Но остальным трем надо сказать огненные слова, что все их оправдание на земле — сделать так, чтобы было хорошо этому младшему. Иначе будут они прокляты.
   — Верочка, поди сюда, — позвал Зотов. — Прикинем, где ты будешь жить.
   Они вышли. Генка сел на стул, а она встала у его плеча.
   — Поднимись! Ты!.. — сказал Зотов.
   — Ах да, — ответил Генка и подскочил.
   Зотов взял ее за руку и усадил.
   — Верочка, — сказал он, — давай прикинем, где ты будешь жить с мужем и детьми и будешь им хозяйкой, и крышей, и защитой души.
   Генка-интеллигент сел рядом с ее стулом на корточки и прислонился к ее опущенной руке.
   Она подняла на меня глаза.
   Эх, мать честная. Ну ладно.
   А Санька в армию пошел.
45
   Это было в 65-м году восьмого мая, и город готовился к Дню Победы, который впервые за двадцать лет собирались отмечать широко и по-людски.
   — Со мной пойдешь или останешься? — спросил дед.
   — С тобой, Афанасий, — ответила бабушка.
   — Подождать, что ли?
   — Подожди, голубчик, День Победы встретим и двинемся… В мае…
   И эти слова послужили яростному спору Зотова с Марией. Такого у них не было никогда.
   — Вам надо доспорить безбоязненно, — сказал Витька Громобоев.
   И увез их на водохранилище, где у него была изба. Потом уже узнали, что это была изба Миноги.
   Двадцать лет прошло! Господи!
   И у всех надежда, что жизнь и мир можно переделать умело и с достоинством.
   Еще зимой дед позвал Зотова.
   — Петька… — сказал дед. — Мне уходить пора, а куда — поглядим, если покажут, а может, никуда, а может, в тебя… Вот дождемся Дня Победы и пойдем с бабушкой.
   — Что ты это надумал?
   — Хватит. Сто четыре года. А тебе завет — тетрадки свои не бросай. На старое обопрешься — легче в новое прыгать.
   — Дед… а во что новое?
   — Надо догадаться, как жить, когда в мире мир…
   Хотел было Зотов перебить, дескать, сейчас все об этом думают, но он палец поднял — цыц! — и сказал главное, которого Зотов еще не слыхивал:
   — И бороться со злом оборачивается злом, и не бороться со злом оборачивается злом — вот противоречие. Вот противоречие, Петька! Значит, зло есть нечто неведомое.
   — Так…
   — Пора узнать, что есть зло и с чего оно начинается. Тогда и откроется — как его не начинать…
   А Зотов как в проруби тонет.
   — Дед, дедушка… почему такая печаль?… Неужели нам в этом десятилетии расставаться?… Такая сладкая привычка жить возле тебя. Так было прочно, что ты меня старше и все скажешь, а чего не знаешь — не солжешь мне ни языком, ни рукой… Неужели не осталось года твоей любви ко мне?… Может быть, еще передумаешь ты?
   — Хватит, Петька, хватит. Будет тебе за сотню, и ты задумаешься: не пора ли?
   — Ну подумай, дед, подумай. Может, бабушка отговорит.
   — Да она-то вот и устала. А как я ее одну туда пущу?
   — Куда, дед?
   — Да в этот, в сапожниковский вакуум. Холодно ей там будет… у кого на груди заснет? Привыкла она… За столько лет сердца наши срослись… да и отстучат вместе.
   — Дед, дед… Жизнь моя.
   Ему бы, дураку, запомнить этот разговор, но так вышло, что они с Марией накануне Дня Победы оказались на водохранилище, и отвел их туда Громобоев.
   Они, как всегда, спорили, а Громобоев из угла мерцал бутылочными глазами.
   Вдруг стало темно, ахнул, а потом заурчал гром, буря дунула в стены.
   — Как бы стекла не полетели, — трезво и озабоченно сказал Громобоев. — Я ставни закрою. Свет не включайте, пробки полетят к черту, — в воздухе электричества на две грозы. Так посидим. Скоро кончится.
   А стены дрожали, выдерживая ветер… Громобоев снаружи захлопывал ставни, будто ладонью комаров бил.
   — Вот видишь, Петенька, сидим в темноте, — сказала Мария. — Опять в темноте… Все небывалое, сотворенное человеком, все рукотворное, даже лампочки, даже стекла, даже стены дома могут привести к гибели. Как же узнать — творчество спасение для жизни или нет? Видно, самой жизни этого знать не дано.
   Как отличить божественный принцип от дьявольского?
   — Между ними есть одно заметное отличие, — сказал Громобоев. Они не видели, как он вошел. — Бог не требует расписки, а дьявол требует. Потому что богу важно знать — чего ты стоишь, если дать тебе свободу, а дьяволу достаточно знать, что ты у него в руках.
   И эти слова были сильнее грома.
   Громобоев оставил нас и пошел отпирать ставни.
   Буря кончилась. Месяц лежал в воде лодкой непричаленной, и таращились звезды. Громобоев сидел на берегу хранилища воды.
   — Сиринга, — сказал он. — Сиринга.
   И достал плохонький най — музтрестовскую губную гармонику, дальнее подражание волшебной флейте великого Пана, бога природного вдохновения, бога-поводыря.
   — Зотов! Кто здесь Зотов? — раздался крик.
   — Ну я…
   — Домой… Быстро, — кричал парень с бумажкой в руках.
   Потом они бешено мчались рядом, проламывая кусты.
   В автобусе сидел Немой. Шофер с бумажкой в руке и Зотов влезли.
   На заднем сиденье уже был Витька Громобоев.
   …Когда Зотов вылетел из лифта, дверь квартиры приоткрылась, и их впустили.
   Зотов успел. Они увидели, что он все же пришел. И губы деда шевельнулись, будто он хотел сказать: «Ну пошли».
   Держась за руки, они чуть усмехнулись друг другу, а потом стали смотреть неподвижно.
   Они оба умерли в мае, в День Победы, держась за руки.
   — Отмаялись, — сказала Клавдия.
   Немой закрыл им глаза.
   Раздался дикий, нечеловеческий вопль, все опустили головы, и только потом их объяла дрожь.
   Это Громобоев завыл по-волчьи, по-нелюдски, по-неведомо-звериному. Будто воет природа, не успевшая довести дело до неизвестного нам рубежа.
   Потом он резко оборвал вой и уставился в окно.
   И тогда все поняли: оказалось, это ветер воет в сквозняках на лестничных клетках, в лифтовых колодцах и распахнутых дверях.
   После этого он вышел из комнаты и исчез.
   Он исчез, а Зотов записывает через год, что было.
46
   После смерти деда вышел Зотов на пенсию. Описывать, как он вышел на пенсию, не будем, — вышел и вышел, как осенний лист упал. Природное дело. И остался он совсем один, делать было нечего. И беззаботный он стал человек. Все, кто старше его, убиты друг другом, все, кто моложе, — стремятся друг друга убить преждевременно.
   «Санька приезжал на соревнования в Москву. Он кого-то там победил, кто-то ему накостылял в полутяже. За это ему дали постоять на подставке с номером, и две минуты он был памятником самому себе. Стютюэтка, мать его… „Как вы достигли таких результатов?“ — „Сначала у меня ничего не получалось, но потом…“- „Какие вы испытывали чувства, когда стояли на…“- „Неизъяснимые…“
   — На хрена я в Москву приехал? В армии лучше. Я баб видеть не могу.
   — Напрасно, — говорю. — Это не по-зотовски. Баб надо любить.
   — А как, дед?…
   — Неужели не знаешь?… Сильно… Чему вас только в армии учат?
   — Дед, Сапожников не появлялся?
   — Нет. Зачем тебе?»
   Зотову лично стало наплевать, есть живая материя вакуума или ее нет. И была ли жизнь до появления нашей вселенной, которая не то разлетается после взрыва, не то расселяется после живого сжатия великого сердца вселенной. Но он любил любить, и ему хотелось, чтоб так было сплошь и кругом.
   В общем, они пошли навестить зотовского праправнука Сережку-второго, бедного малыша, которого математики родили, чтоб отделаться.
   Пришли, а там народ: Жанна, видно, блеснуть хотела свободой нравов.
   Ну-с…
   Прически — «Приходи ко мне в пещеру», «Нас бомбили, я спасался», «Лошадь хочет какать», «Я у мамы дурочка»- всякие. Юбки укорачиваются, волосы удлиняются. Отгремели битвы с узкими штанами, назревают битвы с широкими.
   Санька и Жанна старательно показывают разумные отношения, каждый танцует свободно с кем-нибудь дико увлекательным. Жанна с золотозубым, Санька — с тощенькой.
   И тут Зотов замечает, что мужчинка величиной с вирус говорит не умолкая и оживленно вскрикивает в паузах. Дураков нет, всем ясно, что он прицеливается в Жанну.
   — Приценивается… — сказала тощенькая, проходя мимо.
   Ее называли Твигги — прозвище, наверно. Прическа под мальчика, юбочка открывает голые ноги, кофточка без лифчика, под которым все равно нечего было прятать, и голый живот. А глаза, как у китайской собачки, тоскливые, обморочные.
   — Зачем ты его привел? — спросила она Саньку и затанцевала возле Зотова.
   — Это мой прадед, — отвечал он.
   — Ладно врать. Живых прадедов не бывает… Кто вы?
   — Он не врет, — сказал Зотов.
   — Значит, и он таким будет? И я?… Ну это еще не сейчас… Но надо торопиться.
   И они начали торопиться.
   И все на одном месте. Только паркет скрипел и диваны. Но, может быть, дому в целом казалось, что он — электричка и куда-то едет.
   Потом в углу два инфанта подрались, королевские дети, наследники незаработанного. Инфант инфанту дал по рылу и потребовал, чтобы… и т. д. Чистый человек закричит: я не хочу с вами жить! Тут как в детском кино — хоть бы скорее красные пришли!
   Что-то стали Зотову чудиться и вспоминаться весны. Неужели еще не все? Неужели есть перспективы?
   — Я хочу в ваше детство, — сказала Твигги.
   — Это тебе только кажется.
   «Пир ретро, мечта о вони золотарей вместо бензиновой. В старости они так же будут мечтать о теперешних консервах, как я о прежних.
   Когда была драчка, Сережка-второй прятался за меня. Я дотянулся со стула и на ощупь накрыл его рукой.
   Потом он выглядывал из-под руки и снова прятался. Ему понравился этот номер. Потом он залез под тахту и поманил меня туда. Но я видел, что мне туда уже не влезть.
   Тогда он выбрался, и мы вышли в коридор. Но там кто-то сопел и отбивался. Я заглянул в спальню, там было темно и скрипело. Стенные шкафы были забиты одеждой. В ванной лилась вода, и были слышны увещевания расстегнуть ворот. В нужнике раздавалось рычание, грохот водопада и снова рычание.
   В этой квартире совершенно негде было спрятаться.
   Я посадил его на плечи, и мы стали вдвое выше. Теперь мне было плевать на остальных. Я держал его за щиколотки, а он меня — за уши. Голые коленки были шенкеля, а я был конь. Куда он пришпорит, туда я и пойду. А куда? Сереженька, — а куда?»
   И тут малыш замотал головой, и Зотов понял, что он показывает на антресоли, где никто не мог поместиться, кроме него. Зотов открыл дверцу, подсадил его, и он туда юркнул, семеня коленками. Потом оттуда высунулась его счастливая рожица. Он был недосягаем.
   А вирус, Зотов даже бы сказал — кукушонок, говорил и журчал.
   Он сам себе пожимал быстрые отмытые ручоночки и рассказывал анекдоты из жизни кандидатов противоестественных наук. Иногда он облокачивался на спинку стула и отставлял пухловатую задницу. Он в ихней компании вождек и чему-то радуется. Ну, Зотову это было ни к чему. Он уж было собрался отваливать от стенки, но услышал знакомую фамилию:
   — Мы сегодня Сапожникова били на ученом совете.
   Может, однофамилец?
   — Абсолютный дурак.
   Ну, если абсолютный, значит — он. Зотов сам абсолютный дурак, и его сын Серега, и Панфилов, и Анкаголик, и вся зотовская родня такая, вся артель. А этот кукушонок был умный.
   — Посидите еще, — сказала Жанна.
   — Кто этот малый?
   — Это замечательный человек.
   — Что ему от вас нужно?
   — Ему ничего не нужно для себя. Он всегда выдвигает способных людей.
   Зотов подумал о людях, которых он выдвигает. Бедные люди! Сапожникова он задвигал. Это успокаивало. Он, похохатывая, рассказывал, нежно подворачивая язык:
   — Я ему говорю: Сапожников, вас высмеет любой ученый. Я ему говорю: ваша материя вакуума с абсолютным нулем есть абсолютная глупость.
   — Можно вопрос? — не выдержал Зотов.
   — Пожалуйста, — он улыбнулся с лаской.
   — А в чем движутся материальные частицы?
   — В вакууме, проще сказать — в пустоте.
   — Значит, есть пространство без материи? — спросил Зотов.
   — Начинается… — сказал он и подмигнул окружающим. — Это сложно объяснить. Почитайте популярную литературу… Есть прекрасные брошюры, которые…
   — Популярную мне не одолеть. — сказал Зотов. — Так как же, есть пространство без материи или нет? Он поулыбался еще, потом перестал, потом посмотрел на Жанну, потом на Зотова:
   — Кто вы по профессии?
   — Он рабочий, — сказала Жанна.
   — Инструментальщик, — объяснил Зотов. — Токарь-пекарь.
   — А-а… металлолом… Как же… как же… собирали, помню, — сказал кукушонок.
   «— Зотов, а сколько тебе лет? — спросила Твигги.
   — Вторая тысяча кончается, — говорю.
   — Ого! Самомнение!
   — Да уж не меньше, чем у тебя.
   — Из грязи в князи… — сказал другой вирус, золотозубый.
   — Все князи из грязи, — сказал я…
   Мы пришли серые, и серые должны были уйти. Чтоб все было ясно. Аутсайдеры. Но тут все поломал Сережка. За всей этой чушью я забыл про Сережку.
   Раздался детский плач, который за визгом проигрывателя был почти не слышен. Дверцы антресолей были распахнуты. Сережа высунулся почти по пояс. Ротик его был распялен обидой, он что-то закричал и стал кидать в гостей липкие конфеты.
   Все остановились на секунду. Я успел подхватить его, когда он вываливался…»
   Еще через секунду он спал у Зотова на руках. Еще через секунду завизжали электрогитары. За окном было утро.
   — Санька, скажи им, чтоб вышли вон из спальни.
   Он отворил дверь спальни, сказал… «Эй… пилите отсюда». Вышла пара с измочаленными губами. Зотов внес спящего Сережу, раздел, уложил в постель, не мог найти одеяла, накрыл его каким-то платком, вынул из кулачка слипшуюся конфету и погасил свет. За окном было утро.
   — Окно есть, а дома нет, — сказал Санька. — Как при бомбежке.
   — Аналитики, — сказал Зотов. — Частицы… Пи-мезоны, мю-мезоны… Разбираете дом на кирпичи, потом жалуетесь, что дует.
   Они вышли из спальни.
   — Нет, правда, а сколько ему лет? — спросила Твигги. — Он еще может жениться?…
   — Вы меня шокируете, — сказал Зотов. — Я такой стеснительный.
   — Смотри ты!..
   — Кончайте, барышня.
   — Я не барышня, понятно?!
   — Барышня, я с Пустыря. А там еще не такое видели.
   — О чем он?
   — Он хочет сказать, что мы не первые, — сказал Санька. — Не основоположники. Он хочет сказать, что мы второй сорт.
   — На второй сорт вы не тянете, — возразил Зотов. — Вы — уцененные. Всем желаю здравствовать.
   И ушел.
   Тут полагалось бы описание утра после вечеринки в многоэтажном доме на Сретенке. Чувство опустошения, брошенности, бродяжьего одиночества, помятости, конца всего, чего ждал от жизни.
   Вот идет сирота семидесяти лет. И на нем пыльные синие брюки хорошего материала. Свитер.
   Было утреннее солнце и недоуменные встречные, которые шли служить. А Зотов глядел то на свои брюки, ставшие штанами, то на утреннее небо и спокойно думал, без отчаяния, — вот и закончилась жизнь придорожной канавой и никому не интересными болезнями.
   Кто-то идет рядом? Может быть, это какой-то Зотов идет рядом. Зотову показалось, что рядом идет правнук. Нет, не показалось.
   — Санька, а кто этот вирус, этот кукушонок маленький?
   — Ах, этот… — говорит. — Ну, знаешь, есть такое морское животное… Забыл, как зовут… В общем, оно когда хочет кушать, то выбрасывает наружу свой желудок, обволакивает жертву, переваривает ее снаружи, потом втягивает обратно…
   Зотова повело от отвращения.
   — Это метафора? — спросил Зотов. — Или есть такие?
   — Есть, — говорит. — Называется — наружное пищеварение… Только этот сначала выпьет душу, а тело само распадается… Жанна этого не видит… Пропадет, дура. Дед, тебе кто-нибудь там понравился?
   — Один человек.
   — Я понимаю… А кроме Сережки?
   — Кроме Сережки?… Пожалуй, эта тощенькая…
   — У нее ребенок умер.
   — Давно?
   — Недавно, — говорит. — Врачи сказали — наследственность плохая.
   И тут вдруг стало с Зотовым происходить… И он крикнул, не понимая, что с ним и почему надо об этом кричать так громко, как хватит голоса, но он крикнул, надувая жилы души своей:
   — Ах, врачи?! Наследственность плохая?!.. Он наследственно был никому не нужен!!! Не нужен! Понял?!
   — Тише… Понял… Тише…
   «Наследственно не нужен. Вот. Идем.
   — Дед, кто такие гностики?
   — Сложное это дело, Санька… Фамилии назвать?
   — Как хочешь.
   — Они искали знание, как все уладить.
   — Где?
   — На земле, в космосе… Религия этого не искала. Она велела — верь, без тебя разберутся, пути его неисповедимы, земля — испытательный полигон, бог сам знает, за что награждать… Хиросимскую бомбу кинули? Значит, надо… Гностики же считали, что наша жизнь есть последствия какой-то космической трагедии, катастрофы… случившейся еще до сотворения мира… И если узнать, как быть, то земная гармония возможна.
   — Вот как? — сказал он и остановился. — Может, поэтому и взрыв был, всей материи. Ты так считаешь?
   — Я считаю, Санька, что дело в чем-то простом.
   — А ты знаешь, что это самое простое? — спрашивает Санька.
   — Нет, Санька, не знаю. Но время еще есть.
   Он покосился на меня:
   — Ты что, правда считаешь, что с „милым рай в шалаше“?
   — Сань, — сказал я. — В шалаше может быть рай… Но для этого надо, чтоб в шалаше был милый… Другие не подойдут.
   — Н-да… — говорит.
   — Если бы половина таланта, которую цивилизация потратила, чтоб изобретать инструмент, она потратила бы на то, чтоб изобретать поведение, то человечество уже давно бы жило в раю… Санька, неужели до сих пор не понял, что математика грязи не помеха?…
   — Хочешь, выпьем? — спросил он.
   — Мне нельзя, Санька, — говорю. — Сопьюсь».
47
   На эти соревнования по боксу Зотов пошел потому, что узнал: туда пойдет компания Жанны с кукушонком, а он хотел увидеть Сережку-второго, хоть мельком, мальчика своего, праправнука.
   Их позвал Санька — Зотова, Панфилова и бессмертного Анкаголика. Но Зотов пошел увидеть мальчика своего.
   Еще в ихнем предбаннике Зотов увидел, что Санька — яростный. В конце коридора толпилась хорошо одетая компания, и Сережка ел конфеты. Жанна была одета ярко и неряшливо. У остальных родовитых был немытый вид, — теперь полагалось так. Видно, им понравилось, что все князи из грязи.
   Потом в коридоре Зотов с ними столкнулся, с грязными князьями. Они были умники, и каждый из них был хрупкий сосуд.
   — Дети — это очень трудно, — сказал кукушонок. — До тринадцати лет практически они нам не интересны, после тринадцати лет мы им не интересны.
   — Интересная мысль, — сказала Жанна.
   «— Это не мысль, это злодейство, — говорю. — Сережа, плюнь конфетку.
   Он выплюнул конфету мне в ладонь.
   Им в основном по двадцать лет. Кукушонок старше.
   Двадцать лет — это возраст пожилой лошади. Молодежь — она, конечно, молодежь, но похоже, что эта — безнадежно устарела. Мне неинтересно, что ты отрицаешь, интересно — что ты предлагаешь. А главное — кто это должен осуществить.
   Вся эта дохлая элита стала родословные искать, как нанятая. Будто не знают, что каждый произошел от двух брызг, как говаривал Шиллер».
   А некоторым даже надоело происходить от обезьяны и хочется происходить из космоса. Пусть. Зотову не жалко. Его это не колышет. Он хочет понять, как из космических потомков получается столько подонков. Ах вы, химики… Когда же вас пымают?
   — Дед, — громко сказал Санька, стоя в конце коридора. — Самое любопытное, что с точки зрения термодинамики эволюция невозможна. Основной ее закон — уменьшение запаса движения, распад и упрощение структур… А вся эволюция — это усложнение структур… А?… Лихо?
   — Санька… Не здесь… не сейчас, — пытался Зотов его остановить.
   Но он говорил все громче, все заносчивее, чтобы слышали эти все и что он их всех — и по силе, и по уму — запросто переплюнет. Зотов понимал: ему нужно, — но это было непереносимо. Он хотел сразу всему ихнему противопоставить все свое: грязи — чистоту, болтовне — мысль, он хотел сразу, а так не бывает.
   И Зотов стал Санькой, и слышал все, что было в нем.
   И до Зотова дошло — происходило не одно соревнование, а два. Одно на ринге, другое — в зале, и оба были дурацкие. Ринг и зал соревновались между собой. В воображении. И ринг считал, что в случае чего он этому залу рыло начистит, а зал считал, что в эпоху НТР он всегда этот ринг облапошит.
   «Может быть, это конфликт физических и умственных занятий? — подумал Зотов и тут же понял: — Чушь!» В зале через одного сидели кирпичи с дипломами, а на ринге математики били друг друга по почкам.
   Женщина позади Зотова сказала:
   — Между прочим, отец этого Александра Зотова — в красных трусах — знаешь кто? Геннадий Зотов. Он сейчас со своей женой на Западе. Он ест землянику зимой, а лето проводит в шхерах…
   Неужели Кротова? Зотов хотел оглянуться. Нет. Ну ее к черту.
   Воздух откуда-то в форточку втягивался запахом весны, как будто стекло разбито, и Зотов с Таней целуются в котельной у Асташенковых, и он совсем молодой еще и еще не встретил Марию.
   — Я тоже хочу зимой землянику, а лето проводить в шхерах, — сказала Кротова своему мужу. — Ты не знаешь, что такое шхеры?
   — Не знаю, — сказал муж и заорал: — Бей! Бей!
   — И я не знаю, — сказала Кротова. — Обещай мне, что повезешь меня в шхеры.
   — Заткнись, — сказал муж.
   Гонг. Второй раунд.
   Ну хорошо: зверь, грызущий зверя, не знает, что сам подохнет. Но ведь человек-то знает? Почему же он убивает — всеми способами укорачивает ниточку?
   В глазах рябило от разноцветных платьев, заполняющих весь этот станок для мордобоя, и неряшливо одетая Жанна кормила Сережку конфетами.
   — Говорят, она стала попивать не только кисленькое винцо, — сказал Гошка.
   Господи, этого еще не хватало! Сережка мой…
   Зотов вспомнил, как вчера вечером он встретил Панфилова в чужом доме, в лифте, и он на плече возил чужого кота — вверх-вниз.
   — Зачем ты это делаешь?
   — Я ему обещал, что покатаю.
   Вверх-вниз, вверх-вниз. Совершенно трезвый.
   — А почему ты такой дохлый?
   — Так…
   — Ты стал известен… Выступаешь…
   — А ты спроси, что я делаю после выступления!
   — Я вижу — катаешь чужих котов. А что Сапожников? Куда он пропал?
   — У него жена умерла. И двигатель вечный лопнул. Санька спрашивал. Диск. Вечно вращающийся.
   — Я даже не знал, что он был женат.
   — Она тоже этого не знала…
   Ясно. Веяние времени. Ну еще бы! Она не хочет быть белой рабыней, она хочет вращаться. Сначала отдельно. Потом они сбиваются в ансамбли и вращаются все сильнее, — Зотов это видел у Жанны.
   Катаются. Вверх-вниз. Панфилов говорит:
   — У Брейгеля есть картина — из воды торчат чьи-то ноги… Картина называется «Икар». Никто и не смотрит, как кто-то с неба сверзился… А теперь на небо смотрят — не кинули бы бомбу…
   — Вот что, пойдем ко мне, — сказал Зотов.
   — А кот?
   — Отвези кота, и пойдем ко мне. Я тебя подожду внизу. А завтра пойдем смотреть бокс, Санька демобилизовался и зовет. Хочет, чтоб были свои.
   Лифт укатил вверх, замигали цифры. За стеклянными дверями, ведущими вон из дома, была черная духота — плохая погода.
   …И Зотов снова стал Санькой и слышал душой все, что было в нем.
   Век заканчивался. Вечерело над двадцатым, стальным, электрическим, ракетным, атомным, молекулярно-биологическим, лазерным, хаотическим и отрегулированным и, в значительной мере, нацистским. Странно. Куда же главная-то сила века подевалась? Ну какая разница, кто кому порвет пасть, если уцелевший все равно не знает, куда себя потом деть?
   — Бей!.. Бей! — кричала компания кукушонка.
   — Санька! — крикнул Анкаголик. — За что бьешь?!
   В зале раздался хохот.
   — А действительно, за что? — спросил Панфилов.
   Зотов отмахнулся. Он тоже не знал.
   Жанна разворачивала Сереге очередную конфету.
   — Бей! Бей! — кричала ее компания. — Бей!
   И Санька наконец увидел их.
   Левой, левой, потом правой, правой… Инструмента для хорошей жизни не изобретешь! Изобретать надо поведение!
   — Бей! Бей! — кричал бельэтаж и бил в ладоши.
   Санька обхватил соперника.
   — Брэк! — крикнул лысый с бабочкой. Санька не отпускал.
   — Брэк! — повторил тот.
   — А пошел ты… — невежливо и отчетливо сказал Санька.
   В рядах стали вставать. Судьи зашелестели протоколами.
   — Хочешь быть чемпионом? — спросил Санька противника.
   — А кто не хочет? — вырываясь, спросил тот.
   — Я, — ответил Санька.
   И отскочил в угол. Зал засвистел, заулюлюкал.
   Санька зубами развязал узел, зубами растянул шнуровку. Сорвал перчатку, сунул ее под мышку, свободной рукой развязал вторую и тоже сорвал ее.
   В зале перестали свистеть, и кто-то ахнул, когда Санька запустил перчатки в зал, пригнулся, перешагнул через канаты и ушел по проходу не прощаясь.
   Начался бедлам, какие-то звонки, свистки, что-то беззвучно кричали судьи. Лысый, в белых одеждах с бабочкой, нерешительно поднял руку внезапному чемпиону, который был никому не интересен.
   Потом ринг стоял пустой и освещенный, без единого чемпиона. Потом над ним погасили свет. Судьи собрали шмотки, и зал стал расходиться. Куда-то прошел милиционер, кто-то пронес полотенце и графин с водой. В верхнем ряду осталась Жанна и четырехлетний Серега с шоколадной эспаньолкой на подбородке; Жанна была одета нарядно и неряшливо, у Сереги был запущенный вид.
   — Привет, — сказал Панфилов и помахал ей рукой.