиль, удираем. Буквально из нашей калитки меня выдергивает офицер в зеленой форме с блестящими погонами и то ли бьет стеком, то ли ремнем стегает. От страха окаменел – боли не чувствую. Вдруг вижу бабушку: «Паночек, миленький, отдай внука. Богом прошу, отдай!» Бабушка – перед офицером на коленях. Офицер уходит, я лежу в песке. Бабушка на руках несет меня в дом. Я с трудом шевелю губами. После этого долго болею…
Еще помню, что по улице едут подводы, много подвод. Дед с бабушкой открывают ворота. И у нас поселяются беженцы. Через некоторое время они заболевают тифом. Их забирают, как мне объясняют, в больницу. Еще через какое-то время заболевает дед. Сплю с ним. Худеет и еле ходит по комнате бабушка. Ухожу днем играть с мальчишками. Возвращаюсь вечером – ни деда, ни бабушки не нахожу дома. Соседи говорят, что их тоже отвезли в больницу. Мне страшно – я один. Я уже догадываюсь, что из той больницы, куда отвезли беженцев, а сейчас деда с бабушкой, не возвращаются. Страшно жить одному в доме, ночью дом большой и незнакомый. Даже днем страшно. Меня забирает к себе дедушкин брат. У меня новый дедушка.
Минск бомбят, прячемся в погребе. Когда я выхожу оттуда на свет, глаза слепит солнце, и я глохну от рокота моторов. По улице идут танки. Прячусь за столб. Вдруг вижу – на башне красная звезда. Наши! Сразу бегу к нашему дому: раз пришли наши, значит, и мама пришла! Подхожу к дому – возле крыльца стоят какие-то женщины с винтовками, они подхватывают меня на руки и начинают расспрашивать. Одна из них чем-то мне знакома. Кого-то напоминает. Она подходит ко мне ближе, обнимает. Остальные женщины начинают плакать. Я как заору: «Мама!» Как куда-то провалился потом…
Скоро мама привезла из детского дома сестричку, и та меня не признавала – забыла совсем. За войну забыла. А я так был рад, что у меня снова есть сестричка.
Пришел из школы и обнаружил спящим на диване вернувшегося с войны отца. Он спал, а я вынул у него из планшета документы и прочел. И понял – это отец. Я сидел и смотрел на него, пока он не проснулся.
У меня все время дрожали коленки…
Сейчас – конструктор.
В моей памяти остался цвет…
Мне было пять лет, но я отлично помню… Дом своего деда – желтый, деревянный, за штакетником на траве бревна. Белый песок, в котором мы играли, как выстиранный. Белый-белый. Еще помню, как мама нас с сестричкой водила фотографироваться куда-то в город, и как Эллочка плакала, и я ее утешал. Фотография эта сохранилась, единственная наша довоенная фотография… Она почему-то запомнилась зеленой.
Потом все воспоминания в темном цвете… Если эти, первые, в светлом тоне – трава зеленая-зеленая, такая светлая акварель, и песок белый-белый, и штакетник желтый-желтый… То потом все в темных красках: меня, задыхающегося от дыма, куда-то выносят, на улице – наши вещи, узлы, почему-то стоит один стул… Он пустой… Люди стоят возле него и плачут. И мы с мамой долго идем по улицам, я держусь за юбку. Всем, кого мама встречает, она повторяет одну фразу: «У нас сгорел дом».
Ночевали в каком-то подъезде. Мне – холодно. Грею руки в кармане маминой кофты. Нащупываю там что-то холодное. Это – ключ от нашего дома…
Вдруг – мамы нет. Мама исчезает, остаются бабушка и дедушка. У меня появился друг, на два года старше, – Женя Савочкин. Ему семь лет, мне – пять. Меня учат грамоте по книге сказок братьев Гримм. Учит бабушка по своей методике, от нее можно получить и обидный щелчок по лбу: «Эх, ты!!» И учит Женя. Читая книгу, он показывает буквы. Но больше я люблю слушать сказки, особенно когда рассказывает бабушка. Ее голос похож на мамин. Однажды вечером приходит красивая женщина и приносит что-то очень вкусное. Я понимаю с ее слов, что мама жива, она, как и папа, воюет. Кричу счастливый: «Мама скоро вернется!» Хочу выскочить во двор и поделиться новостью со своим другом. Получаю от бабушки ремнем. За меня вступается дед. Когда они улеглись спать, я собрал все ремни в доме и забросил за шкаф.
Все время хочется есть. Ходим с Женей в рожь, она растет прямо за домами. Растираем колоски и жуем зернышки. А поле уже немецкое, и колоски немецкие… Увидели легковой автомобиль, удираем. Буквально из нашей калитки меня выдергивает офицер в зеленой форме с блестящими погонами и то ли бьет стеком, то ли ремнем стегает. От страха окаменел – боли не чувствую. Вдруг вижу бабушку: «Паночек, миленький, отдай внука. Богом прошу, отдай!» Бабушка – перед офицером на коленях. Офицер уходит, я лежу в песке. Бабушка на руках несет меня в дом. Я с трудом шевелю губами. После этого долго болею…
Еще помню, что по улице едут подводы, много подвод. Дед с бабушкой открывают ворота. И у нас поселяются беженцы. Через некоторое время они заболевают тифом. Их забирают, как мне объясняют, в больницу. Еще через какое-то время заболевает дед. Сплю с ним. Худеет и еле ходит по комнате бабушка. Ухожу днем играть с мальчишками. Возвращаюсь вечером – ни деда, ни бабушки не нахожу дома. Соседи говорят, что их тоже отвезли в больницу. Мне страшно – я один. Я уже догадываюсь, что из той больницы, куда отвезли беженцев, а сейчас деда с бабушкой, не возвращаются. Страшно жить одному в доме, ночью дом большой и незнакомый. Даже днем страшно. Меня забирает к себе дедушкин брат. У меня новый дедушка.
Минск бомбят, прячемся в погребе. Когда я выхожу оттуда на свет, глаза слепит солнце, и я глохну от рокота моторов. По улице идут танки. Прячусь за столб. Вдруг вижу – на башне красная звезда. Наши! Сразу бегу к нашему дому: раз пришли наши, значит, и мама пришла! Подхожу к дому – возле крыльца стоят какие-то женщины с винтовками, они подхватывают меня на руки и начинают расспрашивать. Одна из них чем-то мне знакома. Кого-то напоминает. Она подходит ко мне ближе, обнимает. Остальные женщины начинают плакать. Я как заору: «Мама!» Как куда-то провалился потом…
Скоро мама привезла из детского дома сестричку, и та меня не признавала – забыла совсем. За войну забыла. А я так был рад, что у меня снова есть сестричка.
Пришел из школы и обнаружил спящим на диване вернувшегося с войны отца. Он спал, а я вынул у него из планшета документы и прочел. И понял – это отец. Я сидел и смотрел на него, пока он не проснулся.
У меня все время дрожали коленки…
«Закрой глаза, сынок… не смотри…»
Володя Парабкович – 12 лет.
Сейчас – персональный пенсионер.
Я рос без мамы…
Никогда не помню себя маленьким… Мама моя умерла, когда мне было семь лет. Жил у тети. Пас коров, заготавливал дрова, гонял лошадей в ночное. Хватало дел и на огороде. Зато зимой катались на деревянных санках и самодельных коньках, тоже деревянных, подбитых железками и подвязанных к лаптям веревками, ходили на лыжах из досок и клепок развалившихся бочек. Все делал себе сам…
До сих пор помню, как я надел первые свои ботинки, купленные отцом. И какое было горе, когда поцарапал их сучком в лесу. Мне так их было жалко, что я думал: лучше бы порезал ногу – зажила бы. В этих же ботинках я уходил с отцом из Орши, когда город бомбили фашистские самолеты.
Они нас расстреливали в упор… Люди падали на землю… В песок, в траву… «Закрой глаза, сынок… Не смотри…» – просил отец. Я боялся смотреть и на небо – там было черно от самолетов, и на землю – везде лежали убитые. Близко пролетел самолет… Отец тоже упал и не поднялся. Я сидел над ним: «Папа, открой глаза… Папа, открой глаза.» Какие-то люди кричали: «Немцы!» – и тянули меня за собой. А до меня не доходило, что отец больше не встанет, и вот так в пыли, на дороге, я его должен бросить. На нем нигде не было крови, он просто молча лежал. Меня от него оттянули силой, но много дней я шел и оглядывался, ждал – отец меня догонит. Просыпался ночью… Просыпался от его голоса… Я не мог поверить, что отца больше у меня нет. Так остался я один и в одном суконном костюме.
После долгих скитаний… Ехал на поезде, шел пешком… Забрали меня в детский дом города Мелекесса Куйбышевской области. Несколько раз пытался удрать на фронт, но каждый раз это оканчивалось неудачей. Ловили и возвращали. И, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. В лесу, при заготовке дров, я не удержал топор, он отскочил от дерева и угодил мне по пальцу правой руки. Воспитательница перевязала меня своей косынкой и отправила в городскую поликлинику.
На обратном пути в детдом с Сашей Ляпиным, которого отправили вместе со мной, около горкома комсомола мы заметили моряка в бескозырке с ленточками, он приклеивал на доске объявление. Подошли ближе и увидели, что это правила приема в школу юнг Военно-Морского Флота на Соловецких островах. Школа юнг комплектовалась только добровольцами. Преимущество в наборе предоставлялось детям моряков и воспитанникам детских домов. Как сейчас слышу голос этого моряка:
– Ну, что, хотите быть моряками?
Ответили ему:
– Мы из детского дома.
– Тогда заходите в горком и пишите заявление.
Не передать восторг, который охватил нас в тот момент. Ведь это был прямой путь на фронт. А я уже не верил, что смогу отомстить за отца! Успею на войну.
Зашли в горком комсомола и написали заявление. Через несколько дней мы уже проходили медицинскую комиссию. Один из членов комиссии посмотрел на меня:
– Очень он худенький и маленький.
А другой, в офицерской форме, вздохнул:
– Ничего, подрастет.
Нас переодели, с трудом подбирая нужные размеры. Увидя себя в зеркале в морской форме, в бескозырке, я был счастлив. Еще через сутки мы уже плыли на пароходе к Соловецким островам.
Все ново. Непривычно. Глубокая ночь… Стоим на палубе… Моряки гонят нас спать:
– Шли бы вы, ребята, в кубрик. Там тепло.
Ранним утром увидели монастырь, блестевший на солнце, и золотившийся лес. Это и были Соловецкие острова, где открывалась первая в стране школа юнг Военно-Морского Флота. Но прежде чем приступить к занятиям, мы должны были построить школу, а точнее – землянки. Соловецкая земля – сплошной камень. Не хватало пил, топоров, лопат. Научились делать все вручную: копать тяжелый грунт, спиливать вековые деревья, корчевать пни, плотничать. После работы шли отдыхать в холодные палатки, постелью были матрацы и наволочки, набитые травой, под ними лежали хвойные лапки. Накрывались шинелями. Стирали сами, вода со льдом, плакали, так ныли руки.
В сорок втором году… Приняли воинскую присягу… Нам выдали бескозырки с надписью «Школа юнг ВМФ», но, к нашему сожалению, не с длинными конами на плечах, а с бантиком на правой стороне. Вручили винтовки. В начале сорок третьего… Я попал для прохождения службы на гвардейский эсминец «Сообразительный». Для меня все было впервые: гребни волн, в которые зарывался носом корабль, «фосфорная» дорожка от гребных винтов, старательно перелопачивающих соленую морскую воду… Перехватывало дыхание…
– Страшно, сынок? – спросил командир.
– Нет, – не задумался я ни на секунду. – Красиво!
– Если бы не война, было бы красиво, – сказал командир и почему-то отвернулся.
Мне было четырнадцать лет…
Сейчас – персональный пенсионер.
Я рос без мамы…
Никогда не помню себя маленьким… Мама моя умерла, когда мне было семь лет. Жил у тети. Пас коров, заготавливал дрова, гонял лошадей в ночное. Хватало дел и на огороде. Зато зимой катались на деревянных санках и самодельных коньках, тоже деревянных, подбитых железками и подвязанных к лаптям веревками, ходили на лыжах из досок и клепок развалившихся бочек. Все делал себе сам…
До сих пор помню, как я надел первые свои ботинки, купленные отцом. И какое было горе, когда поцарапал их сучком в лесу. Мне так их было жалко, что я думал: лучше бы порезал ногу – зажила бы. В этих же ботинках я уходил с отцом из Орши, когда город бомбили фашистские самолеты.
Они нас расстреливали в упор… Люди падали на землю… В песок, в траву… «Закрой глаза, сынок… Не смотри…» – просил отец. Я боялся смотреть и на небо – там было черно от самолетов, и на землю – везде лежали убитые. Близко пролетел самолет… Отец тоже упал и не поднялся. Я сидел над ним: «Папа, открой глаза… Папа, открой глаза.» Какие-то люди кричали: «Немцы!» – и тянули меня за собой. А до меня не доходило, что отец больше не встанет, и вот так в пыли, на дороге, я его должен бросить. На нем нигде не было крови, он просто молча лежал. Меня от него оттянули силой, но много дней я шел и оглядывался, ждал – отец меня догонит. Просыпался ночью… Просыпался от его голоса… Я не мог поверить, что отца больше у меня нет. Так остался я один и в одном суконном костюме.
После долгих скитаний… Ехал на поезде, шел пешком… Забрали меня в детский дом города Мелекесса Куйбышевской области. Несколько раз пытался удрать на фронт, но каждый раз это оканчивалось неудачей. Ловили и возвращали. И, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. В лесу, при заготовке дров, я не удержал топор, он отскочил от дерева и угодил мне по пальцу правой руки. Воспитательница перевязала меня своей косынкой и отправила в городскую поликлинику.
На обратном пути в детдом с Сашей Ляпиным, которого отправили вместе со мной, около горкома комсомола мы заметили моряка в бескозырке с ленточками, он приклеивал на доске объявление. Подошли ближе и увидели, что это правила приема в школу юнг Военно-Морского Флота на Соловецких островах. Школа юнг комплектовалась только добровольцами. Преимущество в наборе предоставлялось детям моряков и воспитанникам детских домов. Как сейчас слышу голос этого моряка:
– Ну, что, хотите быть моряками?
Ответили ему:
– Мы из детского дома.
– Тогда заходите в горком и пишите заявление.
Не передать восторг, который охватил нас в тот момент. Ведь это был прямой путь на фронт. А я уже не верил, что смогу отомстить за отца! Успею на войну.
Зашли в горком комсомола и написали заявление. Через несколько дней мы уже проходили медицинскую комиссию. Один из членов комиссии посмотрел на меня:
– Очень он худенький и маленький.
А другой, в офицерской форме, вздохнул:
– Ничего, подрастет.
Нас переодели, с трудом подбирая нужные размеры. Увидя себя в зеркале в морской форме, в бескозырке, я был счастлив. Еще через сутки мы уже плыли на пароходе к Соловецким островам.
Все ново. Непривычно. Глубокая ночь… Стоим на палубе… Моряки гонят нас спать:
– Шли бы вы, ребята, в кубрик. Там тепло.
Ранним утром увидели монастырь, блестевший на солнце, и золотившийся лес. Это и были Соловецкие острова, где открывалась первая в стране школа юнг Военно-Морского Флота. Но прежде чем приступить к занятиям, мы должны были построить школу, а точнее – землянки. Соловецкая земля – сплошной камень. Не хватало пил, топоров, лопат. Научились делать все вручную: копать тяжелый грунт, спиливать вековые деревья, корчевать пни, плотничать. После работы шли отдыхать в холодные палатки, постелью были матрацы и наволочки, набитые травой, под ними лежали хвойные лапки. Накрывались шинелями. Стирали сами, вода со льдом, плакали, так ныли руки.
В сорок втором году… Приняли воинскую присягу… Нам выдали бескозырки с надписью «Школа юнг ВМФ», но, к нашему сожалению, не с длинными конами на плечах, а с бантиком на правой стороне. Вручили винтовки. В начале сорок третьего… Я попал для прохождения службы на гвардейский эсминец «Сообразительный». Для меня все было впервые: гребни волн, в которые зарывался носом корабль, «фосфорная» дорожка от гребных винтов, старательно перелопачивающих соленую морскую воду… Перехватывало дыхание…
– Страшно, сынок? – спросил командир.
– Нет, – не задумался я ни на секунду. – Красиво!
– Если бы не война, было бы красиво, – сказал командир и почему-то отвернулся.
Мне было четырнадцать лет…
«Братик плачет, потому что его не было, когда был папа…»
Лариса Лисовская – 6 лет.
Сейчас – библиотечный работник.
Вспомню о моем папе… И о моем братике…
Папа был в партизанах. Фашисты его схватили и расстреляли. Маме женщины подсказали, где их казнили: папу и еще несколько человек. Она побежала туда, где они лежали… Всю жизнь вспоминала, что было холодно, ледяная корка на лужах. А они лежали в одних носках…
Мама была беременная. Ждала нашего братика.
Нам надо было прятаться. Партизанские семьи арестовывали. Забирали с детьми… На крытых брезентом машинах…
Долго сидели у соседей в погребе. Уже начиналась весна… Лежали на картошке, а картошка прорастала… Заснешь, а ночью росточек выскочит и щекочет возле носа. Как жучок. Жучки у меня жили в карманах. В носочках. Я их не боялась ни днем, ни ночью.
Вышли мы из погреба, и мама родила братика. Он подрос, начал говорить, и вспоминаем мы папу:
– Папа был высокий…
– Сильный… Как подбросит меня на руках!
Это мы с сестрой говорим, а братик спрашивает:
– А я где был?
– Тебя тогда не было…
Он начинает плакать, потому что его не было, когда был папа…
Сейчас – библиотечный работник.
Вспомню о моем папе… И о моем братике…
Папа был в партизанах. Фашисты его схватили и расстреляли. Маме женщины подсказали, где их казнили: папу и еще несколько человек. Она побежала туда, где они лежали… Всю жизнь вспоминала, что было холодно, ледяная корка на лужах. А они лежали в одних носках…
Мама была беременная. Ждала нашего братика.
Нам надо было прятаться. Партизанские семьи арестовывали. Забирали с детьми… На крытых брезентом машинах…
Долго сидели у соседей в погребе. Уже начиналась весна… Лежали на картошке, а картошка прорастала… Заснешь, а ночью росточек выскочит и щекочет возле носа. Как жучок. Жучки у меня жили в карманах. В носочках. Я их не боялась ни днем, ни ночью.
Вышли мы из погреба, и мама родила братика. Он подрос, начал говорить, и вспоминаем мы папу:
– Папа был высокий…
– Сильный… Как подбросит меня на руках!
Это мы с сестрой говорим, а братик спрашивает:
– А я где был?
– Тебя тогда не было…
Он начинает плакать, потому что его не было, когда был папа…
«Первой пришла эта девочка…»
Нина Ярошевич – 9 лет.
Сейчас – учитель физкультуры.
В доме все переживали большое событие…
Вечером к старшей сестре приходил жених свататься. Все до ночи обсуждали, когда свадьба, где молодые будут расписываться, сколько позвать гостей. А с самого утра отца вызвали в военкомат. Уже по деревне зашумели – война! Мама растерялась: как быть? Я только об одном думала: пережить бы этот день. Мне еще никто не объяснил, что война – это не день и не два, а это может быть очень долго.
И вот лето, жаркий день. Хочется пойти на речку, а мама нас собирает в дорогу. У нас был еще брат, его только забрали из больницы, там ему сделали операцию на ноге, и он вернулся на костылях. Но мама сказала: «Надо идти всем». Куда? Никто ничего не знал. Прошли километров пять. Брат хромал и плакал. Ну, куда с ним? Повернули назад. Дома нас ждал отец. Мужчины, которые утром ушли в военкомат, все вернулись, немцы уже заняли наш райцентр. Город Слуцк.
Летели первые бомбы – я стояла и следила за ними, пока они на землю не падали. Кто-то подсказал, что надо открывать рот, чтобы не оглушило. И вот открываешь рот, закрываешь уши и все равно слышишь, как они летят. Завывают. Это так страшно, что кожа не только на лице, на всем теле натягивается. Висело у нас на дворе ведро. Когда все утихло, сняли его: насчитали пятьдесят восемь пробоин. Ведро белое, сверху им показалось, что это кто-то стоит в белом платочке, и они стреляли…
Немцы въехали в деревню на больших машинах, заставленных березовыми ветками. Так у нас, когда свадьбу играли, украшали. Наломают-наломают березовых веток… Мы разглядывали их через плетень, тогда заборов не было, а плетни. Из лозы. Присматривались… На обыкновенных людей вроде похожи… Я хотела увидеть, какие у них головы? Почему-то у меня было такое представление, что у них нечеловеческие головы… Уже ходили слухи, что они убивают. Жгут. А они едут, смеются. Веселые, загорелые.
Утром делали физзарядку во дворе школы. Обливались холодной водой. Закатали рукава, сели на мотоциклы и поехали. Веселые, загорелые…
За несколько дней за деревней возле молокозавода вырыли большую яму, и каждый день в пять-шесть утра оттуда доносились выстрелы. Как начнут там стрелять, даже петухи перестают петь, прячутся. Едем мы с отцом под вечер на подводе, он придержал коня недалеко от той ямы. «Пойду, – говорит, – погляжу». Там и его двоюродную сестру расстреляли. Он идет, а я за ним.
Вдруг отец поворачивается, закрывает от меня яму: «Вернись. Тебе дальше нельзя». Я только увидела, когда переступала ручей, что вода в нем красная… И как вороны поднялись. Их было так много, что я закричала… А отец после этого несколько дней ничего есть не мог. Увидит ворону и в хату бежит, трясется весь… В лихорадке…
В Слуцке в парке повесили две партизанские семьи. Стояли большие морозы, повешенные были такие замерзшие, что когда их качало ветром, они звенели. Звенели, как замерзшие деревья в лесу… Звон этот…
Когда нас освободили, отец ушел на фронт. Ушел с армией. Уже без него мне сшили первое платье за войну. Сшила его мама из портянок, они были белые, она их покрасила чернилами. На один рукав чернил не хватило. А мне хотелось показать подружкам новое платье. И я стояла в калитке боком, то есть хороший рукав показывала, а плохой прятала к дому. Мне казалось, что я такая нарядная, такая красивая!
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью, она жила с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила пальто, валенки и блестящие галоши. Учительница принесла и положила все это ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул Аню и сказал: «Повезло как!» Она упала на парту и заплакала. Плакала навзрыд все четыре урока.
Вернулся с фронта отец, все пришли посмотреть на нашего папу. И на нас, потому что к нам вернулся папа.
Первой пришла эта девочка…
Сейчас – учитель физкультуры.
В доме все переживали большое событие…
Вечером к старшей сестре приходил жених свататься. Все до ночи обсуждали, когда свадьба, где молодые будут расписываться, сколько позвать гостей. А с самого утра отца вызвали в военкомат. Уже по деревне зашумели – война! Мама растерялась: как быть? Я только об одном думала: пережить бы этот день. Мне еще никто не объяснил, что война – это не день и не два, а это может быть очень долго.
И вот лето, жаркий день. Хочется пойти на речку, а мама нас собирает в дорогу. У нас был еще брат, его только забрали из больницы, там ему сделали операцию на ноге, и он вернулся на костылях. Но мама сказала: «Надо идти всем». Куда? Никто ничего не знал. Прошли километров пять. Брат хромал и плакал. Ну, куда с ним? Повернули назад. Дома нас ждал отец. Мужчины, которые утром ушли в военкомат, все вернулись, немцы уже заняли наш райцентр. Город Слуцк.
Летели первые бомбы – я стояла и следила за ними, пока они на землю не падали. Кто-то подсказал, что надо открывать рот, чтобы не оглушило. И вот открываешь рот, закрываешь уши и все равно слышишь, как они летят. Завывают. Это так страшно, что кожа не только на лице, на всем теле натягивается. Висело у нас на дворе ведро. Когда все утихло, сняли его: насчитали пятьдесят восемь пробоин. Ведро белое, сверху им показалось, что это кто-то стоит в белом платочке, и они стреляли…
Немцы въехали в деревню на больших машинах, заставленных березовыми ветками. Так у нас, когда свадьбу играли, украшали. Наломают-наломают березовых веток… Мы разглядывали их через плетень, тогда заборов не было, а плетни. Из лозы. Присматривались… На обыкновенных людей вроде похожи… Я хотела увидеть, какие у них головы? Почему-то у меня было такое представление, что у них нечеловеческие головы… Уже ходили слухи, что они убивают. Жгут. А они едут, смеются. Веселые, загорелые.
Утром делали физзарядку во дворе школы. Обливались холодной водой. Закатали рукава, сели на мотоциклы и поехали. Веселые, загорелые…
За несколько дней за деревней возле молокозавода вырыли большую яму, и каждый день в пять-шесть утра оттуда доносились выстрелы. Как начнут там стрелять, даже петухи перестают петь, прячутся. Едем мы с отцом под вечер на подводе, он придержал коня недалеко от той ямы. «Пойду, – говорит, – погляжу». Там и его двоюродную сестру расстреляли. Он идет, а я за ним.
Вдруг отец поворачивается, закрывает от меня яму: «Вернись. Тебе дальше нельзя». Я только увидела, когда переступала ручей, что вода в нем красная… И как вороны поднялись. Их было так много, что я закричала… А отец после этого несколько дней ничего есть не мог. Увидит ворону и в хату бежит, трясется весь… В лихорадке…
В Слуцке в парке повесили две партизанские семьи. Стояли большие морозы, повешенные были такие замерзшие, что когда их качало ветром, они звенели. Звенели, как замерзшие деревья в лесу… Звон этот…
Когда нас освободили, отец ушел на фронт. Ушел с армией. Уже без него мне сшили первое платье за войну. Сшила его мама из портянок, они были белые, она их покрасила чернилами. На один рукав чернил не хватило. А мне хотелось показать подружкам новое платье. И я стояла в калитке боком, то есть хороший рукав показывала, а плохой прятала к дому. Мне казалось, что я такая нарядная, такая красивая!
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью, она жила с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила пальто, валенки и блестящие галоши. Учительница принесла и положила все это ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул Аню и сказал: «Повезло как!» Она упала на парту и заплакала. Плакала навзрыд все четыре урока.
Вернулся с фронта отец, все пришли посмотреть на нашего папу. И на нас, потому что к нам вернулся папа.
Первой пришла эта девочка…
«Я – твоя мама…»
Тамара Пархимович – 7 лет.
Сейчас – секретарь-машинистка.
Всю войну я думала о маме. Маму я потеряла в первые дни…
Мы спим, а наш пионерский лагерь бомбят. Выскочили из палаток, бегаем и кричим: «Мама! Мама!» Меня воспитательница за плечи трясет, чтобы успокоилась, а я кричу: «Мама! Где моя мама?» Пока она меня к себе не прижала: «Я – твоя мама».
У меня на кровати висели юбочка, белая кофточка и красный галстук. Я их надела, и мы пошли пешком в Минск. По дороге многих детей встречали родители, а моей мамы не было. Вдруг говорят: «Немцы в городе…» Повернули все назад. Кто-то мне сказал, что видел мою маму – убитую.
И тут у меня провал в памяти…
Как мы доехали до Пензы – не помню, как меня привезли в детдом – не помню… Чистые страницы в памяти… Помню только, что нас было много, спали по двое на одной кровати. Если одна заплакала, то и другая плачет: «Мама! Где моя мама?» Я была маленькая, меня хотела удочерить одна нянечка. А я думала о маме…
Иду из столовой, дети все кричат: «Приехала твоя мама!» У меня в ушах: «Твоя ма-а-а-ма… Твоя ма-а-а-ма…» Мама мне снилась каждую ночь. Моя настоящая мама. И вдруг она наяву, но мне казалось, что это во сне. Вижу – мама! И не верю. Несколько дней меня уговаривали, а я боялась к маме подходить. Вдруг это сон? Сон!! Мама плачет, а я кричу: «Не подходи! Мою маму убили». Я боялась… Я боялась поверить в свое счастье…
Я и сейчас. Всю жизнь плачу в счастливые моменты своей жизни. Обливаюсь слезами. Всю жизнь… Мой муж… Мы живем с ним в любви много лет. Когда он сделал мне предложение: «Я тебя люблю. Давай поженимся»… Я – в слезы… Он испугался: «Я тебя обидел?» – «Нет! Нет! Я – счастливая!» Но я никогда не могу быть до конца счастливой. Совсем счастливой. Не получается у меня счастье. Боюсь счастья. Мне всегда кажется, что оно вот-вот кончится. Во мне всегда живет это «вот-вот». Детский страх…
Сейчас – секретарь-машинистка.
Всю войну я думала о маме. Маму я потеряла в первые дни…
Мы спим, а наш пионерский лагерь бомбят. Выскочили из палаток, бегаем и кричим: «Мама! Мама!» Меня воспитательница за плечи трясет, чтобы успокоилась, а я кричу: «Мама! Где моя мама?» Пока она меня к себе не прижала: «Я – твоя мама».
У меня на кровати висели юбочка, белая кофточка и красный галстук. Я их надела, и мы пошли пешком в Минск. По дороге многих детей встречали родители, а моей мамы не было. Вдруг говорят: «Немцы в городе…» Повернули все назад. Кто-то мне сказал, что видел мою маму – убитую.
И тут у меня провал в памяти…
Как мы доехали до Пензы – не помню, как меня привезли в детдом – не помню… Чистые страницы в памяти… Помню только, что нас было много, спали по двое на одной кровати. Если одна заплакала, то и другая плачет: «Мама! Где моя мама?» Я была маленькая, меня хотела удочерить одна нянечка. А я думала о маме…
Иду из столовой, дети все кричат: «Приехала твоя мама!» У меня в ушах: «Твоя ма-а-а-ма… Твоя ма-а-а-ма…» Мама мне снилась каждую ночь. Моя настоящая мама. И вдруг она наяву, но мне казалось, что это во сне. Вижу – мама! И не верю. Несколько дней меня уговаривали, а я боялась к маме подходить. Вдруг это сон? Сон!! Мама плачет, а я кричу: «Не подходи! Мою маму убили». Я боялась… Я боялась поверить в свое счастье…
Я и сейчас. Всю жизнь плачу в счастливые моменты своей жизни. Обливаюсь слезами. Всю жизнь… Мой муж… Мы живем с ним в любви много лет. Когда он сделал мне предложение: «Я тебя люблю. Давай поженимся»… Я – в слезы… Он испугался: «Я тебя обидел?» – «Нет! Нет! Я – счастливая!» Но я никогда не могу быть до конца счастливой. Совсем счастливой. Не получается у меня счастье. Боюсь счастья. Мне всегда кажется, что оно вот-вот кончится. Во мне всегда живет это «вот-вот». Детский страх…
«Просим: можно облизать?..»
Вера Ташкина – 10 лет.
Сейчас – разнорабочая.
Перед войной я много плакала…
Умер отец. У мамы осталось семеро детей на руках. Жили мы бедно. Трудно. Но потом, в войну, она казалась счастьем, эта мирная жизнь.
Взрослые плачут – война, а мы не испугались. Мы часто играли «в войну», и это слово было нам очень хорошо знакомо. Я удивлялась, почему мама всю ночь рыдает. Ходит с красными глазами. Только позже поняла…
Мы ели… воду… Придет время обеда, мама ставит на стол кастрюлю горячей воды. И мы ее разливаем по мискам. Вечер. Ужин. На столе кастрюля горячей воды. Белой горячей воды, зимой и закрасить ее нечем. Даже травы нет.
От голода брат съел угол печки. Грыз, грыз каждый день, когда заметили, в печке была ямка. Мама брала последние вещи, ездила на рынок и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит тогда мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем, просим: можно облизать? Облизывали по очереди. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что еще и ей оставалось в кастрюле. После нас там ни одной капельки. Даже запаха еды уже нет. Запах вылизан.
Все время ждали наших…
Когда стали бомбить наши самолеты, я не побежала прятаться, а помчалась смотреть на наши бомбы. Нашла осколок…
– И где это тебя носит? – встречает дома испуганная мать. – Что ты там прячешь?
– А я не прячу. Я принесла осколок.
– Вот убьет, будешь знать.
– Что ты, мама! Ведь это от нашей бомбы осколок. Разве он мог меня убить?
Я его долго хранила…
Сейчас – разнорабочая.
Перед войной я много плакала…
Умер отец. У мамы осталось семеро детей на руках. Жили мы бедно. Трудно. Но потом, в войну, она казалась счастьем, эта мирная жизнь.
Взрослые плачут – война, а мы не испугались. Мы часто играли «в войну», и это слово было нам очень хорошо знакомо. Я удивлялась, почему мама всю ночь рыдает. Ходит с красными глазами. Только позже поняла…
Мы ели… воду… Придет время обеда, мама ставит на стол кастрюлю горячей воды. И мы ее разливаем по мискам. Вечер. Ужин. На столе кастрюля горячей воды. Белой горячей воды, зимой и закрасить ее нечем. Даже травы нет.
От голода брат съел угол печки. Грыз, грыз каждый день, когда заметили, в печке была ямка. Мама брала последние вещи, ездила на рынок и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит тогда мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем, просим: можно облизать? Облизывали по очереди. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что еще и ей оставалось в кастрюле. После нас там ни одной капельки. Даже запаха еды уже нет. Запах вылизан.
Все время ждали наших…
Когда стали бомбить наши самолеты, я не побежала прятаться, а помчалась смотреть на наши бомбы. Нашла осколок…
– И где это тебя носит? – встречает дома испуганная мать. – Что ты там прячешь?
– А я не прячу. Я принесла осколок.
– Вот убьет, будешь знать.
– Что ты, мама! Ведь это от нашей бомбы осколок. Разве он мог меня убить?
Я его долго хранила…
«…еще пол-ложечки сахара»
Эмма Левина – 13 лет.
Сейчас – типографский работник.
В тот день мне оставался ровно месяц до четырнадцати лет…
– Нет! Мы никуда не поедем, никуда. Тоже мне придумали – война! Не успеем отъехать от города, как она и закончится. Не поедем! Не по-е-едем! – так говорил мой отец, член партии с тысяча девятьсот пятого года. Не раз он сидел в царских тюрьмах, принимал участие в Октябрьской революции.
Но уехать все-таки пришлось. Хорошенько полили цветы на окнах, цветов у нас было множество, закрыли окна и двери, только форточку оставили открытой, чтобы кошка могла выходить, когда ей надо. Взяли с собой самое необходимое. Папа всех убедил: через несколько дней вернемся. А Минск горел…
Не пошла с нами только средняя сестра, она была старше меня на три года. Долго мы о ней ничего не знали. Переживали. А это было уже в эвакуации… На Украине… Получили от сестры письмо с фронта, потом еще и еще. Позже пришла благодарность от командования части, в которой она служила санинструктором. Кому только мама эту благодарность не показывала! Была гордая. Председатель колхоза выдал нам в честь такого события один килограмм фуражной муки. Вкусными лепешками мама тогда угощала всех.
Делали разную деревенскую работу, хотя самые что ни на есть городские люди. Но работали хорошо. Старшая сестра, которая до войны работала судьей, выучилась на трактористку. Но вскоре начали бомбить Харьков, и мы поехали дальше.
Уже в дороге узнали, что везут нас в Казахстан. В одном вагоне с нами ехало семей десять, у одних была беременная дочь. Стали бомбить поезд, налетели самолеты, никто не успел выскочить из вагона. Тут мы слышим крик: у беременной оторвало ногу. Этот ужас до сих пор сидит у меня в памяти. Женщина начала рожать… И родной отец стал принимать роды. И все это на виду у всех. Грохот. Кровь, грязь. Ребенок рождается…
Выехали мы из-под Харькова летом, а на конечную нашу станцию приехали к зиме. Приехали в казахские степи. Долго не могла привыкнуть, что нас не бомбят, не обстреливают. И был у нас еще один враг – вши! Огромные, средние, маленькие! Черные! Серые! Всякие. Но одинаково безжалостные, не дающие покоя ни днем, ни ночью. Нет, вру! Когда поезд двигался, они нас не так кусали. Вели себя более-менее смирно. Но как только мы входили в дом… Боже мой, что они начинали вытворять… Боже мой! Вся спина и руки у меня были изъедены, были в нарывах. Когда я снимала кофточку, мне становилось легче, но у меня больше нечего было надеть. Все равно пришлось кофточку сжечь, такая она вшивая, и я накрывалась газетой, ходила одетая в газету. У меня кофточка была из газеты. Отмывала нас хозяйка такой горячей водой, что если бы я сейчас помылась такой водой, то у меня бы разлезлась кожа. А тогда… Это такое счастье – теплая вода. Горячая!
Мать наша была прекрасная хозяйка, прекрасная кулинарка. Только она могла так приготовить суслика, что его можно было есть, хотя мясо суслика считается не очень съедобным. Лежит суслик на столе… От него на версту противный запах, неповторимо противный запах. А другого мяса никакого нет, и ничего у нас нет. И мы едим этих сусликов…
Жила рядом с нами очень хорошая, добрая женщина. Она видела все наши страдания и сказала маме: «Пусть ваша дочь помогает мне по хозяйству». Уж очень я была хилая. Ушла она в поле, а меня оставила с внуком, показала, что где лежит, чтобы я его накормила и сама поела. Я подойду к столу, посмотрю на еду, а брать боюсь. Мне казалось, что если я возьму что-нибудь, то все сразу исчезнет, что это сон. Не то что есть, я даже пальцем боялась крошечку тронуть – только бы все это не перестало существовать. Я лучше буду смотреть, долго буду смотреть. То сбоку, то сзади подойду. Глаза боялась закрыть. Так за весь день в рот ничего не взяла. А у этой женщины были корова, овцы, куры. И она оставила мне масло, яйца…
Сейчас – типографский работник.
В тот день мне оставался ровно месяц до четырнадцати лет…
– Нет! Мы никуда не поедем, никуда. Тоже мне придумали – война! Не успеем отъехать от города, как она и закончится. Не поедем! Не по-е-едем! – так говорил мой отец, член партии с тысяча девятьсот пятого года. Не раз он сидел в царских тюрьмах, принимал участие в Октябрьской революции.
Но уехать все-таки пришлось. Хорошенько полили цветы на окнах, цветов у нас было множество, закрыли окна и двери, только форточку оставили открытой, чтобы кошка могла выходить, когда ей надо. Взяли с собой самое необходимое. Папа всех убедил: через несколько дней вернемся. А Минск горел…
Не пошла с нами только средняя сестра, она была старше меня на три года. Долго мы о ней ничего не знали. Переживали. А это было уже в эвакуации… На Украине… Получили от сестры письмо с фронта, потом еще и еще. Позже пришла благодарность от командования части, в которой она служила санинструктором. Кому только мама эту благодарность не показывала! Была гордая. Председатель колхоза выдал нам в честь такого события один килограмм фуражной муки. Вкусными лепешками мама тогда угощала всех.
Делали разную деревенскую работу, хотя самые что ни на есть городские люди. Но работали хорошо. Старшая сестра, которая до войны работала судьей, выучилась на трактористку. Но вскоре начали бомбить Харьков, и мы поехали дальше.
Уже в дороге узнали, что везут нас в Казахстан. В одном вагоне с нами ехало семей десять, у одних была беременная дочь. Стали бомбить поезд, налетели самолеты, никто не успел выскочить из вагона. Тут мы слышим крик: у беременной оторвало ногу. Этот ужас до сих пор сидит у меня в памяти. Женщина начала рожать… И родной отец стал принимать роды. И все это на виду у всех. Грохот. Кровь, грязь. Ребенок рождается…
Выехали мы из-под Харькова летом, а на конечную нашу станцию приехали к зиме. Приехали в казахские степи. Долго не могла привыкнуть, что нас не бомбят, не обстреливают. И был у нас еще один враг – вши! Огромные, средние, маленькие! Черные! Серые! Всякие. Но одинаково безжалостные, не дающие покоя ни днем, ни ночью. Нет, вру! Когда поезд двигался, они нас не так кусали. Вели себя более-менее смирно. Но как только мы входили в дом… Боже мой, что они начинали вытворять… Боже мой! Вся спина и руки у меня были изъедены, были в нарывах. Когда я снимала кофточку, мне становилось легче, но у меня больше нечего было надеть. Все равно пришлось кофточку сжечь, такая она вшивая, и я накрывалась газетой, ходила одетая в газету. У меня кофточка была из газеты. Отмывала нас хозяйка такой горячей водой, что если бы я сейчас помылась такой водой, то у меня бы разлезлась кожа. А тогда… Это такое счастье – теплая вода. Горячая!
Мать наша была прекрасная хозяйка, прекрасная кулинарка. Только она могла так приготовить суслика, что его можно было есть, хотя мясо суслика считается не очень съедобным. Лежит суслик на столе… От него на версту противный запах, неповторимо противный запах. А другого мяса никакого нет, и ничего у нас нет. И мы едим этих сусликов…
Жила рядом с нами очень хорошая, добрая женщина. Она видела все наши страдания и сказала маме: «Пусть ваша дочь помогает мне по хозяйству». Уж очень я была хилая. Ушла она в поле, а меня оставила с внуком, показала, что где лежит, чтобы я его накормила и сама поела. Я подойду к столу, посмотрю на еду, а брать боюсь. Мне казалось, что если я возьму что-нибудь, то все сразу исчезнет, что это сон. Не то что есть, я даже пальцем боялась крошечку тронуть – только бы все это не перестало существовать. Я лучше буду смотреть, долго буду смотреть. То сбоку, то сзади подойду. Глаза боялась закрыть. Так за весь день в рот ничего не взяла. А у этой женщины были корова, овцы, куры. И она оставила мне масло, яйца…