На окрестной Никольской ярмарке увидав, оценив и по мере сил одарив златокудрого богатыря, вещунья предсказала Опанасу смерть не от пули-штыка, а от обыкновенного дерева, посему, утратив всякий уже страх, наделенный недюжинной силой и сноровкой, стяжал он в последней войне славу беспощадного и неуловимого партизана. Опанас был правой рукой наводившего на фрицев ужас Ваньки Грозного, дошел позднее с регулярными частями Красной Армии до Берлина и вернулся домой – грудь в медалях, торба, полная зажигалок, серебряных ложек и знаменитых столовых ножей фирмы «Золинген», где два сцепившихся близнеца на клейме отплясывают ихний краковяк.
   Погиб же сечевик под стать всей своей краткой жизни: бесшабашно, но героически. В тихий воскресный полдень энкаведэшная полуторка прибыла в копанькскую слободку за ложнооклеветанным Панюшкиным Василием. Опанас, в ту пору уже изрядно хлебнувший браги, лежал, как водится, под цветущей антоновкой около своей кузни. Услыхав причитания Марии Панюшкиной и толком не разобравшись что к чему, а, возможно, приняв тени в небесных околышках за дьявольское полчище, Опанас Перебей-Гора поднял свой тяжелый молот и отправился громить полуденных татей. Энкавэдэшники попервой опешили при виде грозного казака, даже отпустили несопротивлявшегося Василия. Грозным окриком пытались они уразумить потомка славных малороссийских сечевиков, но что был их шип змеиный, грай вороний для партизана, принявшего изрядную меру медовой браги на грудь? Опанас ударил молотом раз, ударил второй, и два энкавэдэшных байстрюка отправились в самое адово пекло. Головы их разлетелись как спелые тыквины, нечистая кровь залила многострадальную землю и отполированные до блеска хромовые сапоги. Молот поднялся по третьей – щепки брызнули от борта полуторки. Белый от ужаса юнец шофер дал по газам, и перекособоченная машина рванула вперед и увязла в панюшкинском заборе. Руководивший задержанием лейтенант наконец опомнился, вырвал из кобуры прославленный в песнях и кинофильмах «ТТ» и всадил всю обойму в героя-казака. Но так велика была сила Опанаса, что и пробитый насквозь, мало что уже понимающий от боли, поднял он свой молот и ударил еще раз по борту застрявшего в изгороди грузовика.
   Почему сражался Опанас с неодушевленным грузовиком, с невинной как бы машиной, почему не достал в последнем броске злого лейтенанта? Видно, урчащая, вонючая полуторка показалась ему злом реальным, видно, почуял, что не стрелявшего полубеса следует ему опасаться, а именно эту дрожащую в неистовстве своем гадину. Шофер от последнего удара подпрыгнул на жестком сиденье, с испуга дал задний ход, и... покореженные дощатые ребра колесного исполина впечатали Опанаса в ствол плакучей ивы. Так погиб казак не от пули, не от штыка-молодца, а от дерева, со всех сторон обступившего, застившего последний кусочек вольного света. Душу его приняли ангелы Господни, телом же распорядились изверги – аки вещественное доказательство злодейского нападения исчезло оно навсегда в подвалах их здания. Исчезли и тело героя Опанаса, и его неподъемная кувалда-молот, и непосредственный виновник сражения – тишайший пчеловод Василий Панюшкин. Так сбылось предсказанье цыганки.
   Случилось сие в одна тысяча девятьсот пятьдесят первом году.
   Провинция наша, надо сказать, всегда отставала от центра. Даже наличие почт и телеграфа, уничтоживших стиль и желанность переписки как средства отдохновения души отмененных сословий и своевременно поставляющих молнийные московские указы в отдаленные города и веси империи, даже поворот разящего клинка возмездия в начале пятидесятых на недопереселенных, сопутствующих и полицаев, не погасили в провинции застарелую ненависть к мистическому троцкистско-зиновьевскому блоку.
   Арестованный по ордеру вечека на другой день после покушения на Ленина в ночь на первое сентября 1918 года Григорий Панюшкин – простой петроградский поп, отбыл ссылку на знаменитых Соловках и, вернувшись, жить в северной столице не пожелал. Он осел в Старгороде, где, не имея возможности отправлять положенные требы, записался в копанькский колхоз. В 41-м он ушел на войну и там бесследно сгинул. После него остался сын – вышепоименованный Василий, партизанивший на Черном берегу Озера вместе с могучим другом кузнецом Опанасом Перебей-Горой.
   Исчезнувший, в свою очередь, в подвале старгородского НКВД Василий успел тоже породить сына, которого в неведении об отце – враге народа – воспитала мать, Панюшкина Мария, вмиг и навсегда лишенная спокойствия быстрыми на решения, но долго выискивающими недобитков старгородскими органами. Интересно, что донос на Василия Панюшкина написал ветеран и инвалид Степан Кандыба, в молодости служивший в петроградской чрезвычайке и арестовывавший еще попа Григория. Приехав на пасеку поповского сына и укупив по дешевке ворованного колхозного медку, ветеран и инвалид заинтересовался фамилией пасечника. За стаканом отменной браги добродушный Василий поведал постороннему несладкую семейную историю, после чего, немедленно вспомнив и сопоставив даты, Степан Кандыба доложил о догадке своему сыну Петру Кандыбе – лейтенанту старгородского НКВД. Сын приказал отцу исправить анонимный донос по всей тогда существовавшей форме; следом, вестимо, и разыгралось вышеописанное героическое побоище в слободке.
   С тех пор минуло много лет. Ветераны получили свои медали, кого-то даже разыскал долго бродивший по канцеляриям орден Красной Звезды. Молодые следопыты оформили стенд «Герои-партизаны» и вывесили его в стеклянной витрине старгородского телеграфа. Время стирает обиды, лечит раны, реабилитирует забитых и оплеванных героев. Попали на стенд и Опанас Перебей-Гора, и Василий Панюшкин. Фотографии Грозного Ивана там, конечно же, места не нашлось. К описываемому моменту могилка заколотого в горло воровской заточкой, обезножевшего в послевоенных лагерях и через то прослывшего за местного юродивого Ивана уже почиталась местным населением женского пола как святыня. На нее совершали паломничества, ибо пошел слух, что старгородский юродивый от многого исцеляет. Власть тогда только переставала быть поголовно атеистически настроенной, потому фотографии Опанаса и Василия попали на самый верх стенда, претендуя как бы на должности командиров-начальников. Бабушке Маше выделили от общества «Мемориал» четверговый паек, но старушка, раз и навсегда напуганная арестом и исчезновением мужа, от пайка отказалась, под напускной гордостью скрыв глубоко засевший страх.
   Лишившись предложенных жиров и колбас, она зажила совсем уж бедно и убого, тем более что сын ее Григорий умудрился связаться с дурной компанией и присел в местную тюрьму на два года. Прибыв домой, он застал старушку мать у старенького телевизора «Темп», продавленный диван, блохастую собаку и разящую пенсионерскую нищету. Навещая сына в тюрьме, Мария поведала ему о кровавом побоище, о героическом поступке дяди Опанаса и незаконно репрессированном отце, своим рассказом вдохнув в сбившегося было с панталыку сына надежду на лучшую жизнь. Была в том разговоре упомянута и фамилия Кандыба, крепко засевшая в голову Григория. Обретя реального отца, парень решил мстить и даже подал в зоне на досрочное освобождение и, не получив его, тем не менее вышел на свободу другим человеком.
   Мало видевший хорошего от людей в форме, невзлюбивший их теперь наследственно, он прославился в знаменитой истории с Эльзиным наследством – отбил свалившиеся на соседку зарубежные доллары, что вознамерился прибрать к рукам запугавший несчастную немку переодевшийся гэбэшником тюремный вертухай. Чувство мести к носящим погоны несколько притупилось в душе Григория, ибо разоблаченный мошенник был им собственноручно высечен на улице слободки при большом стечении хохочущего народа, но все же не погасло окончательно. Волна успеха сделала его человеком популярным, и нашлись добрые люди, что пристроили молодца рубить мясо в магазине на старгородском рынке – месте, вожделенном для многих, но недоступном почти никому.
   Старуха Панюшкина зажила перед смертью богато – Григорий накупил мебель, ковров, приобрел цветной телевизор и видеомагнитофон, удачно женился. Перед смертью мать успела понянчить внука, названного, естественно, Васильком. Она умерла в почете и достатке, не переставая дрожать за высоко взлетевшего сына, вознося ежевечерние хвалы Господу, не забывшему ее, даровавшему хоть последние годочки поспать на чистых льняных простынях. Она умерла, сын похоронил ее на старгородском кладбище и поставил ей на могиле сварной крест из нержавейки.
   За всем этим, признаться, он почти отказался от идеи мщения – не до того ему было, ибо работа мясника, нелегкая и нервная, не только дает, но и много отнимает душевных сил и невосстанавливающихся нервных клеток.
   Меж тем, окончив училище МВД, в Старгород прибыл лейтенант Кандыба Степан. Так уж случилось, что кончал он школу на другой стороне Старгорода и судьба никогда не сводила его с Григорием Панюшкиным. Судьба берегла его до случая, учила, кормила, растила в семье отставного майора, после заботилась об его политической подкованности в стенах училища, после вернула в родной город, где и поставила сразу по съезде с моста на повороте к слободке.
   Степан Кандыба был честен, принципиален, на лапу, подобно многим сослуживцам, не брал, а потому терпел от начальства и был проклинаем не только автолюбителями и профессионалами, но в последнее время даже и женой, старающейся тянуть семью из четырех человек на нищенские жалованья лейтенанта и секретаря-машинистки.
   Знаменательная встреча состоялась в воскресный полдень. Григорий Панюшкин спешил на своей «пятерке» домой – вез из парикмахерской жену. Дома был оставлен без присмотра маленький сынишка. Григорий ехал привычно быстро, но аккуратно. При съезде с моста он сумел затормозить, но передние колеса предательски навалились на белую «стоп-полосу».
   Нарушение было подмечено, милицейский жезл указал на обочину, и перед изумленным Григорием предстал молоденький лейтенант, откозырявший и назвавшийся инспектором ГАИ Степаном Кандыбой.
   Состоялся короткий диалог:
   – Меня лечить? Я тут езжу по два раза на дню и всех ребят знаю.
   – Вы нарушили правила!
   – Старичок, может, не надо, хуже ж будет.
   – Ваши права!
   – Я, конечно, дам, но ты тут, кажется, новенький... Как, говоришь, фамилия?
   – Инспектор Кандыба.
   Первый раунд старгородской вендетты состоялся – легкая победа досталась инспектору. В правах появилась просечка. Григорий швырнул права на колени жене и тихо, но внятно сказал: «Передай своим по цепочке привет от мясника Гришки, скажи, что мясо они теперь увидят только от дохлого осла уши».
   Он отъехал, но наглости и хамства генетического противника долго не мог пережить и дома сорвал злобу на близких.
   По возвращении в дежурку Степан Кандыба рассказал о происшедшем и незамедлительно получил матерную выволочку от начальства – ссориться с единственным мясным магазином в Старгороде не полагалось. Дома что-то очень нехорошее сказала ему жена. Вспыхнула ссора, в результате которой молодая Кандыба отказала мужу в ночной ласке и героически продержала его на голодном пайке целую неделю. Вконец измученный милиционер подумывал было о выезде с фарой на трассу, но все же какое-то чувство, гордыня, что ли, пока удержало его от нарушения присяги.
   В пятницу начальник Теребихин приказал заводить козелка.
   – Надо, брат, мясца прикупить, поехали к бришке на рынок.
   Мясо было крайне необходимо Кандыбе. Хороший кусок мяса наверняка б задобрил жену, но, вспоминая воскресную историю, становилось не по себе. Он было зарекся заходить в магазин с начальником, но подполковник приказал следовать за ним, и... магнетизм, исходивший из мясного подвала, и исстрадавшееся без женской ласки тело пересилили.
   – Ага! Пришел, голуба, сам пришел! – Гришка встретил их в комнатенке завсекцией.
   – Григорию Батьковичу привет! – Начальник Теребихин либо напрочь забыл о провинности своего подчиненного, либо делал вид, что ему ничего не известно.
   – Нет у меня для вас мяса!
   – Гриша, Гриша, в чем дело?
   – Спроси у своего лейтенанта, за что он мне просечку поставил?
   Пользуясь случаем, Григорий красочно живописал, как он спешил домой, как вез жену из парикмахерской, как был остановлен и насильственно, ни за что ни про что оштрафован.
   – Так он же у нас новенький, Гриша, какие проблемы? Давай свой талон. Степа – мигом!
   Пока начальнику завешивали мясо, пока шли спокойно-уважительные тары-бары, Степан Кандыба мчал козла на другой конец города выправлять ненавистному мяснику новый талон. И он выправил его, он привез, отдал из рук в руки, и... не стерпев, покраснев как мальчонка, заикаясь, спросил:
   – Гриша, ну как, мир, да? Как там, мне-то мяска не перепадет?
   Громко загоготал Григорий, голос его прокатился по сводам подвала, подобный рыку героического Опанаса Перебей-Гора, рыку, что нынче не встретишь в нашенских людях.
   – А пойдем, пойдем, дружок, я тебе завешу. Но имей в виду – Теребихину по трехе, а тебе будет по пять пятьдесят, чтоб, значит, знал свое место.
   Григорий подтолкнул Степана в подвал, и тот пошел вниз по лестнице, пристыженно сгибаясь. За ним, насвистывая что-то блатное, спускался Григорий Панюшкин, поигрывая на ходу тяжелой тупицей – остро отточенным мясницким топором.
   Кусок свинины был отрублен моментально. Завешен. Отличный мясной кусок задней ноги, из самой розоватой ее середки. Кусок потянул на пятьдесят два рубля. Денег таких у несчастного Кандыбы в кармане не оказалось, пришлось прибегнуть к займу из толстого портмоне начальника Теребихина.
   Вся эта нехитрая процедура сопровождалась столь мерзким хихиканьем, причем хихикали и сам начальник, и завсекцией, и вытирающий сальное острие о передник Григорий Панюшкин, что бедный Кандыба сломался: отвез начальника домой, забросил мясной шмат в холодильник дежурки и выехал с фарой на трассу.
   Ночью, слегка осоловевший от поднесенной водки, ублаженный оголодавшей тоже женой, он тихо плакал в подушку под ее сладкое посапывание.
   На другом конце города в жаркой постели метался Гришка. Он бы должен был радоваться, торжествовать победу, но почему-то только ворочался с боку на бок и шепотком когото материл. Поняв, что заснуть ему не удается, он встал, подошел к кроватке мальчика, долго смотрел на него, нежно провел тяжелой рукой по пушистым кудрям и отошел к окну – там висела луна, большая и оранжевая, как апельсин. Вид ее настолько захватил Григория, что он застыл у подоконника и так и стоял, не в силах оторваться.
   – Во, балдоха, – прошептал он, вконец загипнотизированный ее отрешенной, страшной красотой.
   Такой луны он не видал никогда, даже на зоне, где человек порой бывает внимателен к таким мелочам до чрезвычайности.

Две шапки

   Вот Васька Грозный – он кто был? Бабки за юродивого держали, попы боялись, менты стороной обходили, – да что говорить – колоритный, конечно, мужик, но не более того. В войну, когда партизанил, – детей им пугали. «Фамилия, – он объяснял, – обязывала!» В сорок шестом, не охолонув еще, шлепнул одного хапугу-милиционера – прямо в отделение зашел и из люгера в упор. «На тебя, – говорит, – гад, такая только управа». Памятуя боевые заслуги, впаяли ему десятку, но он и в Коми не утих – открыл войну уголовникам, ну а те просто – уронили на Васю елку: жив остался, а ноги по самую сиделку отпилили.
   Назад в Старгород въехал он на каталке: борода лопатой, на груди, вечно не застегнутой, вторая борода, в ней иконка медная – за километр блестит (по Сибирям шляясь, сумел он заучить Библию почти наизусть – как накатит, прям кусками шпарил), и ватник, кажется, на любую погоду один; за спиной рюкзачок, в руках деревяшки окованные: герой-инвалид – нога не болит, потому как нету – гони за то монету.
   Сначала сидел около телеграфа – и его «Две шапки» окрестили: на голове кепка, перед тележкой треух для копеечек – это летом, зимой – наоборот. После стали гонять – не положено в стране побираться, так он к нам на «Электросилу» перебрался. Сидит около проходной (не просил никогда – сами клали), кому ласково скажет, кого языком зацепит, особливо если женщина – балагур был. А бабки – особая статья – он с ними много якшался. Идет такая бабка в церковь мимо завода, Васька подъедет да как гаркнет на всю улицу: «Радуйся, дочь моя едомская, дойдет и до тебя чашка, ужо напьешься тогда допьяна и обнажишься!» Что-то вроде того. Мы стоим в кустах с портвешком – с ног валимся, а бабка на серьезе с ним так раскланяется, копеечку положит. И, что интересно, в церковь вроде не ходил никогда, а проедет мимо – перекрестится обязательно. Но попов все больше не любил.
   – Вась, аВась, – начнут его подначивать, – икону продай.
   – Никак нельзя – хороший человек подарил.
   – Вась, а Вась, а чего ты икону носишь, Библию читаешь, в церковь не ходишь?
   – Нельзя мне: попа увижу – прибью, а и так грешен.
   – Чего ж так, Вась? – мужики уже в хохот.
   – Жадные стали, только деньги на уме.
   – Ты им что, завидуешь небось, сам миллион скопил? Ну он и сорвется, как пойдет матюгать – специалист по этой части был почище старой цыганки, а нам и весело. Все нас «анчихристами» называл, но любил – стакан чистый принесет, закуску какая есть – поделится, и сам, конечно, не отказывался. Он только неправду не любил.
   Раз на вокзале углядел двух наших мужиков: поддавши – им море по колено, а тут спецдилижанс выворачивает. Он их за руки:
   – Везите меня к такси, быстро!
   – У нас, дядя Вася, денег нет.
   – Не вашего ума дело.
   Подвезли к стоянке. А там только один лихач и стоит, вечно он на вокзале ошивается.
   – Заноси меня, ребята, назад! Занесли.
   Лихач на голос, конечно, берет – известный давила:
   – Куда вы мне вонючего ложите – не повезу. Ну, дядя Вася ему:
   – Не спеши, сынок, нам недалеко – на ту сторону, по Ломоносова.
   – Сказал, не повезу.
   – Я тебе хорошо заплачу.
   А все знали – кошелек у Грозного на поясе висел. Вот Вася руку в кошелек запустил, вытащил целый ком денег:
   – Видал? Лихач объявляет:
   – Тридцатка!
   – Хорошо, хорошо, парень, только довези.
   Доехали. Мужики что – слезли, дядьку Васю вытягивают. Он к передней двери подъехал – расплатиться. Поискал, поискал на поясе и говорит:
   – Слушай, сынок, дай-ка мне спичек, я, кажется, на сиденье кошелек обронил.
   Таксист смекнул что к чему – по газам и уехал – сам решил кошелек поискать. А он как на поясе висел, так висеть и остался. Весь город потом таксиста подкалывал:
   – Ну как, нашел грознинский кошелек? И бесстрашный был.
   Наш Главный утром никогда на машине не ездил, обязательно пешком – демократию еще тогда насаждал. Вот они и повстречались как-то на мосту: Вася Грозный катит, а Сам ему навстречу. Увидал инвалида – решил заботу проявить:
   – Кто таков будете, дедушка? Не нужно ли чего... – и осекся, иконку разглядел.
   А Вася Грозный как завопит:
   – Вспомни, Господи, что над нами совершилось; посмотри на поругание наше: добро наше перешло к чужим, дома наши инопланетяне забрали! – ну и дальше – любимая у него была пластинка, как выпьет – все нам читал.
   У Главного сразу остекленение глаза: как услышал Васькин рев, отвернулся и пошел командирским, но Грозный не отстает – катит да вопит: «Нас погоняют в шею, мы работаем и не имеем отдыха!» Охрана опешила: народ кругом, а дед – инвалид, неудобно как-то вязать, решили не замечать. Главный шаг убыстряет – Васька не отстает. Охрана шипит уже, а он знай себе поливает: «Рабы господствуют над нами, и некому избавить от руки их!» – весело ему. Так до самого обкома и проводил. И ничего ему не было. А Главный, говорят, два дня на машине ездил, но потом опять пешком стал ходить.
   Так же и попа нашего отбрил. Прислали откуда-то из столицы провинившегося попа – толстый такой, что бочка, коса масляная. А Старгород для них в таком деле – тупик – дальше не прыгнешь, выше не взлетишь. Вот он со скуки и пошел бабок оббирать да водку пить с райкомовскими на катере. У нас ведь ничего не утаишь. Дошло до Васи Грозного – отправился порядок наводить – беспорядка мужик не терпел. Выждал его у церкви и при всем честном народе на рясу ему харкнул и понес: «Сребролюбец ты, сукин сын...» Поп от неожиданности в землю врос. А Васька Грозный ему: «Покайся, сыне, ибо жить тебе не долго осталось – знай, пожрет тебе змей печень!» И как в воду глядел – поп через полгода от цирроза загнулся прямо у доктора Вдовина на койке. Вот уж бабки зашушукались. А если правду, так, может, он и чувствовал что – не одному попу смерть напророчил, теперь же не зря про биополя эти говорят на каждом углу.
   Лечить – случалось, что лечил, но не каждого вылечивал. Вон, Костя Терентьев, с пальцем к нему пришел – Грозный его в больницу погнал: «Руби немедля – иначе месяц тебе сроку даю!» Костька испугался – так Грозный на три дня и ошибся всего. Он этих гангрен-гноёв навидался-нагляделся в Сибирях – рассказывал. А бабку раз привезли зятья – сам видел – змея ее укусила. Нога как тумба и синяя аж в черноту. Так Вася что-то тер-массировал – лимфу, видно, перегонял, и через неделю спала опухоль – запрыгала бабка, что пуховая коза. Если было – я того никак не отрицаю, как Грозный говорил: «Да – да, нет – нет», у него таких присказок полным-полно было. Но взглядом никогда никого не лечил, хотя взгляд у него вмиг как колун тяжелел. Раз, помню, пили пиво в «Ветерке», залетный один развыступался: «Там я был, это видал...», так Грозный выкатил: только поглядел на болтуна – его и сдуло. Глаза у него, бывало, как бешеные, сверкают, а бывало, в одну точку глядит, не заметит тебя – чудаковина, конечно, за ним водилась, только самая обыкновенная. Но что могу сказать точно – после стакана никогда не плакался на судьбу, как у нас водится, а видели бы, в какой он норе жил – бабка его пускала. Так жил же!
   Вот так катался-катался, привыкли мы к нему.
   В один день (утром потом вспомнилось бабке, он сказал: «Зажился я, старая, пора мне и на покой») проходили мимо двое с химии. Увидали шапку, а денег в ней на бутылку было точно – первая смена как раз на завод прошла, отобрали. Вася Грозный им вдогонку: «Козлы вонючие, где мои ноги!» Эти вернулись и спрашивают: «Кто здесь из нас козел, а, обрубок?» А он: «Ну не я же!» Сунули заточкой в горло – и вся любовь.
   Хорошо еще, Людка Селиванова с электролитного видала – прибежала к нам в ремонтный: «Ребята, дядю Васю зарезали!» Кто с чем был – с тем и побежал. Догнали мы ласточек: один прямо на месте кончился, другой – в больничке, Грозный был бы жив – порадовался бы.
   Похоронили мы дядю Васю. Бабок море натекло – иконку его заказали Пашке Смолину в нержавейку заделать и на крест. Ну, он и заделал капитально – не оторвать будет, а с бабок стольник стребовал. Да не с бабок получилось – от Грозного остались тысячи три, на них бабки и оградку, и камень соорудили. Мы же и шабашили – с того свету дядька Вася нас опохмелил – уж мы ему как своему старались. А бабки – что с них взять, совсем умом тронутые – лампадку навесили, и потянулась их череда: всяко тут каются, поклоны бьют, иконку зацеловали, а уж слухов, слухов – мол, юродивый старгородский исцеляет.
   Может, кому он послабление и делает: во-первых, медь чистая полезна – ион ее отрицательный наше поле притормаживает, во-вторых, элемент самоуспокоения не забудьте – сосредоточение на одной точке напряжение снимает – я книжки-то читаю, интересуюсь этим делом, но лично нас он всегда от скуки исцелял. Подкатит к нашим кустикам, всем приветы раздаст и возопит: «Ну, наливай, анчихристово племя», и как-то сразу от присутствия его одного хорошело. Вот похохочем-похохочем, а и задумаешься с его рассказов – как он в жизни повидал, мало кто видел.
   Мы и теперь соберемся с мужиками, вспомним дядьку Васю, поднимем стакашок, и кто-нибудь скажет: «Радуйся, дочь моя едомская, Дойдет и до тебя чашка, уже напьешься тогда допьяна и обнажишься!» И что это за дочка едомская, мы не знаем, но смешно. Мы и смеемся, а после уж – выпиваем.

Чудо и явление

    В редакцию журнала «Наука и религия»
 
   Уважаемая редакция!
   Я, признаюсь честно, журнал ваш мало читаю, потому как в Старгороде достать его почти что и невозможно. То есть, наверное, по разнарядке спускают кой-какие номера в «Союзпечать», но мне не попадались. А тут наткнулся в прорабской на номер, где описываете вы чудеса с Туринской плащаницей и что с ней делали ученые, вот и решился описать вам наше местное, так сказать, чудо.
   Почему я пишу? Да потому, что не просто охота мне бумагу марать, а важно, чтоб вы зафиксировали. Может, кому этот материал и сгодится. Теперь, когда о религии стали много писать, люди принялись пересматривать свое к ней отношение, многие же остаются на прежних позициях. Я лично думаю, что наука здесь мало что прибавит, но не поделиться с вами не могу, как сам был свидетель необычного чуда. Философский словарь что говорит? Чудо – то, что объяснить нельзя, а явление – дело объяснимое наукой. Вот я и хочу поведать вам о необъяснимом.