У нас тут в Старгороде много теперь приезжего народа проживает, но как старожил могу подтвердить: Райка Портнова наша что ни на есть старгородская. А почему я знаю? Так я ж жил с ней в двух шагах – она на Розы Люксембург в железнодорожном бараке, а я на Либкнехта, где раньше тир был «Досааф». И в магазин на рынок к ней ходил, конечно, он у нас тут единственный под боком.
   Райка Портнова ростом была маленькая, а с виду страшная. Кто не знает, и тот скажет – бывшая зэчка. Она и не отпиралась. Как гаркнет басом: «Да, я сидела, и не скрываю, а что такого?» У ней голос был прокуренный, сиплый, и борода росла седая: как она запивала, забывала ее обстригать. Если товару не подвезли, Райка прямо на фуфайку ложилась под прилавок и дрыхла – ей что директор, что ОБХСС – никого не боялась. Зато своим всегда помогала – отпускала в обед, если, конечно, было чем.
   Как у нас с мясом стало туго, я уж, признаюсь, стал с черного хода заглядывать к Гришке-мяснику (фамилию не называю по понятной причине). А Райка, если не ее смена, вечно в магазине ошивается, дома-то у нее не протолкнуться. Часто видал ее и в подвале. Сидит на ящике, пиво пьет и все без остановки что-то рассказывает. Вот, например, зашел разговор за Высоцкого. А Райка вклинилась: «Я его не люблю. Он все песни у нас украл. Это ж не он, мы сочиняли. Вот сидим вечером, скучно, ну, кто-то и говорит: то-то и то-то, первую, значит, строчку, а другая добавит, и так к концу вечера – песня у нас готовая. Вот, например: „За что я, мама, жизнь свою сгубила...“» Простите, дальше не помню – это Райка все их знала. Она и пела часто «четвертым голосом», как она объясняла. А торговала бойко – видит женщину в первый раз, а все равно что-нибудь такое отмочит, смотришь – вся очередь смеется. Она, понятно, веселая была.
   Я тут купил брошюру «Что в имени твоем», житомирский кооператив «Олеся» выпустил за рубль, так там написано, что Рая означает «легкая» по-гречески. А отец Евтихий говорит, что имя просто так не дается. Он, наверное, прав – Райка легко жила.
   – Я, – похвалялась, – шесть детей имею, четырнадцать внуков и пять правнуков. И чем их больше, тем лучше.
   Жизнь у нее была, конечно, весьма обыкновенная. Как у всех. Работать только старалась где поближе к мясу. На мясокомбинате, в столовой, кормить-то своих надо. Я почему знаю – сама болтала.
   Стоим как-то раз в подвале, а Гришка охлажденку режет, ее тупицей не разрубить – мясо свежее, аж кровь сочится. Райка тут как тут. «Я, – заявляет своим басом, – кровушки-то попила. Любила я кровушку. Как корову жахнут, сразу разрез по горлу – подставляй не хочу. Мы все с кружками ходили».
   Страшенная, что чертица на картинке, маленькая, бородатая, да в шапке мужицкой, как влепит – хоть стой, хоть падай, а ей того и надо.
   Но я к чему веду, что вроде жизнь у ней совсем не христианская была. В церковь не ходила, только если детей покрестить там или повенчать. А сама, все знали – шесть детей от шести мужей, да и те не задерживались долго. Ну работала, ну кормила, да кто ж так не живет, а что помогала своим с товарами, так это, наверное, по привычке больше. Да и как знакомому отказать? Характер только разве веселый был. Словом, жила как мотылек, без забот, без хлопот, балагурила вовсю, а иногда и водку пила допьяна, когда деньги наторговывала.
   Одно только, пожалуй, не совру. Еще когда о церкви так не писали, Райка громко на весь магазин басила: «А что Бог есть, я знаю. Я и крест ношу – материнский еще крест». И показывала. Такой, знаете, медненький, простой.
   Ну вот я и подобрался к главному, к смерти Райкиной то есть. Ведь что случилось? А случилось вот что и, заметьте, не в праздник какой, а в обычный день. Пришли бабки к службе загодя, рано пришли, а их тетка Зоя встречает: «Женщины, женщины, милые!» Сама не своя. Вот и поведала им.
   Приплелась она затемно, села, как всегда, на скамеечку под тополем, а там кустики, тихо. Никому не видимая сидит. Смотрит, идет Райка по улице, странно так идет, за сердце держится. В калитку вошла, к церкви только настроилась, как ноги у нее подогнулись, пала она на бок и лежит камушком.
   – Я, – рассказывает тетка Зоя, – к ней было собралась, как смотрю, из-под земли лапища черная, волосатая вылазит. Цап Райку за ногу и потащила. По пуп затянула, но сделалось вдруг светло, крыла, крыла так затрепыхали, и слетели с колокольни белые голубицы. Оземь ударились – стали светлые ангелы. Свет от них такой просиял – не можно глазами смотреть. А тот из-под земли вылазит – черной, грязной, удушливо так кхекает.
   «Кого, – говорит, – забрать собрались? Мое это добро – не пущщу».
   «Никак не твое – наше», – ангелы тому отвечают.
   «Как так понять? Сколько лет мне служила, а вам теперь отдай?»
   «Она раскаялась», – ангелы отвечают.
   «Как так раскаялась? В церковь не вошла, а раскаялась?» – бес от смеха аж затрясся.
   А ангелы ему: «Чуть только Бог увидал ее раскаянье, так и принял его. Она же только над раскаяньем своим и была властна, а Бог и владыка всяческих властен был над жизнью ее».
   Тут бес только зло чихнул так и вскричал: «Ну дайте же мне хоть тело пожрать». Схватил, трахнул ее оземь и провалился в преисподнюю. А Ангелы Господни приняли душу чисту, и светом та засияла, аки ангельский. С нею и поднялись ввысь, к колокольне, голубицами белыми улетели и в небе чистом истаяли.
   Так бес посрамлен был.
   И в тот день была гроза, и с неба град сыпал с голубиное яйцо. Бабки, конечно, связали непогоду с Райкиным исчезновеньем, но им простительно, они книг не читают, тогда как давно известно, что град с голубиное яйцо – довольно обычное атмосферное явление, а что совпало, так и не такое по чистой случайности происходило и наукой зафиксировано.
   Вы скажете, мол, байки все это насчет беса и ангелов. Кабы я сам там случайно не проходил – может, и не поверил бы. Вот как сейчас помню: церковь наша, вот и бабки стоят кружком, а посередке лежит Райкино пальто зеленое, шапка ее мужская, в ней она всегда ходила, ботинки, белье какое-то, а поверх – крестик медненький, и благоухает кругом, словно ладаном кадили, а и служба еще не началась.
   С той поры никто и нигде Райку у нас не видел, а пять лет прошло. Отец Евтихий отслужил по ней панихиду, потому как дочка ее подтвердила – мать вдруг утром встала, пожаловалась на сердце, сказала, что надо ей в церковь сходить. А раньше же калачом заманить нельзя было.
   Я долго над разгадкой бился, но, не придумав ничего, пошел к своему старому учителю истории Семену Петровичу Огуречникову. Тот глазки так сощурил и говорит: «Народу надобны чудеса, чтоб верить, жизнь-то у него тяжелая, а то, что ты мне сейчас рассказал, – чистой воды сказка».
   Не поверил, значит.
   Я б, может, тоже не поверил, но где же тело тогда, спрашивается, и ладан кто курил?
   Пошел я к отцу Евтихию. Есть у нас такой монашек – молодой еще, но уж очень хороший, по нему видно – этот не соврет, как, кстати сказать, и тетка Зоя – вот уж кто праведница всю жизнь, у любого спросите.
   Выслушал он мои сомненья (а в тот год, когда Райка исчезла, его еще с нами не было), замолчал, склонился несколько вперед, голова с закрытыми глазами поникла, и протянутой ладонью правой руки он мерно и тихо так против сердца своего водит. И так лицо его изменилось, словно просияло прямо, и открыл глаза, а в них одна только радость, и на устах радость, да и в выраженье всем лица. И испытал я вдруг восторг, других слов и не подобрать, и так у меня на душе чисто вдруг стало, что и говорить-то и слушать ничего уже не нужно мне. А он так поглядел на меня и ничего не сказал – друг друга мы тогда без слов поняли. Клюнул я его в ручку и бежать.
   А что я понял, того вам не объяснить – нет у меня слов на это. Не так все просто, одним словом. Насчет беса и голубиц я еще порой и сомневаюсь, но пальто-то осталось, вот в чем закавыка.
   Одно скажу – пошел я в тот день к своему экскаватору, и такие силы во мне проснулись, что траншею под кабель всю за раз прокопал, а по плану мне б ее три дня ковырять надо было. Начальство, понятно, не похвалило, а ребята после работы, как с ними поделился, только плечами пожали. С одной стороны, кто ж у нас Райки не знал, а с другой, вижу, и они, верно, об этом передумали – не каждый же год такие чудеса встречаются, верно?
   Вот я почему вам и пишу, чтоб вы в курсе были. Вам же наверняка со всего света материалы стекаются. Вы зафиксируйте там, в своей картотеке, наш случай, может, кому пригодится. И хотя никакой научной версией этого не объяснить, но что явление пальто было – факт. Я самолично не только видел, но и руками его трогал.
   А как Райку не нашли, крестик ее надела младшая дочка Люська. У Люськи двое детей, и тоже от разных мужей приблудных. Интересно, есть ли тут какая связь?
   Хотелось бы и ваше мнение узнать, если есть какая статистика, пришлите, не сочтите за труд.
 
    С искренним уважением, экскаваторщик Горзелентреста Яков Смирнов

Счастье

   Виктор Иванович Веревкин – прирожденный походник, и когда случается летом, разбив лагерь, все обустроив, подсесть к костерку, взять в руки гитару...
   Виктор Иванович – учитель пения. Но главное в его жизни – лето. Тогда он устраивается на старгородскую турбазу инструктором, водит людей в водные походы. Сто пятьдесят километров на веслах – занятие не для слабаков, а попадаются нытики – горе им, у Виктора Ивановича в походе не забалуешь. Втягиваются, врабатываются, а потом благодарят! Да, да, еще и как благодарят, где ж такую красоту увидишь еще, а тут тебе и Озеро, и речки... Все на веслах, своим трудом!
   Да...
   Последний поход удался – люди приехали довольные. Сдружились. Совместный труд – он сплачивает. Вот только у самого руководителя вышел маленький конфуз. Женщина, оказывавшая в походе благосклонность, как только вернулись на базу, изменила с москвичом. И, что всего обиднее – вчера у него было пятидесятилетие. Не просто так – дата. Уже договорились, как вместе отметят, Виктор Иванович специально денег приберег, и на тебе! Впрочем, он старался не очень переживать. Всем им одна цена.
   Она его пожалела!.. Нет, никаких сентиментов – он ей прямо так и заявил. Он с ними просто привык. А жалость... Знает Виктор Иванович их жалость, чем она оборачивается. Дважды обжегся, квартиру, с трудом заработанную, разменял – теперь не попадется. Да и чего его жалеть? Хитрые жучки... И – обиделась!.. Да и наплевать! Тысячу б лет ее не видел, скоро новый заезд – будут еще красавицы. Главное – спокойствие сохранять, нервы не тратить.
   А все-таки обидно – пятьдесят лет. И даже сын не пришел поздравить – дуется. И за что? Попросил сорок рублей – мокасы ему надо кооперативные на рынке купить. Перебьется – не война. У Виктора Ивановича в его годы и сапогов путевых не было, а тут мокасы за сорок рублей. Да он пятьдесят рублей на юбилей отложил, а тут кеды крашеные за сороковник...
   Но жалко, жалко, что сорвалось. Готовился же.
   Лег вчера спать злой и трезвый, телевизор даже не стал смотреть.
   Если так рассудить, начавшееся лето пока радовало мало. Всю зиму ждал его, чинил-подбирал снаряженье и высиживал уроки – ненавистные, каторжные уроки. Слушал дикий рок на школьном дребезжащем магнитофоне. Мечтал о лете.
   Виктор Иванович ненавидел своих учеников. Даже пятиклашек теперь петь хором не заставишь – задохлики, дети алкоголиков, уже – потенциальные воры. Он им не мешал. Понял, что бессмысленно. Приходил в класс, садился. Они врубали магнитофон со своей пленкой, а он отключался на сорок пять минут. Потом еще на сорок пять. И еще. Мечтал о лете.
   Если в классе начиналась возня, бывало, таскал и за уши, но чаще дубасил веником пониже спины. Ничего, это на пользу – ученики и не такое дома видели, не обижались.
   А Виктор Иванович вспоминал, как строго их, детдомовцев-блокадников, воспитывали.
   А нынешние – лучше и не думать... Просто в пропасть все катится. Старухи говорят, к концу света идет. А что, и похоже: разгильдяйство кругом, никто работать не хочет – своими руками себе яму роют. А женщины?
   Он их вообще за людей не считает. Ведь как он сперва старался дом создать, обжить. Нет. Только деньги дай, а сами... Попользоваться, обобрать – чужой карман на глаз давит. А то и засудят. А что – скольких и засудили!
   Сына своего воспитывал как надо – настоящим походником. Придет армейское время, добрым словом его еще вспомнит. Но мать... Все неймется ей – все напортила. Балует. И вот он уже и по дискотекам, и мокасы ему подавай. Прибежит на пять минут, стрельнет десятку, и был таков. А как вычитывать его – обижается. Плачет. Никакой мужской твердости. Ну а как сын в плач, Виктор Иванович все ж пожалеет – даст. И что за поколенье вырисовывается?
   Потому-то он их просто перестал замечать, а себе приказал сдерживаться. Всех не нажалеешься, да и жалостью ничего, ровным счетом ничего не добьешься. А нервные клетки не восстанавливаются! Это как приказ себя беречь. А он проживет долго – все почти время на велосипеде, и гантелями занимается, и холодный душ. Не пьет, не курит, читает «Аргументы и факты» и «Огонек». Состоял сперва членом старгородского общества «Зеленых», но плюнул на них. Как понял, что к нему не прислушиваются – ушел. Одолженья ни у кого не просим. Слишком умные. А так – болтология одна. Одна говорильня. И никто-то ему не нужен. Один домой пришел, картошечки отварил, и с килькой, и с квашеной капусткой! Милое дело! А женщин...
   Сколько надо – летом наберет, а ходить на городские посиделки «Кому за тридцать» – вот уж срамота. Нет, всю жизнь сам, своими руками. Своими руками только счастье куется, ясно! И природа, природа, она только и лечит. Тишина. Костерок. Уха поспевает. И луна. Луна, знаете, какая в Старгороде – всем лунам – луна!
   Он еще и потому ходит в походы, что всем там нужен. Он и палатку – вмиг, и костер – от одной спички. А эти москвичи да ленинградцы... Горе луковое, что с них взять... У него самого заочно институт культуры закончен, но он же не кичится.
   А после похода благодарят – всегда благодарят. «Спасибо, Виктор Иванович, огромное спасибо – на всю жизнь запомним!» И запоминают ведь. Еще бы, какая кругом красота – природа истинно русская! С ней, с ней родимой, и сердце успокаивается.
   За большую лысину его прозвали Плейшнером. Он знает. Он их знает. Что коллеги по школе – сплетники да лодыри, что бабы с турбазы – он их стороной. Ведь на пятьдесят лет ни один не поздравил. Хоть бы открыточкой. Могли б для проформы, но ни один. Это им не анонимки в почтовый ящик совать. Ну и ладно, как жил без них, так и проживет. А женщина эта жалостливая...
   Скоро, скоро уже новый заезд, новые женщины. И тишина. Острова. Гладь речная. И уха. И костер. И гитара. Виктор Иванович по просьбе играет на ней русские романсы. И его слушают. И как еще слушают!
   Он спустился по лестнице, снес на руках велосипед – пора было ехать на базу. Особых дел там не было – пересменок для него, но он каждый день приезжал, как на работу. Где что починит, где что подкрасит. А ведь платили, стыдно сказать, сорок рублей – полставки всего. Ну да ведь он не за деньги – не продается, как говорится, вдохновенье.
   Он заглянул в почтовый ящик, так просто, по привычке – ничего хорошего он не ждал. Там лежал листочек от школьной тетрадки. Виктор Иванович вынул его – уже знал. Снова подкинули.
   Всю зиму ему досаждали – то череп с костями, то матерщина, то угрозы квартиру поджечь. Гады, паршивцы, что он им такого сделал, сволочи. Но он сдерживался долго. Караулил даже. Потом не стерпел, пошел, нажаловался участковому. Так тот еще и высмеял – «Ведь это ребятишки!» Не ребятишки – уголовники! И его сын таким же растет, даром что отец лупит. Стрелку на запасных путях перевели – хорошо, обходчик заметил. Тогда много шуму было. Этот капитан, дармоед, их и спас – отмазал сынулю. Тоже – страж порядка, а в подъездах грязь, молодежь по ночам собирается, как еще только никого не изнасиловали?
   И его – участкового – Виктор Иванович приказал с той минуты себе не замечать, а раньше обязательно здоровался.
   Но листок оказался не совсем обычный. Виктор Иванович прочитал:
   Письмо-счастье.
   Это письмо приносит счастье. Подлинное письмо находится в Голландии. Теперь оно попало к Вам. С получением этого письма к Вам придет счастье и удача. Но с одним условием: письмо отправить дальше. Это не шутка. Счастье придет к Вам. Никаких денег за счастье не заплатить. Счастье не купишь. Отправьте это письмо тому, кто нуждается в счастье, кого Вы знаете. Не задерживайте с отправкой. Вам нужно отправить 20 писем за 106 часов (4 дня). Даже если Вы не верите в колдовство. Жизнь этого письма началась в 1842 году. Конан-Дойль, получив это письмо, поручил секретарю размножить его, и через 4 дня он выиграл миллион. Служащий получил письмо и выбросил его – и попал в катастрофу. Хрущеву подбросили письмо на дачу в 1964 году, он порвал его, и через два дня коллеги из Политбюро его свергли. Ни в коем случае не рвите его, отнеситесь к письму сердечно. Результат на четвертые сутки после отправления всех писем.
   Текст не меняйте.
   Вот такой листочек. На бумаге в клеточку. Написанный под копирку.
   Он почему-то Виктора Ивановича даже позабавил. Жалко, не было соседей – он бы им показал. Ну да все это старухи, дуры поганые!
   То все святые письма шли, а теперь вот – счастье. На блюдечке, значит.
   Интересно получается. Даже бабки стали за счастьем гоняться. Да все б им забесплатно. Переписал двадцать раз – и получай миллион. Как Конан-Дойль. И все б им через чудо да в рай въехать... А чудес не бывает, нет – это он твердо знал. Все надо своими ручками заработать. Что потопаешь, то и полопаешь. Да!
   Но листочек не выбросил – покажет на турбазе – вместе и посмеются. Или бабке Лещевой отдаст – пускай счастье ловит. Ведь всё на жизнь жалуется да на сына. Сын пьет, жена его тоже, а бабка Катя пожалеет-пожалеет их одну неделю, а другую клянет, потом опять – жалеет, потом опять – клянет. Так и существуют, и все больше на скамеечке около дома – языком с прохожим зацепится, поплачет, поругает горе свое злосчастье – день прошел. А сама ж сына воспитывала – с детских лет по колониям. Где ж там внукам нормальным вырасти – туда ж, куда и папка, глядят.
   Точно, ей и подарит – распространит. Деревенские, конечно, в эту чепуховину верят. Им что ни скажи – они во все верят. В сны – верят. В дурной глаз. В наговор. В то, что если попадья покадит – утопленники всплывают. В НЛО.
   НЛО – это особая тема, любимая у Виктора Ивановича. Любит он о пришельцах поговорить у костра, посбивать спесь с московских и ленинградских грамотеев. Они ему даже из газеты факты приводят, а он их знанием физики – нет таких законов, чтоб больше скорости света объект передвигался! И законами, законами их, а они ж законов не знают – только трепаться горазды. А что в газете, так все журналисты на одно лицо – вторая в мире древнейшая профессия, а первая – блядь, конечно.
   Журналисты... Был у него в походе один – только водку жрал да уху наворачивал, а работать – ни-ни – не заставишь. Он бы небось тоже в такое письмо поверил. А что в нем логики никакой – это им не важно. Мистику, понимаешь, Виктор Иванович не сечет. А как он их погнал через Озеро, специально под дождем погнал, так заохали. И еле выплыли. Попугал, что надо, почище всякой мистики! Потом благодарили – до конца заезда вспоминали, как он их спас. Вот, ей-богу, умора.
   Виктор Иванович вспомнил того журналиста и так поднял себе настроение. И покатил, педалей не замечал, и уже у самой турбазы, У въезда в деревню, опять про письмо вспомнил. Увидал бабку Катю Лещеву – как всегда, сидела на скамеечке, поглядывала за внучками. И те, как всегда, грязные, замурзанные, все в глине перепачкались – танки лепят. Конечно, когда родители пропивают– игрушки хоть из глины лепи. А что писать в третьем классе не умеют – это не беда. Где ж, правда, в таком хлеву детей вырастишь.
   Увидал бабку, передал ей письмо – ей теперь на всю ночь работы – тоже ведь еле по слогам, как курица лапой. А бабка, дура, обрадовалась. Все благодарила, все кланялась вслед. И он над ней посмеялся.
   А потом и посыпалось – как на турбазу въехал. Первым делом его директорша отчитала, что на складе осталось вчера незакрытым окошко – стащили четыре спальника и палатку. Хорошо, умилостивил, обещала не вычитать – напомнил ей, как во время ревизии прикрыл ее с бельем. Ведь все тащат, а он хоть бы гвоздь унес – только приносит. И все Плейшнер виноват.
   Пошел окно смотреть. Оказалось оно с трещиной – вынули половинку, щеколду отодвинули и ведь потом на место поставили, скоты. Принялся стекло вставлять – порезался. И здорово – обплевался кровью, пока унял, усосал палец.
   Потом и сыночек заявился. – Папка, здорово, это мы в поход ходили, ты не сердись.
   Припер рюкзак. А в нем вся недостача. Они с друзьями решили отпраздновать окончание учебного года. И мама им разрешила идти в ночевку!
   И ведь залез – знал, где взять. Плохое не тронул, самые лучшие спальники отобрал и лучшую палатку! И нет, чтоб к отцу домой зайти, спросить. Не хотел срываться – не выдержал. И ремнем его, ремнем – пускай знает! И особенно досадило, что ничего не понял – зубы сжал, не пикнул (это молодец – его сын!), а уходя, в душу плюнул: «Жмот проклятый!» Бросил – и бежать.
   Это он-то жмот! Этого уж не стерпеть было. Сел на велосипед – догнал у самой деревни. Остановил поговорить.
   Долго они беседовали, все по дороге взад-вперед ходили. Все больше он говорил – сына стыдил. Ну устыдил вроде, пацан разревелся. Пришлось дать ему сорок рублей на те мокасы кооперативные. Ведь давно мечтал парень, а у него деньги на пятидесятилетие отложенные невоспользованными остались.
   Так замирились. Пошел на турбазу, взялся крышу на домике поправлять – толь перекладывал. Внизу музыка играет, все, кто с ним в поход ходили, его и не замечают – он сидит наверху, молоточком тюкает. Потом в столовой поел, повариха его накормила. В моечном поел, пристроился у столика, в зал не пошел, ну их всех!
   А во второй половине дня – на мыс. На Озеро глядеть. Посидел – отошел душой. Совсем уже на природу настроился, так нет, та женщина, что с москвичом изменила – идут в обнимочку, он в плавках, она в купальнике, хохочут. Хорошо – опередил, успел в кустах спрятаться. Сел в кустах, а там сучка турбазовская лежит – Нюрка. Отдыхает. В тень забралась. Только что с мыса видел, как она с деревенским кобелем сцепившись бегала, а теперь в тенек забилась.
   Виктора Ивановича увидала – поползла пластуном, хвостом виляет, глазки только что не закатывает. Погладил ее, погладил, а потом вдруг как дал ей пендаля под хвост – Нюрка аж взлетела и с воем из кустов в сторону деревни понеслась – заковыляла.
   И даже слезы почему-то от гнева покатились. Еле отдышался – ведь до спазм в горле! Нет, братцы, так нельзя, нервы надо беречь.
   Выходился. Поглядел на солнышко – всегда оно ему радость приносило. И уж на закате запер туристическую комнату, кладовку, сел на велосипед – покатил домой.
   Солнышко садилось за озеро. Все кругом успокаивалось. И везде – зелень да вода, куда ни кинь взгляд – вот она красота, вот оно спокойствие!
   А через четыре дня (как там в письме-то обещают!) – новый заезд. Новое счастье авось подвалит. Виктор Иванович даже хмыкнул так сладостно-мечтательно.
   Уж он себе подберет группку, уж он их погоняет. Вся хворь городская из них на воздухе выйдет – придут здоровыми, загорелыми, надолго его запомнят. Еще и поблагодарят.
   А когда через деревню ехал, бабы рассказали – Нюрка турбазовская взбесилась. Баба Катя Лещева взялась ее от ребятишек прутиком отгонять, а та бросилась – ногу ей порвала.
   Вовка Лещев, старухин сын, обещался ее подстеречь и застрелить. А этот подстрелит – душегуб известный.
   Виктор Иванович ехал домой, крутил педали, не чувствуя – велосипед привычно, ходко у него шел. Вспомнил то «письмо-счастье». Усмехнулся. Принесло оно бабке удачу – три шва, говорят, наложили. Вот тебе и чудо на блюдечке.

Эне, мене, мнай

 
– Эне, мене, мнай,
Мбондим, мбондим – я.
Эне, мене, мнай,
Мбондим, мбондим – я...
 
   Мальчик ходит по веранде.
   Медленно ходит из угла в угол, под нос напевает:
 
– Эне, мене, мнай,
Мбондим, мбондим – я...
 
   Уже час так ходит. В одних трусиках. На улице в старгородской слободке жарко, но купаться нельзя – бабка стращает ключом. Холодным, как налим.
   А где налим – там и утопленники, налим сосет их по ночам. Бабка в огороде, мамка на работе. Мальчику сколько-то лет. Он точно не знает. А потому ходит и поет:
 
– Эне, мене, мнай,
Мбондим, мбондим – я...
 
   Иногда на «я» тыкает себе пальцем в пузцо. Иногда не тыкает, просто напевает, но шагать не перестает. Шагает так: «эне» – доска, «мене» – доска, «мнай» – через доску, и снова: «мбондим» – доска, «мбондим» – доска, «я» – через доску. Иногда тихонько поет, иногда – громко. Наконец Людка не выдерживает, появляется на пороге с тапочком в руке. Мальчик замирает.
   – Ты прекратишь, зараза, прекратишь? Мальчик молчит.
   – Достал ты меня, понял? Еще услышу – голову оторву, мне спать охота.
   Людка идет спать, хлопает дверью в избу. Мальчик хихикает, про себя повторяет бабкино слово: «Саматонка». И... нет сил сдержаться, снова начинает:
   – Эне, мене, мнай...
   Но Людка хитрее – никуда она не ушла, спряталась за дверью и вдруг выскакивает, и тапком, тапком!
   Мальчик вырывается, летит с крыльца на двор, кричит ей злобно, сквозь слезы:
   – Саматонка, истинная саматонка, сляесся ночь незнамо где, горе мне с тобой!