Клавдия, оказывается, пришла разводить Генку-балбеса и Олю вовсе не из-за Немого, который любил Олечку безвинно и беззаветно. На это ей было наплевать — мало ли кто на чужую жену глаза пялит. А все как раз наоборот. Оказывается, перед разводом она подкинула Олю к нам жить в надежде потом Немого под подозрение приплести и на него сослаться. Да номер и не прошел. Анкаголик-то по любому навозному делу знаток и экспертиза, за день до Олиного переезда Немого к себе увел, растолковал ему что к чему, и Немой вовсе в деревню уехал. Да Клавдия об этом не знала. И когда на суде услышала об этом, то сказала, что вранье, мол. Но Анкаголик судье на стол справку — шарах! — из деревни, с места работы нашего Немого, и там число указано раньше, чем Олечка к нам приехала. Клавдии и крыть нечем.
   — Есть документ из колхоза, — сказала судья. — И дата поступления на работу.
   — Она за него замуж собралась! — шумит Клавдия.
   А ей:
   — Разберемся…
   — Кто он по профессии? — спрашивает заседатель.
   — Святой, — отвечает Анкаголик.
   Судья засмеялась:
   — А земная профессия у него есть?
   — Разнорабочий.
   Все опять засмеялись с облегчением.
   — Как муж, по-видимому, неподходящий, — сказала заседатель. — И изменой не пахнет.
   — А чем подходящий муж пахнет? — оживленно спросил Анкаголик.
   И его, конечно, хотели из зала удалить, но он забожился, что будет тихий. А когда стали выяснять, из-за чего же такая мерзостная интрига, он все же среди людей просунулся и на весь зал:
   — Клавдиному сыну загранпоездка светит, а такая жена им ни к чему.
   — Какая? — спросила судья.
   Никто судье не ответил, и она настаивать не стала, а только потупилась да вздохнула. А Генка от стыда за всю картину сказал от полной безвыходности:
   — Да плевал я на всех вас…
   — Проплевался, — говорит Зотов внуку. И Оленьке: — Не горюй, доченька.
   Она кивнула.
   Клавдия в бешенстве, идиотизм на идиотизм наехал, грязь на грязь, туман на туман — загранпоездка у Генки, похоже, треснула, развела без пользы, и имущество постановили поделить.
   — Пускай кольцо отдаст с надписью! — крикнула Клавдия.
   Оленька тут же кольцо сняла с латинскими литерами и — судье.
   — Что за надпись? — спросила судья. Оленька перевела с латыни:
   — «Я скаковая блестящая лошадь, Но как бездарен правящий мною ездок».
   Генка оттолкнул Анкаголика и выскочил из зала.
   — Ездок… — сказал Анкаголик ему вслед.
   Немой дожидался нас на улице.
   После развода он пришел проститься с нами, с Олей и Санькой-малолеткой. Но Оли не было, погода сорвалась внезапно ледяным ливнем, где-то прорвало трубы, и из крана в кастрюли даже вода не капала, а бабушка хотела варить картофель.
   Бабушка молчаливая, а внук ее Афанасий и вовсе Немой. И бабушка открыла Немому, почему он зло победил. Он бессловесный, а против него бес словесный — нуль без палочки.
   Дед хохотал так, что перехохотал погоду, и она изменилась к лучшему и потеплела, и из крана в кастрюлю потекла вода.
   И в той воде бабушка сварила картофель в мундире, и мы чистили картофель краем вилки, и было желтое подсолнечное масло, и белая соль, и черный хлеб, и торная дорога по нашей зотовской тропе, где даже у бессловесного больше сил, чем у беса словесного, а уж словесные-то Зотовы любого беса переговорят, и потому не столь важно, какие ты слова говоришь, а главное — кто ты?
   Бедная моя Таня…
   А Немой наутро уехал из Москвы под Владимир в деревню, где жила Мария, и там он громил в работе свою силу, но она не убывала, а прибывала.
   Генка же напросился и уехал на целину.
   Это надо же!
35
   Вы когда-нибудь читали мемуары? Читали.
   А чьи? Вы когда-нибудь читали мемуары плотника? Не плотника, ставшего начальником строительного управления, а плотника, ставшего хорошим человеком? А мемуары плотника, не ставшего хорошим человеком? А мемуары портного, а вагоновожатого, а жены-домохозяйки, а, страшно сказать, мемуары чистильщика сапог? Да нет, конечно. Мемуары пишут либо исторические лица, либо лица, знакомые с историческими лицами.
   Кто есть лицо историческое? Это лицо, влиявшее на исторические события. Все остальные лица — неисторические.
   А что есть историческое событие? Если отбросить ученые слова, то это когда жизнь шла все так, так, а потом вдруг пошла эдак. Только «эдак» — и есть историческое событие, а «так, так» не есть историческое событие, потому что вообще не есть событие. Если, конечно, не считать самым большим событием в истории то, что вообще существует жизнь.
   И вот любопытно было бы узнать — представляет ли интерес сама жизнь? Или она представляет интерес, когда она сламывается и выкидывает номера?…
   Короче, чем дальше Зотов жил, тем больше его интересовали промежутки между историческими событиями, не Ниагары, так сказать, а реки, из которых Ниагара получается.
   Конечно, на Ниагаре можно поставить движок, и будет полезная электростанция. Но полезная для посторонних граждан, а для самой реки, а также для рыбы, которая в реке живет, даже иногда вредная.
   Можно подумать, знаете ли, что Зотов был ужас какой консерватор. Вовсе нет. Просто чем дольше он жил, тем больше понимал, что кесарево сечение не есть лучший способ родов, применяется лишь в случаях аварийных, пытается сохранить жизнь матери и ребенку — и именно этим отличается от смертоубийства. А также если бутон лапами раскрывать, то это не будет для бутона качественным скачком. Потому что цветка не будет, а будет труп.
   И революция от контрреволюции отличается тем, что революция — повивальная бабка, а контрреволюция — убийца. И потому и научно-техническая революция не тогда, когда рыба дохнет и цветы вянут, а когда рыба и цветы размножаются и плодятся. Это относится и к человеку. Потому что он тоже живое, знаете ли.
   Немой приезжал, когда у Олечки дальняя родня нашлась.
   …Бывает, запах, краски заката или рассвета сквозь зелень, глоток воздуха вдруг кинутся на тебя старой печалью, и вдруг понимаешь: что-то такое простое и нежное от тебя ушло, ушло, ушло, и люди, и места, где бывал, и дом, и осталось только в памяти, что уже никогда… никогда…
   Да что же это такое, господи! Куда же мы уходим? От родных, близких нам людей, и они от нас уходят… Куда же мы уходим?
   Ушла от нас Оля-теннисистка, ушла и Саньку забрала. Увела. Но разве остановишь? Нашлись родные люди и хотят быть вместе.
   И остались в доме одни старики. Петру Алексеевичу уже тоже шестьдесят. Молодой ишшо. Деду с бабушкой на тридцать четыре больше.
   И Немой.
   Он всю жизнь немой, а тут вовсе замолчал. Зотовы поняли — замолчал. Как это можно понять, что немой замолчал, — не знаю.
   Бабушка сказала:
   — Надо Немого опять отпустить. Не может он здесь. Сила его задушит.
   — А управимся одни?
   — Все ж таки нас трое.
   Сказали Немому. Он надел кепку и ушел.
   А потом от Марии письмо пришло, и Зотовы узнали, что это Немой разыскал Олечкину родню. Сам отыскал. Вот зачем приезжал, вот какие у него были дела.
   …Что же ты с собой наделал, братишка мой? Олечка ушла от нас. Годы отпустила тебе судьба, братишка мой, чтобы ты решился. Но ты решился лишь на разлуку…
   Как понять тебя, брат мой Немой?
36
   Пасмурная погода стояла, когда Зотов с Олей, Немым и Марией поехали в деревенские места.
   «„Деревенщина моя золотая, бриллиантовая“, как сказала Маше цыганка во Владимире, откуда мы должны были на попутной добраться в село, старое, родовое, откуда даже еще и не Зотовы, а Изотовы произросли. И я знал, что там на старом кладбище схоронены здешние предки Непрядвиных, и там вдали муромские леса, и там село Карачарово, откуда Илья Муромец.
   Серое небо, тихо, листва шелестит. Хорошее село, близко от шоссе, тем и спаслись, когда трудодни не кормили. Председателя того, знакомого, на войне убили, завхоза, который Витьке гуся Ага-гу подарил, тоже… И знакомых в селе никого, кроме движка, который с тридцатых годов чиненый-перечиненый, а электричество давал, но и ему приходят последние дни. Осенью к городской подстанции подключат».
   Ходики тикают, Немой печку топит. Оля сидит в красном углу и на Немого смотрит.
   Приходил чернявый бригадир по прозвищу Яшка Колдун. Ростом с Зотова, а на Марию снизу вверх смотрит. Воспитанник ее из детского дома военных лет. Так и остался тут и Олечку помнит. Мария по улице идет, ей бабы кланяются.
   — Уважают, — говорит Зотов. — Машенька, ты никак начальство здесь?
   — Нет, — смеется.
   Яшка Колдун сказал: «Бабы верят, когда Мария больного ребеночка на руки берет — ребеночек выздоравливает».
   — Живи тыщу лет, мама Мария, — сказал Яшка Колдун. — А я возле тебя… А кто тебя от нас уведет, тот мне враг по гробовую доску…
   — Нет, — говорю, — Яшка. Не трудись гневаться. Машенька со мной не поедет… Она меня любит…
   — Не пойму я вас.
   — Я тоже, — говорю. — А кто она у вас?
   — Телятница. Лучшая в округе. Она всю жизнь с детьми.
   — Это я знаю. Она и Немого взрастила, и Олечку.
   — И меня… К ней дети идут.
   — А от меня бегают, — говорит Зотов. — Как сначала пошло, так и посейчас.
   Сидели возле церкви на камне, на плите надпись: «Непрядвинская».
   — Род старый, — говорит Зотов. — И не осталось никого.
   — Судьба побила.
   А Зотов думает: «Какого дьявола! Почему они не вместе? Геройская душа, брат мой бессловесный, и Оля, женщина нежная и прекрасная…»
   Тут служба кончилась. Мария вышла и говорит:
   — Ты, Яша, иди. Нам поговорить надо.
   Яшка Колдун ушел, ревниво оглядываясь. Галки на ветлах дурака валяют, движок постукивает.
   — Ну, пошли бумаги смотреть, — сказала Мария.
   — Какие бумаги?
   — Оля велела тебе отдать. Это бумаги ее дяди-профессора. Сохранились.
   Зотов ахнул:
   — Как они к тебе попали?
   — Попали, — ответила Мария.
   Дотом в избу дали свет. Олечка и Немой в углу рядом сидели. Мария вышла.
   — Афанасий, — спрашивает Зотов. — Это ты Марии профессоровы бумаги принес?
   Разве у него добьешься?
   Мария принесла тетрадь толстую, в платок завернутую. Протянула Оле.
   — Петр Алексеевич, это вам, — сказала Оля.
   Зотов открыл. На первой странице, зелеными чернилами: «Структурный подход к производству и аграрному вопросу. Наброски».
   — Петя, что с тобой?
   А я и сам не знаю, что со мной.
   — Олечка, — говорю. — Тебе дядя не говорил, что был расстрига?
   — А что это? — спрашивает она.
   — Бывший священник! — Это я так.
   Мария вышла. Спрашиваю:
   — Родные мои… Вам вместе постелить?
   Оля посмотрела на меня огненно, побелела и кивнула. А Немой мотнул головой — нет, потом еще раз мотнул: нет. И вышел.
   Олечка дрогнула, уронила лицо на руки. Вошла Мария, принесла мне подушку и одеяло.
   — Не годится так, Петя, — сказала. — Ты брата не знаешь. Пошли, Олечка.
   И они вышли. Я до утра читал.
   Главная мысль Агрария-расстриги: «Поле живое. Не в переносном смысле, в буквальном. В нем живности от микробов до червей и прочее — 300 — 400 кг на кубометр почвы. И поэтому зерно посеять — это не гвоздь вбить в доску, а жильца поселить в общежитие».
   Эта мысль показалась Зотову поразительной, но не по его ведомству. А дальше Аграрий ставил вопрос так: «Чем отличается план от проекта? — И отвечал: — Тем, что о проекте нам известно все, а о плане плохо известно, кто его будет выполнять». То есть у него получалось, что даже если замечательно спланировать, чего и сколько выпустить, то результаты все равно неизвестны, так как все — ВСЕ — зависит от тех, кто будет эти планы выполнять. И в конечном счете все упирается в исполнителя, т. е. в субъективный фактор — в «хочу», «не хочу».
   То есть, чтобы план был выполнен, огромные массы людей должны хотеть его выполнить даже тогда, когда личной нужды в конкретном продукте они не испытывают.
   Но план не может зависеть от прихотей отдельных людей. Потому что в отличие от рыночной экономики, где каждый выпутывается как может и общее количество товара возрастает от предприимчивости, инициативы и даже жадности конкурентов, то в отличие от рынка — нарушение плана безынициативностью исполнителя — приводит к экономическому хаосу, от которого страдают все — и правые и виноватые.
   Вместе с тем преимущества плана перед рынком очевидны. Вместо конкурентной борьбы, безработицы и войны — согласованные усилия, когда продукта производят столько, сколько надо для потребления.
   Значит, на стороне рынка — инициатива, на стороне плана — согласованность. Поэтому вопрос стоит так — как вызвать инициативу, чтобы она привела к согласованности? — т. е. та же мысль, что и у Громобоева в его «гусенице».
   А значит, вопрос стоит так: на какой базе совместить согласованность с инициативой. И отвечает: на базе артели.
   Артель — это группа лиц, заинтересованных в выполнении единого заказа, которая сама делит общий доход между собой, как им надо.
   «В этом случае личная инициатива совпадает с согласованием усилий. В этом случае вопросы дисциплины, мастерства, качества и количества продукта решаются сами собой. Поскольку в выполнении заказа материально заинтересованы все сотрудники.
   Т. е. возникает личная инициатива без конкуренции и согласования усилий без скрытого саботажа, формализма, халтуры, т. е. возникает то, что мы называем товариществом, которое и является конечной целью человеческой деятельности».
   Сначала Зотов был разочарован и разозлился даже — такая застарелая муть!.. Вместо государственного размаха какая-то артель. Но когда сверкнуло слово «товарищество», он затормозил. Товарищество — это магия, тут шутки прочь и ухо топориком. Тут нравственность общая не делится — каждому по огрызку, — а сама складывается из норовов, где каждый отыскал свое место, как нота в строке.
   Давняя идея Агрария, только теперь он сливал ее с экономикой.
   Ну а как же эти артели приведут к плану? Отвечает: единая неразрывная цепь артелей, где конечный продукт одной из них есть начальный продукт для следующей.
   Ну а разве сейчас не так? — думает Зотов. Одно учреждение строит дорогу, другое по ней ездит на свою работу… Верно, отвечает Аграрий, только так, да не так.
   При государственной собственности на средства производства самый страшный враг — это халтура. Рынок сам регулирует — халтуру не купят. А в планировании? Как халтуру погубить? Госконтроль? Милиция? Воспитание совести?
   Ну, допустим, за жуликами можно кое-как уследить, а за халтурщиками как? Работу сделал — заплати. Качество? С кем сравнивать? Покупатель не берет? Возьмет. Куда денется. Конкурентов нет. Люди недовольны? Ничего. Они на своих местах то же самое делают. Не ангелы. Мрачная картина. При общественной собственности страшнее халтуры нет ничего. Халтура общую собственность превращает в ничейную — хватай, ребята, — и любую собственность растащат, любую базу. Мрачная картина.
   Что же он предлагает?
   Он предлагает, чтобы артель получила зарплату не прямо от государства, а от заказчика, т. е. от другой артели.
   Это как же? А так. В наших условиях артель не частная лавочка. Средства производства государственные, т. е. дорожная артель ни материалы, ни транспорт не покупает, ей так дают, как колхозу землю. Но если зарплата государственная, то опять — как проверить качество?
   Короче, если бы дорожная артель получала зарплату от того колхоза, мимо которого она строит дорогу, то все деревни были бы асфальтированы.
   Иначе план может стать проектом, годным лишь для машины, — нажми, поехали. Мы ее сами сделали, в ней все известно — она неживая. А в человеке известно лишь, что у него есть потребности, желания, значит, надо искать способ вызывать такие, которые были бы направлены на выполнение общего желания согласованной жизни. И ее инструмента, т. е. плана.
   Потому что социализм все же не самоцель, а материальная база для исполнения цели. А при халтуре любую базу растащат.
   Почему вещь на экспорт делают лучше, чем на внутренний рынок? Потому что там халтуру не возьмут.
   Вся беда в том, что мы производим работу для потребителя, а деньги за это получаем у государства. А как может государство проверить мою работу? Только по жалобе потребителя. А если бы я деньги получал от самого потребителя, то не халтурил бы как миленький, потому что в артели вся работа как бы на экспорт.
   Короче — если бы зарплату артель получала от того, с кем заключила подряд, т. е. от другой артели, а не непосредственно от государства, то халтуры бы не было.
   Потому что цепь артелей — это саморегулирующаяся система, живой организм, а не машина, которая ничего не изобретает, и если у нее задание повесить пальто на вешалку, то ей все равно, пустое пальто или в нем его владелец.
   Сейчас казна финансирует предприятие, оно казне и отчет держит. Значит — неизвестно кому. А надо, чтоб предприятие финансировало другое предприятие — и круг замкнется.
   А отчисления — в казну, она общая копилка и хозяин, ей и планировать, какое стране предприятие нужно, какой новый завод заводить, какое хозяйство — и под это дело, под этот объект деньги давать и собирать артель.
   И сольются объективный план с субъективными хотениями, общая дисциплина с личной смекалкой.
   И растет выработка, а халтура никнет.
   Все деньги у казны с выработки. Других не бывает. Значит, если все артели связаны рублем, то все и заинтересованы впрямую. Значит, при этом методе инициатива человека — прямой доход казне. Потому что голова у человека так устроена, что он изобретает… Это его природное свойство. То есть производит больше, чем потребляет. И общая копилка растет, и можно планировать.
   Короче. Он пришел к простому и поразительному выводу.
   Чтобы сохранить и приумножить социалистическую собственность, надо использовать коммунистические стимулы. Ничто другое не сработает.
   А коммунистические стимулы — это творчество, массовое, все проникающее и всеобъемлющее. А творчества директивами не добудешь, оно самодеятельно по определению и по природе. Когда человек свободен в пределах задачи, ему поставленной, он находит выход, потому что в артели ему — хорошо. То есть творчество материальное начинает становиться творчеством поведения. А это и есть товарищество.
   Если этого не сделать своевременно, то общественную собственность перестанут считать общей, а станут считать ничьей. И если с воровством можно бороться законом, то халтура неуловима. А главный враг халтуры — развернуть инициативу в рамках поставленной задачи — то есть план.
   В конце этих записей было написано: «На память…» А кому на память — фамилия ластиком стерта.
   — Кому на память? — спрашивает Зотов Немого.
   Немой протянул палец вперед и показал на Зотова.
   Встретились, Аграрий, встретились, Сократ-расстрига. Земля, она — живая.
37
   Одни говорят: «У хорошего человека много врагов». Если это правда, то, кажется, я человек так себе. Другие говорят: «У хорошего человека много друзей». И опять выходит, что человек я так себе. Но я не унываю, потому что одного у меня было много в моей жизни — товарищей. И мне этого хватало вполне, и я даже гордился этим, что у меня много товарищей, и даже считал, что в этом вся суть.
   Друзья лезут в душу и ревнивые, как черти, а я этого не люблю. Такой мой норов. И отношения с ними чересчур зависят от настроения. А товарищ — это товарищ, и нету того гимна, которого бы я не спел товарищу. Но товарищам почему-то гимнов не сочиняют.
   Друзей и врагов у меня было немного. Но зато они были особенные. По нашему взаимному выбору. И мы с ними не могли разлепиться.
   О друзьях что говорить? Их не рассматривают ни в микроскоп, ни в телескоп, с ними дружат, потому что дружат. Это как любовь. А любовь начинается тогда, когда кончаются сравнения. Это Гёте сказал. Как классик велел, так я и поступаю. Зато врагов разглядывают. Лень объяснять почему.
   И вот я заметил, что под всеми личинами, обличьями, масками и камуфляжем у меня всегда был один враг — спекулянт. Как у других, не знаю, а у меня — спекулянт, барыга.
   На заводе у нас работал один мужчина, и теперь он мой враг. Не я ему враг, а он мне. И это надо записать.
   Парень здоровый, красивый, последний год в комсомоле, усмешливый, ласковый, голова на плечах. И решил этот парень сделать почин. Собрание было в цеху, он выступил: «Грязно у нас, старики, стружки завал, окна копотью заросли, работать скушно… Может, разгребем, а?»
   Вообще-то лень, конечно, но дело доброе. Собрались. Разгребли, стекла протерли-промыли. И правда, веселей стало. А как веселей стало — глянь, норму все стали выполнять. Без прежней усталости. Чего бы лучше? И парня заметили. Дальше. Парень на радостях норму перевыполнил на 2,6 процента. Опять хорошо. Лозунг повесили — равняйтесь на передовых. Годится. Стали равняться. По цеху устойчивые- 1,8 процента перевыполнения. Парня хвалят, ему хорошо, и нас хвалят, и нам хорошо. Он поднапрягся и еще полтора процента накинул. А нам норму увеличили… И так еще два раза… Все… Слава, конечно, хорошо, но люди на пределе. Дальше что?…
   Дальше корреспонденты и бюллетени. Сначала бюллетени об очередной победе, потом бюллетени из районной больницы — болеть стали, люди не железные, запчастей нет.
   Ему говорят:
   — Остановись. Дело, конечно, передовое, но не каждый выдерживает. Есть люди и постарше тебя и помоложе…
   — Да что вы! — говорит. — Перенимайте опыт. Молодых я сам подучу, а со старых какой прок? До пенсии дотянут, и ладно.
   Ах ты, поросенок… И ведь не подкопаешься, не пожалуешься никому. Начальство- за него горой, портрет — на доске, квартира обещана, на плакате — равняйтесь на передовых. По шее, что ли, надавать? Не годится.
   — Старики, — говорит, — вы на меня не серчайте. Я в себе силу чувствую еще процентов на девять.
   — А дальше что?
   — Не знаю, — говорит. — Что-нибудь придумаю. Резервы найдем. Почин есть почин. Стране продукция нужна.
   Все правильно. Не поспоришь. А люди вымотались. Настроение хреновое. Чуют, какая-то липа здесь есть… На пределе человечьих сил не работа. Ведь не война.
   — Зотов, а ты что скажешь?
   — Продукция стране, — говорю, — нужна. Но рабочие еще нужней. Без рабочих никакой продукции не бывает. На износ работать — люди разбегутся. Слава богу, есть куда — хоть на целину, хоть на стройки.
   Меня вызывают по начальству. И там Найдышев — ему износу нет, увлекающийся — говорит:
   — Что ж ты, Зотов, против почина идешь? Наш завод на виду. А когда завод на виду — ему все в первую очередь. И авторитет парня передовика нам не роняй. Не позволим.
   — Ладно, раз не велите ронять, не будем, — говорю. — Сила есть, ума не надо… А когда сила кончится, что тогда? Тогда как?
   — А это уж не твоя забота… Твое дело держать высокие показатели.
   — Ладно, — говорю. — Будем держать. Хозяин — барин.
   — Ну зачем же так? — говорит новый директор. — Это действительно проблема будущего — как двигаться дальше. И мы о ней думаем. Зотов прав. Но и мы правы, Петр Алексеевич, — нельзя энтузиазм гасить.
   — Да где он, энтузиазм? — спрашиваю. — Энтузиазм-то как раз и усыхает. Люди бояться начали. Энтузиазм, он как золотая рыбка, как зарвешься — враз у корыта затоскуешь.
   Ну ушел. Иду в цех, соображаю. Ладно, думаю, а где выход? Неужели этот щенок меня, Зотова, токаря с бородой, обставит и честных работяг в глухой тупик загонит?… А навстречу мне бессмертный Анкаголик с обходным листом.
   — Я, — говорит, — опять увольняюсь. Мне все одно. Идем, я тебе по старой памяти секрет покажу… А мне эта надрываловка до феньки.
   — Пить надо меньше.
   — Правильно говоришь. И передовик так же говорит… Гнать, говорит, анкаголиков. Они показатели снижают.
   — Факт. А в чем секрет?
   Пришли в цех. Он мне из сундучка достал резец и говорит:
   — Вот секрет, вот оружие… Сражайся, Зотов, а я — пас.
   Ну, разглядываю — резец как резец. Нет. Не совсем. По-чудному заточен. Будто тупой.
   — Ну и что?
   — А то, что при такой заточке можно и тринадцать процентов дать.
   — Врешь!
   — Нет, Зотов, не вру. Попробовал я, как по маслу идет. На меня за этот резец от «передовика» гонение. Он мою заточку поглядел и теперь меня ненавидит, как последнего гада.
   — Ах, сука, — говорю. — Монополист вшивый. Ладно, — говорю. — Оформляй рацпредложение, Анкаголик… Все резцы переточим, а этому курицыну сыну фитиль вставим…
   — Зря его несешь, — говорит. — Кто ж от своего счастья откажется? Ему квартиру дают. Он головастый.
   — Головастый, — говорю, — это верно.
   На другой день переточил я резец по-тупому, как у Анкаголика. Включил станочек, побежала стружка — железные кудри. Ну, блеск. На душе радость и злость. Готовые детали сами в горку прыгают. Перерыв.
   — Объявляю почин! — говорю. — Перетачиваем резцы, ребята. С энтузиазмом…
   Все с энтузиазмом переточили резцы, и с энтузиазмом включились в борьбу за повышение производительности труда, и, с энтузиазмом матерясь, перекрыли монополиста.
   — Запомни, Зотов, — он мне сказал. — Запомни…
   — Ну что? Что?
   — Ничего… Я тебя сделаю… И твоего алкаша…
   — И ты запомни, вражина… — говорю.
   Грустно. Ему бы, дураку, обрадоваться, что жилы рвать не надо, что смекалку не остановишь, что на нее монополии нет, а он уже гнилой. И передовик он был, только когда сговорил нас в цеху прибраться. А потом тараканьи бега устроил. И теперь он мне враг. Обещал — на всю жизнь.
   — Поплавок ты, — я ему говорю. — На чужой волне вознесся.
   — Против жизни не иди, Зотов, — отвечает. — Жизнь есть борьба.
   — С кем? — спрашиваю. — Со своими?