Но дальше, дальше – читатель, вы нам не склонны верить, мы чувствуем это, отсюда и постоянные ссылки – есть, есть свидетели, их целая рота, да что там – батальон! Ибо кто не знал на сборах, как с первого же дня прибытия в часть боролся Владик за место почтальона! Как, раньше всех вставая, бежал к шлагбауму, брал скатанные в рулон газеты и доносил их бегом до офицерской комнаты. Ибо... Вы Догадались? Держим пари – вы не догадались: Владик радел за место почтальона ради ефрейторской должности, ради права нашить на чистый погон одну золотую полоску, ради права сравняться в строю с ветеранами. Неважно, что после сборов всем без исключения присваивались две лейтенантские звездочки. Неважно! Владик следовал заветам деда, Владик... У кого поднимется рука... кто посмеет назвать его непоследовательным, да и где сегодня найти примеры такой стойкости? Где? Старгородцы они такие – надеюсь, вы понимаете?
   А случай с генералом? Случай с генералом-инспектором, что приехал в расположение части, с генералом, которого ждали два дня и две ночи. И оба эти дня, самую жаркую часть суток, Владик стоял на посту у грибка, добровольно вызвавшись нести тяжкое бремя солдатской жизни. Он мечтал быть замеченным. Он мечтал, но... (правда! правда! правда!) желудок подвел его – он нашел подмену – на пять минут! Но их-то и хватило. Владик из кустов наблюдал за генералом, он смотрел, как генерал в окружении свитских офицеров беседует с подменившим его Мелконяном, с Артурчиком Мелконяном, проигравшим матросу Дьяковенко «подсменку» в тюремное очко. Владик стоял в кустах и, по свидетельству очевидцев, жрал ногти.
   Начальству донесли о его переживаниях – Владик был особо отмечен на последней линейке и, возвращаясь домой в электричке, был излишне возбужден.
   А как Владик наказал боксера академика Бойцова? О, это особый случай! На последнем курсе Владик подобрал где-то около «Безрукого» дворняжечку. Она была уморительное существо, привыкшее допивать пиво за сердобольными клиентами этого университетского заведения, умела стоять на задних лапах и, видимо, когда-то имела косвенное отношение к болонкам. Имя притом собачка получила крепкое – «Туз». Пытающиеся сюсюкать, называть песика Тузик или Тузичек, получали решительный отпор – мощный горловой голос Кузнецова прерывал их немедленно: «Собаку зовут Туз, ясно?» После чего из-за Владиковой спины обычно выставлялся Коля Большой, и... все кончалось мирно или не очень мирно – смотря по обстоятельствам.
   Итак, Владик стал обладателем Туза, семенившего за хозяином повсюду и преданно дожидавшего своего властелина на газончике около здания гуманитарных факультетов. Они были неразлучны. Они ездили в электричке домой – для Туза был заведен специальный транспортный рюкзачок. Высовывающаяся оттуда мордочка выглядела так умилительно, что неизменно вызывала восторг, и никогда, заметьте, никто не сказал ничего предосудительного об этом замечательном существе.
   И вот – случилось же такое.
   Владик прогуливался около главного здания МГУ вместе со спокойно семенившим Тузом. Параллельным курсом с собакой прогуливался академик Бойцов – основоположник советской индологии, выводящий происхождение славян из недр Индостана. Академик находил тому много доказательств. Интересующихся проблемой всерьез позволим себе отослать к его научным трудам, список коих помещен на последних страницах памятного сборника «Академику Бойцову 80 лет». Итак, ничего не предвещало трагедии. Хозяева и собаки шли на сближение, как вдруг огромный боксер Прана академика Бойцова в один прыжок подскочил к бедному Тузу и, представьте себе, без предварительного обнюхивания перекусил малышу лапу. Владик, как рассказывали очевидцы, не растерялся. Он бросился к университетской изгороди, вырвал копье – да-да! – чугунное копье изгороди (плохо ли оно было приварено, хорошо ли – не знаем) – только... Этот воспитанный в римском духе солдат не дрогнул – боксер был проткнут и издох тут же, на руках у онемевшего сперва академика. Далее академик бежал, бросив на поле боя бездыханный остов любимого пса, а за ним до самого подъезда несся тяжеловооруженный гоплит, размахивавший окровавленным копьем. Копье это потом, в припадке справедливой мести, сокрушило ни в чем не повинную телефонную будку.
   Что сказать больше? Владик успел сориентироваться и ускользнул от наряда милиции, Туз тоже куда-то сгинул, и дальнейшая его судьба неизвестна, знаем только, что Владик очень переживал пропажу и даже вынашивал планы поджога бойцовской дачи.
   Вообще на последнем курсе Владика преследовали несчастья. Перед самым дипломом в госпитале ветеранов войны скончался старый Кузнецов-дед. Владик остался один в двухкомнатной люберецкой квартире. Смерть деда он пережил тяжело – ездил летом на шабашку и поставил деду памятник с пятиконечной звездой, как тот просил и как полагается ветеранам всех сражений советской истории. Естественно, что отпевания никакого не было, но почему-то Владик заказал на Ваганькове Сорокоуст. Диплом он защитил уже кое-как – после смерти деда он, говорили, крепко запил, отработал по распределению несколько месяцев в люберецкой школе, но был выгнан по печально известной всем инакомыслящим тех лет статье о «профнепригодности».
   Потом след его надолго затерялся. Кто-то встречавший его говорил нам, что Владик приходил в военкомат – просился в Афганистан, причем предлагал тамошним военным свой план ведения боевых операций, но не прошел медкомиссии. Где-то он мыкался все эти годы, как историк, конечно, не работал. Видали его в начале перестройки на Пушкинской площади – одного в толпе, яростно спорившего с наседающим людом. Видали, да побоялись подойти.
   Последним, кто общался с Владиком Кузнецовым, был Большой Коля, работающий теперь зам. директора по строительству в Новой Третьяковке.
   По его сведениям, почерпнутым из захода в Богоявление в Вишняковскую церковь (вообще-то Коля ходит ко Всем Святым на Соколе, в Вишняках же проживает его теща), – Владик работает там звонарем.
   Он похудел, осунулся, ходит в простеньком пиджачишке и вечных сапогах, не бреет бороды и усов, отпустил шевелюру, выпивает, но умеренно (по определению Большого Коли), и собирается в ближайшие месяцы в Печоры – поучиться у тамошних звонарей старинным звонам.

Настоящая жизнь

1
   «Жизнь, особенно у переваливших за тридцать и далее, бежит стремительно, подлаживаясь, вероятно, к скоростям века, и нет ведь свободной минутки, чтоб запросто подойти к незнакомцу и сказать, глядя ему в глаза, что-нибудь нетривиально-приятное. Нету этих минут, а если и выдаются, то тратим мы их как-то не так, как хотелось бы в мыслях. Заговорили тут о милосердии, и многие записываются в возрожденные общества друзей животных, гневно осуждают изуверов собачников, а готовы ли они на поступок, пускай скромный, незаметный со стороны? Готов ли я сам протянуть руку помощи бездомному незнакомцу или, на худой конец, несчастному приезжему – вон тому, например, краснорожему детине с коробками, что расположился в скверике на скамейке?..»
   Так или приблизительно так рассуждал человек Рафа Стонов, обыкновенный совслужащий, инженер-дорожник. Рафа всегда мечтал возводить большепролетные мосты и сверхскоростные туннели, но так пока, по стечению обстоятельств, и не возвел ни одного, временно задержавшись в отделе асфальто-гудроновых покрытий. Разрабатывал он, правда, принцип бетонирования поверхности и даже защитил лет двенадцать назад кандидатскую (разработку его до сих пор внедряют в производство на опытном полигоне родного НИИ). Но Рафа верил в прогресс. В человечество он тоже верил. И если порой нападала на него российская тоска, вероятно, связанная не только с обследуемыми дорогами, то случалось это не реже и не чаще, чем с другими.
   В такие минуты Рафа думал о чем-то сложном. Объяснить это чувство может только меткий анекдот, впрочем, оно, вероятно, знакомо моим уважаемым соотечественникам: жизнь вдруг начинает казаться пронзительно ненатуральной, и хочется чего-то, виданного только в детстве, да и то один раз через случайную заборную щелочку.
   Поэтому, возвращаясь с субботней прогулки домой в состоянии сложного душевного волнения, Рафа прямо-таки заставил себя приглядеться повнимательней к выбранному произвольно краснорожему детине с коробками, вызвавшему сперва неприязнь, разбавленную некоей долей любопытства и сострадания.
   Детина, явно не москвич по одежде и тщательно скрываемому чувству собственного достоинства, озабоченно озирался по сторонам, проявляя признаки контузии, заработанной в столкновении со столичной действительностью. Он то порывался встать и обхватить весь свой груз разом, что ему не удавалось ну никак, хоть и был он ражий, широкоплечий и, что существеннее, – на удивление широколапый, каким, скажем, представляется обычно коренной сибиряк-медвежатник, потомок тех мужиков, что спасли осажденную Москву студеной зимой 1941 года; то, свирепо матюгая поклажу, садился на скамейку и обращался к прохожим с вполне риторическим вопросом: «Ну и как мы с вами жить-то дальше будем?»
   Люди, понятно, предпочитали обходить его стороной. А вот Рафа отважился и подсел. Детина приветствовал его незамедлительно.
   – Остался, понимаешь, со своими девочками на бобах. Билет на завтра, а ночевать негде. Выручай, браток, а то пропадем, как, значит, швед под Полтавой.
   Рафа молчаливо улыбнулся, не спеша все же оказывать исконное российское гостеприимство, хотя внутренний голос начинал убеждать его, что детина совсем не так опасен, как кажется на первый взгляд.
   – Поясню, значит, диспозицию, – продолжал краснорожий, чуть умерив пыл. – Приехал в столицу по делам куриным. Ты, брат, не удивляйся, мы, куроводы, все немного чокнутые. Мне, скажем, только свистни, что в Таллине есть продажные кохинхинчики, так я тут же срываюсь. Бухара, Владивосток – мы за деньгой не постоим, как в песне поется. Так вот, заблаговременно купив обратный билет, попал в минор после молниеносно проведенной операции. Нет, ты глянь, глянь в коробку, а то ведь не понимаешь же ничего, по глазам вижу – не понимаешь!
   Он приоткрыл в одном из ящиков вырезанное окошечко, и Рафа вежливо наклонился поближе. Из дырки выглянула кокетливая головка существа, похожего на помесь карликовой цапли и почтового голубя, томно повернулась, демонстрируя себя, и спряталась внутрь ящика.
   – Ну, видал такое, а?! По глазам просекаю, что не видал! – Лицо у детины расплылось в ребячьей улыбке, развеявшей остатки Рафиной нерешительности.
   – Так приютишь на ночку, да? Мы с девчонками тихо, ты не боись – порядок гарантируем. Если что, бутылка у меня имеется, но сам не пью – в завязке, – детина для пущей уверенности похлопал по объемистому портфелю.
   Потом детина поднялся со скамейки, но тут же хлопнул себя по лбу:
   – Во, дурак, забыл – Вовочка я.
   Рафа протянул руку и представился интимно:
   – Рафа.
   Он не любил своего полного имени Рафаил. Будучи по воспитанию человеком современным, он часто поминал родителей, наградивших его таким старорежимным именем.
   – Еврей, что ли? – некорректно, но как-то весело тут же спросил Вовочка.
   – Нет, почему... – начал было оправдываться Рафа, но новый его товарищ лишь хлопнул его по плечу и с гоготанием пояснил:
   – Это я почему спросил, что имя у тебя еврейское. Мне ведь все равно, что грек, что татарин, что еврей, – я, брат, людей-то нагляделся. По мне, был бы человек хороший! Ну, взялись, что ли?
   Польщенный удивительным совпадением взглядов и от того разом повеселевший, Рафа смело схватился за коробки.
   Странно, он был абсолютно уверен, что и жена, и девочки будут рады незваному гостю – такого приключения с ним никогда еще не случалось.
2
   Семью Вовочка покорил с ходу, и скоро Рафины двойняшки носились по коридору с чайником, блюдцами, подливая курочкам воду, и все в двухкомнатной квартире охало и веселилось. И было от чего.
   Слыхали ль вы о черной браме, мохноногой, как призовой турман, большебокой и важной, добродушной и умиротворенной, как деревенский батюшка? Или о карликовых кохинхинах – взрослых цыплятах, что галдящей стайкой зажались под креслом? Или о пушистых, важно ступающих, хохлатоголовых и кокетливых падуанцах, тех, что больше похожи на помесь карликовой цапли и почтового голубя? Или о пестрых, поджарых, налитых силой орловских бойцовых – красе и гордости истинно российского куровода? Большинство и не подозревало об их существовании, как Рафа, например, пока не узрел их в своем же собственном доме!
   Воздух в квартире, правда, наполнился чем-то неистребимо птичьим, паркет и ковровые дорожки покрылись россыпью мокрых опилок, а на уровне носа замелькали мелкие перышки, но ради такого чуда стоит терпеть. К сожалению, и форточку нельзя было открыть более чем на четверть часа (инструкция!), и впопыхах расколотили любимую женину чашку, пытаясь срочно столочь в ней антистрессовый порошок из аскорбинки с глюконатом кальция, за которыми девочки мигом слетали в аптеку... К сожалению, и на курочек-то не пришлось поглядеть так долго, как хотелось, – Вовочка, проделав с подкупающей нежностью вышеуказанные манипуляции, принялся рассаживать своих красавиц по коробкам и, аккуратно их перевязав, задвинул в темный угол.
   И тут-то, загнав в последний ящик сухоногую орловскую парочку, он вдруг схватил третью курицу и бросился к окну так стремительно, словно намеревался с ней вместе выпрыгнуть с семнадцатого этажа.
   – Рафа, Рафа, уведи девочек, я буду матюгаться, – завопил он, вертя странно присмиревшую королевну и тщательно разглядывая ей лапки, клюв, голову и гребешок. Девочки, прыснув для приличия в кулачки, убежали к матери на кухню, и Вовочка, задыхаясь, объяснил испугавшемуся Рафе причину волнения: – Надул, сучий потрох Москалев, надул, больную подсунул. Подменил, когда я машину выходил на шоссе искать. Теперь ведь не выведу, двух для породы мало – мало, понимаешь, надо же кровь мешать. Ну гад, ну погоди ж ты! Ведь специально, специально предупреждали же меня – потомственный куровод!
   Он даже ногами топал, грозил в другой раз извести весь москалевский курятник мышьяком, а после, печально возлежа в кресле, сам пытался себя как-то утешить. Чувство гордости и счастья от сбывшейся наконец мечты пересиливало.
   В конце-то концов парочка орловских досталась ему преотменная. А там, глядишь, еще прикупит – в Риге есть орловские, он знает точно, сегодня утром у Птичьего рынка один специалист дал ему адрес в обмен на информацию об имеющихся в Ленинграде каких-то там голландских кильзуммерах, если Рафа правильно понял название невиданной породы.
   Вовочка снова достал пестрого петушка и курочку и, поглаживая им зоб, шейку, разглядывал их мраморные крылышки, сокрушенно вздыхал.
   – Нет, ты заметил, всего два цвета, а третий, третий – изумрудно-зеленый, павлиний, исчез, только несколько редких перьев в хвосте осталось от предков. Но именно они-то и вселяют надежду, нет, что там, сущую уверенность, что я добьюсь, добьюсь, восстановлю исчезнувшую российскую породу. Ах, Рафа, Рафа, зря ты улыбаешься, браток, это от глупости, от незнания – в прошедшем году, в Италии на аукционе, за гнездо стабильных орловских отвалили два с половиной миллиона долларов! Слыхал про такое, а? Нет? То-то же! Не за рысаков, не за лошадок призовых, а за четверых курочек и петушка, и нечего изумляться – нет, ты на них погляди, погляди, ирод. Настоящая курица – это почище книг будет, что ты на макулатуру сменял, это – симфония! Живое существо! А орловские – наша гордость национальная, их еще на птичниках самого графа Орлова вывели – того самого, что рысаков сотворил, и были они посильней да позадиристей любого кокандца или бухарца. А сейчас их и в Азии не осталось – настоящих, трехцветных, а ты говоришь – сумасшедший! Да все люди стоящие – с «приветом», иных-то я и не признаю. Он поднялся с кресла, поочередно щелкнул по носу девочек, и они с Рафой принялись выдвигать на середину праздничный стол. Затем появился объемистый портфель, из него извлечена была поллитра «Российской». Другую, с завинчивающейся пробкой, Вовочка только показал.
   – А это, брат, проводникам в поезде – народная дипломатия!
   Как бы пояснил, что не жмотится, не таится, но приберегает для дела.
   Рафа сочувственно кивнул, а Вовочка еще и прибавил:
   – Не боись, тебе хватит, я ж не пью почти.
   – Да я, в общем, тоже, – признался Рафа.
   – Ну и ладушки, – кивнул Вовочка. – Но сто пятьдесят-то пропустишь обязательно? – Он загоготал и принялся тискать Рафу, выражая свою любовь, и, предвкушая пиршество, смачно зачмокал губами.
   Галя ради такого случая зажарила курицу, открыла банку грибов, нарезала сала... и вот уже сидят вокруг стола, и Вовочка священнодействует, режет курицу, отрывает запекшуюся в сметане кожицу и делит – всем поровну, сопровождая колдовство своими бесконечными прибаутками.
   – Ешьте, ешьте, доходяги, в другой раз привезу вам своего гуся холмогорского, запечем его с антоновкой!
   Он разлил Гале и Рафе водку в хрустальные рюмочки и, поколебавшись, налил и себе целый стакан.
   – За знакомство да чтоб отойти немного – пояснил он. – Никак я Москалева-змея забыть не могу. Нет, как обманул, а? Ну, давайте, ребята мои милые, вперед и с песней!
   Он поднял стакан и выпил смачно, одним залпом.
   – Всё! – с кряканьем перевернул стакан вверх дном. – Ты, Гала, уж извини, что я так по-шоферски, но я вообще-то не пью. Это от нервов.
   Рафа и Галя звонко чокнулись хрусталем. Господи, подумал Рафа, как же удачно я его подцепил! Дурак сказал, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным, истинный дурак какой-то!
   Мысли скачут, Вовочка балагурит – его нельзя удержать. Сидит себе за столом, что император на пиру, подливает хозяевам по маленькой, а уж рассказывает – обхохочешься! И не воспроизвести его рассказ здесь никак нельзя.
3
   Я в свое время попил, можно сказать, вволю. Сейчас-то, при курах, я редко себе позволяю, с ними, сами понимаете, не соскучишься. В полпятого подъем, туда-сюда, уже на автобус надо бежать, на завод, а со смены – снова к клеткам. Зойку я к ним и близко не подпускаю: девки, бабы – не народ.
   Говорить ведь я могу бесконечно, меня мать, бывало, слушает-слушает, потом плюнет, ногой разотрет и в избу – скрываться от меня, значит. Но если надо, я ее и там достану, особенно если под мухой. А нет – иду к поросюку своему, Борькой я его прозвал, наливаю ему в корыто фугас, себе такой же, и смотрю, как он это дело поглощает. Чистым я его алкоголиком сделал. Истинно мне верный был друг. Брат, бывало, младший подгребет: «Вовка, налей-ка». Ну я его и налажу, пускай у бабы своей просит, а я лучше с Борькой поделюсь, брат меня, как подопьет, утомлял очень. Зу-зу-зу, зу-зу-зу, а я и сам такой, кой мне леший он сдался! А с Борькой – красота: усядемся друг против друга и молчим, а то я ему бок чешу, а он знай себе похрюкивает. А когда за пивом с ним ходили, мужики всегда расступались – знали нас: «Вовочку с компаньоном пропустите!» Гогочут, а мне хоть бы хны, а Борька сзади похрюкивает радостно, знает, что ему достанется. И, верите, кружку хоть бы раз пролил; так он с ней ловко расправлялся – беда! Когда его резать – я из дому ушел, не глядеть чтоб, а к салу и не притронулся.
   Это, помню, хохлы раз со мной пиво пили, говорят, гляди-ка, ребята, как тут порося ростит, специально небось с пивом-то, чтобы сала было много. Ну как им втолковать, сами, говорят, свиней навозом кормят для жиру. А Борька под конец, и верно, раздобрел что сом, все больше лежал да на меня поглядывал. А у меня всегда, сколько помню, живность не переводилась. Фоксика, было дело, мне кореш подарил. Бери, говорит, Вовочка, мне-то он на кой, я, говорит, о тебе и думал, когда его около магазина отвязывал. Ругайка я его прозвал – брехун был и верный сторож – чужих ко мне не подпускал. Мать, бывало, его клеймит, а он зубы только скалит – я же в сараюшке лежу, сплю, снегом меня через дверь припорошило, мне что, килограммы да тулуп греют, хоть из пушки под носом стреляй. Мать и так и сяк, а Ругай не подпускает – знает: надо Вовочку сторожить. «Что ж ты, сукин сын, я ж тебя кормлю?» – А он «гав-гав» да хвать ее за палец. И коромыслом не отогнать было – бойцовая псина. А после, ребята говорили, бичи ее съели, что мост у нас строили. Ну, да я не поверил, пока сам на этот народ не поглядел. Но это – потом, я сперва жениться удумал. Молодой еще был, дурень, котелок-то от вина совсем был пустой.
   Тут я с тещей лихо повоевал. С дедом, как подопьем, мир, а как я один, так и он скалиться начинал. Я же к ним переехал в город, в квартиру их вэцээспеесовскую. Все сперва чин чинарем, а потом благоверная моя стала на сторону глядеть. Ладно, думаю. Хотел ее к делу приучить. Взял как-то у дружка, он на мясокомбинате работал, двух ягняточек черных, думал – либо вырастим, либо ей же, бабе, воротник сошьем. На комбинат овец пригоняют, и они там прямо и котятся, – вот дружок мне их и вынес. Я их в коробку затолкал, еду в автобусе. А они – б-бэ-м-мэ, жалобно так скулят из коробки. Мне гражданочка одна и говорит: «Что это у вас?» Жена, отвечаю, нежелательных двойняшек произвела на свет, еду в пруду топить. Ее как ветром сдуло.
   Вот и отлично – сел в кресло, сплю почти, а все кругом: «Шу-шу-шу да шу-шу-шу».
   Приехал, значит, домой, а мои уже залегли. И я завалился. Дед ночью встал водички попить и тещу как по тревоге будит – решил, что до чертей допился: «Звони, говорит, в „Скорую“!» А той тоже невдомек. Так до утра и просидели в своей комнате, как сычи, глаз не сомкнули. А уж утром – скандал. «Весь пол в горохе овечьем, палас обмочили!» – вопят в три дуды. Ну, я плюнул на них, забрал овечек и домой, к матери подался. Больше их и не видел, и на развод не пошел – мне эти повестки, шли их хоть сотнями, я их все в печку совал. А в милиции у меня свой человек – Колька-лейтенант, мы с ним еще в школе учились. Так он все меня уговаривал – езжай, Вовочка, куда-нибудь, займись делом, а то тут совсем с круга сопьешься, ты же мужик головастый, а про бабу свою забудь и думать. А что головастый, я и сам знаю – в школе по математике первый был, да и сейчас для меня любой станок не секрет, тут ведь не в разряде дело, а в башке, а у меня балда на плечах, слава богу, никогда не подводила.
   Колька-лейтенант часто меня так уговаривал. Раз – ой, это смешно – забрались мы ко мне в сад, легли под смородиновым кустом и лежим себе. Он мне мозги вправляет и заодно, ведь парень он что надо, за мной поспевает: мы, значит, ягодку оторвем, язычком ее попридавим и глоточек пропустим, и снова ягодку – хвать! Их, кустов-то, поди, тридцать штук у мамы было. Благодать!
   Смотрю, вдруг ноги идут за забором.
   – Коля, – шепчу, – хвост плывет.
   И верно, Филька Волков тащится, он иной раз на халяву любил выпить. Но тут... Идут, как доминина «пусто – один» – в одной руке помазок намыленный, в другой – бритва, а голова – сущий Фантомас: глаз левый заклеился, а волосье все зеленое-зеленое, ссохлось уже. Это баба его ему банку нитры на голову вылила, когда он у баньки спать растянулся. Очнулся он, значит, и ко мне, когда сообразил, в чем дело.
   – Вовочка, – ревет, – брей скорее! Я стерплю, Вовочка, все стерплю.
   Мы ему, конечно, два стакана сразу заместо анестезии, и пошел я ему скальп сдирать. А краска-то пристала! Отшкрябал я его, затем в керосине купал, купал... но зелень здорово въелась в кожу, долго еще меченый ходил. С тех пор стал он Крокодилом, а то как человек был – Филя Волк! Тут как-то встретил его, вспомнилось, рот уже до ушей, а он: «Вовочка, молчи, молчи, – шипит, – ребята забыли!» Я, честное дело, и промолчал.
   Весело жили, но послушался я, дурень, Кольку-лейтенанта своего, записался в геодезию и укатил на Таймыр. Вот уж там жизнь пошла так жизнь! Два у меня там друга было – тоже Вовочка, Парашютист его звали, и Колька Белокурый – то ли вепс он был, то ли карел, пожалуй, что и карел, – вепсы, те позлее будут. Колька маленький такой, мне до плеча не доставал, но мужик шухарной и здоровый, как из гранита рубленый. Волосы сверху-то на балде гладкие – это от шапочки, в зоне ведь и не снимал ее, а ниже, по плечам, кудри, что у девицы. Бабка одна его за попа приняла – «Батюшка...» «Да какой я, – говорит, – тебе батюшка, батюшки все на Соловках в земле захоронены». Лихой был мужик. Втроем-то мы все и гужевались, и очень нас за то уважали и побаивались. Колька, я ж говорю, как гранитный был, руки-грабарки те еще, намахался топором на повале, да и на вольняшке он из леса не вылазил никогда. А на маршруте мог без остановки пятьдесят километров отмахать, что твой призовой жеребец. А Парашютист – тот иное дело, он у нас всему был голова, умный был мужик, а вот балда-то у него тряслась и глаз левый примаргивал – допрыгался. Сколько уже, я и не знаю, он с парашютом своим сигал – тут и не такой еще тик заработаешь. Они же, парашютисты, навроде нас, куроводов, все пришибленные, фанаты, одним словом. Втроем мы и жили в балке, одной коммуной, и никто к нам нос не совал – знали, чем дело может кончиться. Я ведь в те времена чистого весу тоже девяносто пять кил имел, и ни граммулечки жиру, это теперь я зимой расползаюсь, а к лету, как вся эта кутерьма с живностью начинается, опять в норму прихожу.