Поэтому убийство — это путь к самоубийству.
   На земле все живое делится на две армии — одна синтезирует белок из неживых веществ, а другая поедает этот белок вместе с теми, кто его синтезирует. То есть одно живое добывает себе пищу из неживого, а другое поедает первое.
   Но теперь живое доросло до сознания, и добыча пищи сразу из неживого — это вопрос времени и усердия. И человек — первый, кто сознательно перейдет на искусственную пищу. Потому что любую пищу (любую!) можно создать. И кончится убийство живого из-за белков, жиров и углеводов.
   Потому что нарастает, грядет — Великий Стыд.
   Жизнь порождает инструменты, а не наоборот.
   Инструменты влияют на жизнь, они могут облегчить жизнь, могут затруднять, могут ускорить развитие, могут замедлить, может быть, могут уничтожить жизнь, хотя на этот счет есть сомнения, так как бациллы живут и в кипятке и не доказано, что жизни нет на других планетах.
   Но инструментом нельзя породить жизнь.
   А если это так, а похоже, что именно так, и ни разу еще не было иначе, то не пора ли снова приглядеться к жизни, к той, которая уже есть и сложилась до нашего мнения о ней? Не пора ли приглядеться в надежде, что мы заметим в ней нечто пропущенное в суматохе вер и исследований, и оно опять нам подскажет новое обобщение, и положит иное основание для третьего тысячелетия, третьей тысячи лет нашей эры. Пора об этом задуматься, иначе наша эра может перестать быть нашей».
   Я включил лампу и увидел, что небо уже серебряное… Нет, подумал я, дудки… ошибаетесь, теологи… праведность все же кое-что значит в глазах вселенной.
   Рассвет. Рассвет, и я описываю четвертое чудо, от которого я застал только завершение или, если хотите, начало.
   Вошла Нюра, велела мне перебираться куда-нибудь подальше и влезла на подоконник, чтобы сиять и просвечивать.
   Я смотрел на нее во все глаза.
   — Не гляди, — сказала она, протирая стекла газетой и не оборачиваясь.
   Я вышел из комнаты, а потом — из квартиры.
   Такого в моей жизни не было — ни с Марией, ни с Таней, ни с кем.
   Как будто во мне медленно плавилось что-то и становилось живой водой. Как будто мертвая вода уходила, и ее вытесняло живое время.
   Но не мое время, будущее, другое время, не мое. Как будто пришел срок, и Витька настиг свою Миногу в вечной погоне, и они идут по тропе, возвращаясь под звуки тростникового ная.
   И тут в окно лестничной клетки я увидел чудо.
   Я, торопясь и спотыкаясь от ступеней и одышки, выскочил на утренний двор и увидел… Боже мой… Вот почему орали коты!
   Прошлой ночью заорали коты. Десятки котов орут ночью ужасными голосами. Никто ничего понять не мог. Утром услышали странный стук и, выглянув, ахнули. Высохший дуб весь облеплен дятлами.
   Сначала даже не поняли, что это дятлы, они вроде на штучной работе, а тут — огромная стая.
   Дуб как в ярких цветах. Десятки дятлов облепили дуб. Долбят. Стук — головенки покачиваются — работают клювы. Коты начали сходить с ума.
   Все выбежали — разогнали котов.
   Дятлы работали весь день и весь вечер, и дом испуганно недоумевал и вспоминал плохие приметы — глад, мор, война…
   Потом дятлы улетели.
   Ночь прошла. Утром смотрят — дуб зазеленел.
   — Выправился, — сказал бессмертный Анкаголик. — Дятлы червей съели.
   Дятлы, дятлы, работники всемирной… Боже мой… Вот почему он усыхал. Его жрали гусеницы, и их личинки, и гниды… Дятлы выбили подкорковую гадость…
   И всю эту ночь я познавал Древо Жизни и увидел это чудо только утром, сейчас… Лукоморье… по золотой цепи ходят коты ученые… Но сядет ворон на дубу, заиграет во дуду… И вдруг утро мое услышало звук дуды… И город понял: это Минога и Громобоев возвращаются под звуки Пан — флейты, тростникового ная, Сиринги.
   И я вспомнил, что вчера вечером показали человека на Луне, — что это будет? Новинка или репродукция? Новый путь или повторение пройденного? Товарищество или разбой? Смутные человечки в скафандрах на фоне черного неба. Они передвигались по Луне осторожно и слегка подпрыгивали.
   «Нет! — подумал я. — Все рожденное непохоже на прежнее, и каждое дитя — новинка».
   Весь дом спал. Пронзительно пахло зеленью. Угасал и снова вспыхивал трепетный крик воробьев.
   Над серыми глыбами города вставала розовая Заря, Аврора, с перстами пурпурными Эос.

Глава седьмая
Пауза перехода

   Лучше какая-нибудь гипотеза, чем никакой.
Менделеев

   Ученому фантазия важнее, чем знания.
Эйнштейн

49
   Однажды пьяница обернулся к Зотову в очереди за сосисками и сказал:
   — Куда же ты прешься, японский бог!
   А как-то еще до этого Зотов пошел в гости. Квартира была огромная, и в ней жило несколько семей, которые произросли из одного ствола. В этот день они все сидели в коридоре — молодые и старые и смотрели телевизор, потому что они болели за пианиста, побеждавшего на международном конкурсе.
   Зотов тоже поболел немножко, а потом молча закричал:
   — Гол! Гол! — и пошел смотреть картины и безделушки.
   И вдруг ему стало смешно. Стоит, и смеется, и не понимает почему. Смотрит на безделушки фарфоровые, костяные и деревянные, и смеется, и думает — почему же он смеется? А потом присмотрелся и видит — стоит на старинном шкафчике коричневая деревянная фигурка, лысая, с отвисшим пупкастым животом и поднятыми вверх побитыми и поцарапанными руками, и смеется, и видны белые костяные зубки.
   Он на Зотова смотрит, жирный человечек, а Зотов на него. Смеются оба.
   — Это кто такой, почему он смеется? — спрашивает он у одной из хозяек.
   — А это японский бог старинной работы.
   — Какой же это бог? — говорит Зотов. — У него живот на коленях лежит. Бог должен быть физкультурно подтянутый, бог это образец. Зарядовой гимнастикой надо заниматься, культуризмом. Ему плакать надо, а не хохотать молча и бессмысленно.
   — Не знаю, — говорит одна из хозяек. — Но только он смеется потому, что проглотил все несчастья людей, и теперь они у него в животе и живот раздуло. У людей не осталось несчастий, и поэтому он смеется. И мы его за это любим. Вся квартира.
   — Он хороший парень, — сказал Зотов и перестал смеяться. — И с ним можно иметь дело.
   Вот как было. А потом пьяница сказал ему:
   — Куда же ты прешься, японский бог?
   — За сосиской, — сказал Зотов.
   Пьяница посмотрел на него и вдруг улыбнулся ласково, как ему жизнь никогда не улыбалась, и сказал:
   — На тебе сосиску, садись к нам, не стой в очереди, ну их к черту.
   Опять засмеялся Зотов. Таким богом он согласен быть. И пусть его узнают в очередях.
   …Орды туристов скребут подковами плиты Парфенона, и колонны его от сажи личных машин все больше похожи на заводские или печные трубы. Орды туристов гремят подковками по картинным галереям, которые уже не гордятся посещаемостью. Орды туристов высасывают из книжных магазинов все переплетенное в твердые и мягкие обложки и имеющее корешок с надписью. Орды туристов мгновенно вытаптывают любую поляну, показанную по телевизору, и следующая орда застает воронки — как от бомбы — пятисотки — от шашлыков и фекалии.
   Всем надо все в одно и то же время. Всем нужно первое место в театре, кинотеатре, очереди в магазин и Третьяковскую галерею, билет на самолет, теплоход, тепловоз и подписку на эпопею «Болезни кишечника», круиз по Европе, курорт «Золотые пески», вы были в Акапульке? Я не был в Акапульке. А я был в Акапульке, а вы были в э-э-э… А что вы там видели?… Э-э-э… А каким вы стали после поездки?… Э-э-э… И с вываленных языков капает усталая слюна.
   Добыча икры, проблема икры, страдания из-за икры, инфаркты из-за икры, интриги из-за икры, доносы из-за икры, разводы из-за икры, брошенные в роддоме дети из-за икры, и наконец — икра на столе!
   Какой ужас!
   Оказывается, икра — это уже не предел! Нынче на горизонте пищеварения, по слухам, где-то в сияющей продуктами тучной туче будущего появилось блюдо нового значения и престижа, называемое — папайя! А что это? Кто его знает… Говорят, едят в высших торговых кругах, говорят, она растет на какой-то части суши, со всех сторон окруженной водой…
   Размышляя об этом, Зотов все время помнил, что Сереге и Люське предстояло любить.
   Зотову никогда не нравилось ханжество и запреты любить, как людям этого хочется. Но ему не нравились задранные подолы на сценах и пляшущие шлюхи.
   Запреты ничего не давали, плоть уходила в подполье, и души уродовались ложью. Но дрыгающееся тело, выставленное напоказ, хотя и вызывало общий разогрев, но убивало жажду и тайну отдельной любви.
   Семьи трещали, каждый хотел верности от партнера и свободы для себя.
   Освобожденные женщины выпрыгнули из платьев, но каждая искала мужчину, который бы не глядел на остальных, и все еще женщина кричит: имею право! имею право!
   Когда очень качают права, хочется спросить про обязанности.
   …Первое сентября 1970 года. Дети родятся гениями, потом их переучивают во взрослые.
   «Я не хочу обучать прошедших по конкурсу, — думал Зотов. — Я не знаю условий конкурса и не верю в беспристрастность членов комиссии. Они люди, и у них есть пристрастия. Я хочу обучать тех, кто сам себя выбрал. Я хочу обучать тех, кто постучится в дверь».
   Стука не было. Но раздался телефонный звонок, и Зотов очнулся.
   Позвонил Серега и сообщил, что сегодня первое сентября и ему идти в школу в первый раз, так вот, не мог бы Зотов…
   Мог! Мог! О чем разговор?!
   — Ну и чего бы ты хотел? — спросил Зотов как можно равнодушнее.
   Ему семьдесят пять лет. Не может же он в самом деле…
   — Ну и чего бы ты хотел? — спросил Зотов, слушая в трубке тишину.
   За окнами трезво и пасмурно. Дети пойдут в школу, и начнется новое обучение.
   — Что тебе подарить? — спросил Зотов.
   — Дай мне собаку взаймы, — небрежно сказал Серега-второй и добавил дребезжащим голосом: — На один день. Дашь?… Взаймы.
   — Хорошо.
   Он там, в Зазеркалье, перевел дух и спросил:
   — А дорога?
   — Что дорога?
   — Дорога к нам и от нас входит в этот день? Или это отдельно?
   — Как отдельно? Говори яснее?
   А где уж яснее? Яснее не может быть.
   — Мы с ней будем по траве бегать и по квартире бегать… Мама уже ковры закатала.
   — Хорошо. Только знаешь как сделаем?
   — Как?
   — Я сам отведу тебя в школу, а потом ты придешь ко мне и будешь гулять с собакой сколько хочешь.
   — Я согласен… — быстро сказал он.
   — С родителями я улажу.
   На школьном дворе среди цветов и речей молодая мама сказала с завистью, поглядев на Зотова и на часы:
   — Хорошо, когда у, ребенка есть дедушка или бабушка.
   — Я не дедушка и не бабушка, — сурово ответил Зотов.
   — Кто же вы? — усмехнулась она.
   — Я прапрадедушка.
   Она испуганно отодвинулась. Она думала, что прапрадедушки только покойники.
   Зотов дождался конца первого дня занятий и, когда Сергея отпустили, забрал его к себе на квартиру на встречу с собакой, взятой у судьбы взаймы.
   Зотов устроил пир горой для них обоих, и они милостиво разрешили присутствовать остальным. Они визжали, брали барьеры, устраивали шалаш под столом, а взрослые пировали — когда вместе с ними, когда отдельно.
   Взрослые — это Зотов и Анкаголик. Генка, Вера и Люська все еще были в загранкомандировке и проводили лето в шхерах.
   Потом явились родители забирать Серегу — второго, выданного Зотову взаймы. И когда пришла пора расходится в разные жизни, Зотов сообразил, что не спросил даже, чем они там занимались, в своей школе в первый школьный день.
   — Серега, — позвал он.
   И тут все услышали тишину, как будто кто-то опять молчал в телефонную трубку.
   Их разыскали в коридоре. Серега-второй стоял, вжавшись в угол, куда она его загнала. Он стоял закрыв глаза, вытянув шею и — руки по швам, сжатые в крошечные кулаки, а она длиннющим языком полоскала его со щеки на щеку. Дорвалась. Видно, весь день готовилась облизать его в свое полное удовольствие.
   Жанна вскрикнула.
   — Они прощаются, — сказал Анкаголик.
   И Серегу оставили у Зотова взаймы еще на один день.
   А Павлов не велел даже говорить: «Собака захотела» — и штрафовал за это сотрудников, чтоб они сосредоточивались на рефлексах ихней химии и физиологии.
   Дожили. Все живое — хочет. Теперь узнали, что это была его ошибка, Павлова, но никто ни перед кем не извинился. Я имею в виду собаку. Хотя подумаешь — собака! Когда-то давно вопрос стоял даже так: «Химические причины подвига Сократа».
   Когда Серегу отмывали под краном, Анкаголик сказал Жанне:
   — Не боись. Собака любую заразу слижет.
   А потом родители ушли, и Зотов спросил: что было в школе?
   Оказалось, все рассказывали сказки по очереди, и когда дошла очередь до Сереги, он рассказал историю пересохшей реки.
   …Река пересохла и стала улицей, по берегам которой выросли городские дома.
   Однако заметили: промокают дома, фундаменты, и плесень на стенах. Значит, под улицей все еще протекает река.
   Реку заключили в подземные трубы, но и это до первого ливня. Потому что вращение земли дает трещины в трубах, и все время надо чинить.
   Люди получили водопровод и потеряли реку.
   Но вот земля тихонько вздохнула, и трубы полетели к черту.
   Люди ушли искать другие берега, и посреди улицы потекла река, и на нее опустились лебеди.
   И тогда вернулся первый человек, открыл ключом дверь своей квартиры на третьем этаже, насыпал крошки на подоконник, и к нему слетелись пыльные воробьи.
   Через окно на капроновой веревке он опустил полиэтиленовое розовое ведро и зачерпнул воду из реки.
   И тогда забился над городом, и закричал жареный петух, и клюнул в темечко каменную громаду, и город очнулся от сообразительности и наконец проснулся, потому что дорога проходит там, где под землей текут неизвестные, невидимые реки…
   Зотов, видимо, задремал под эту сказку и в дреме своей кое-что сочинил сам.
   — Аста ля виктория сьемпре — всегда к победе! — сказал Серега.
   Ствол повело вправо.
   Старуха с золотой челюстью выстрелила. Зотов очнулся.
   — Где выстрел?! Где?! — прохрипел он, очнувшись.
   — Где, где… У тобе на бороде, — раздраженно ответил Анкаголик. — Валяй дальше, Серега.
   И Зотов понял, что его отодвинули куда-то в сторону.
   «Дед, дед… Где ты? Первый раз без тебя встречаю новый десяток. Спросить некого: что есть фантазия?»
   Так что же такое фантазия?
50
   Эту жизнь прожило много людей, записал один человек, а читаете вы — то есть все происходит как в жизни, где половина того, что мы знаем, мы знаем понаслышке.
   Единственная оригинальность сказанного в том, что оно вообще сказано. Обычно уважающий себя реалист божится, что все происходило, как написано.
   Самое интересное, что если он художник, то он даже не врет. Он только забывает добавить, что все написанное происходило у него в мозгу.
   А это существенно меняет картину.
   В суде два свидетеля по-разному описывают происшествие, детей предупреждают, что Кощея Бессмертного нет, а заяц и волк нарисованные, но шустрая Кротова с родственниками по боковой линии и детьми от первого и второго брака твердо знают, какое количество жизни не вошло в книжку и насколько оставшееся правдиво.
   Великие умы тысячелетиями бьются над тайной разума и фантазии, а она — знает.
   Хорошо ей.
   Но вот простой вопрос: что правдивей — гоголевский «Ревизор» или гоголевский «Вий»?
   Ответа не знает никто.
   Однажды приехала Мария и рассказала, что проделали Громобоев со своей Миногой, когда, путешествуя туризмом, заходили в их места.
   У них председателем по-прежнему был Яшка Мордвин по прозвищу Колдун — за то, что угадывал погоду, и у него росло то, что у других никло. А дело простое: у него наготове резерв. Как услышит сводку, так готовит резерв ей поперек — мало ли! Прогнозы ошибаются, а председателю нельзя.
   Но в это лето погода стояла сухая до ужаса. Значит, машинный рев, людской пот и коровьи слезы. Гарь стояла.
   Приехали из района и смотрели на все. «Резервы давай, резервы!» — твердили безнадежно, понимая, что их нет.
   — Какие резервы! — орал Яшка. — В колодцах воды полкуба! Артезиан пузыри пускает, и насосы хрюкают!
   — Колдун… — пренебрежительно сказал соседний горький председатель, у которого дела шли еще хуже. — Видать, и ты с прогнозом не сладил… Одна надежда на тебя была — может, ты что подскажешь хорошее.
   — Пить охота, — твердо сказала Минога.
   Они с Витькой стояли среди окружающих и смотрели на разговор.
   Громобоев спросил Марию: хорош ли у них председатель? Мария кивнула.
   — А ты поплачь! — яростно ответил Яшка Колдун горькому соседу. — Может, дождь пойдет!
   — Да пошел ты… — сказал горький председатель и, чтобы не уточнять куда, сам пошел к своим лимузинам, которые разворачивались в мареве на дрожащем от зноя шоссе.
   Яшка протянул ему вслед два пальца и крикнул уничижительно:
   — У-тю-тю! Поплачь! Утю-тю!
   И все увидели, как из его пальцев вылетели тонкие кривляющиеся молнии и ушли в землю у самых ног уходящего.
   Тот обернулся к перепуганному Яшке Колдуну, раскрыл рот, чтобы ответить. Но его заглушил небесный грохот. Над полем росла и вздымалась черная туча, в которой вихрились и вихлялись сражающиеся молнии.
   — Стадо! Стадо с поля! — крикнул Громобоев.
   И хлынул ливень.
   А вечером того же дня под хлест дождя — в бочках, ведрах и корытах, под треск помех в телевизионных антеннах женщина, стоявшая у карты на экранах всех телевизоров, объяснила, что именно циклоны делают с антициклонами, и наоборот. И еще она сказала растерянно, что, несмотря на общую у нас сверхсухую погоду, язык ветра, дождя и молний протянулся с Атлантики, и показала на карте — куда. И все увидели, что он протянулся аккурат в ихние места, а больше никуда не протянулся.
   — А при чем тут Громобоев? — вступился Зотов за Витьку.
   — Он опять при этом присутствовал, — спокойно ответила Мария.
   — Машенька… — сказал Зотов. — Я устал от твоих фантазий.
   — А я — от твоих, — сказала Мария. — Неужели и сейчас не веришь?
   — В антициклоны?
   — Но это же очевидно! — сказала она с возмущением. — Только слепец не видит, что когда появляется твой сын…
   Вернулись из вояжа Генка с Верочкой и тощей Люськой, одетой в дико модное что-то. Им было неплохо там, в шхерах, но Верочка посчитала, что программа жизненного возвышения для их семьи закончена и надо начинать развиваться в нормальную сторону — зимой учить детей в школе открытого типа, а летом ездить в деревню, если есть куда. Генка недолго думая согласился с ней, потому что она была тихая.
   И тогда Зотов отвез Люську и Серегу к Марии, потому что она давно звала.
   Приехали на природу, и Мария стала отпаивать двух тощих зотовских потомков молоком священной коровы.
   — Я придумал, это священная корова, — сказал Серега. — И у нее должно быть особенное имя.
   — Матильдия… — быстро сказала Люська.
   — Почему? — удивилась Мария.
   — Не знаю… — мечтательно сказала Люська. — Матильдия…
   У них с Марией и коровой быстро образовался свой язык.
   В юности эта корова была буйно-жизнерадостная и огненно-удовлетворенная в зрелости и поила Серегу и Люську горделивым молоком.
   Они украшали ее венками из полевых трав, и она их жевала.
   Потом смотрела на детей и дышала на них, и у нее изо рта свисала травина.
   Как будто Зотов смотрел кинофильм из своей жизни, в которую его не пригласили.
   Серега и Люська кувыркались в траве, а Мария тихо смеялась их чистоте. И молочные близнецы, которых не успели полюбить после рождения и разверзли по разным жизням, снова кувыркались в одной траве у гигантского коровьего вымени.
51
   …Фантазия… Искусство… Священная корова…
   «Над вымыслом слезами обольюсь», — сказал Пушкин. А почему? Значит, с нами на самом деле что-то происходит? Какое-то материальное движение? А в нематериальное движение Зотов не верил.
   «Почему древний бык на стене пещеры нравится мне до сих пор? И почему все стареет, кроме искусства?» — думал Зотов.
   Как это может быть, он не понимал. Но когда он прикасался к этой тайне, его охватывала оторопь… Видно, тут мы подошли к чему-то неведомому в самом человеке… Не поняв, что есть искусство, не понять, что есть Добро, а что Зло. А Зотов вспомнил завет деда — найти.
   Потому что либо надо признать искусство за устойчивое помешательство всего человечества, либо к понятию «нужда» придется искать иной подход.
   И Зотов разыскал Панфилова. Где? Конечно, у «нерукотворного» памятника. Александр Сергеевич смотрел на них хотя и не свысока, но с высоты, и потому Панфилов чувствовал особую ответственность, когда докладывал Зотову Петру — первому Алексеевичу свои соображения насчет художества.
   — Итак, внимай, старче, — сказал Панфилов, — ибо похоже, что ты знаешь в жизни все, а в моем деле — сосунок. Поэтому я не буду тебе сообщать, что об искусстве говорят другие. Тебе это ни к чему, а они сами знают. Скажу только, к чему добрался мимо них.
   Я тебе расскажу некоторые новинки, которые ты не мог нигде прочесть, потому что они никем не написаны. Ну, слушай.
   Сила искусства не в том, что оно высказывает идеи, а в том, что оно их порождает. Сила же науки как раз в том, чтоб высказывать плодотворные идеи. Наука их рекомендует, а искусство пробуждает. Поэтому наука и искусство развиваются разными путями.
   Искусство — это способ преподнесения и самих идей, и всего, из чего сложено произведение… Запомни. Способ преподнесения!
   И потому в искусстве на одном и том же материале возникает и великое, и ничтожное, и никчемное.
   Конечно, каждая эпоха отпечатывается на авторе — неважно, спорит ли он с ней или согласен. Но так как сила его как художника не только в открытии свежего материала, но и в умении даже в старом материале открыть новый способ его развертывания, т. е. догадаться о силе его будущего воздействия, то новизна в искусстве — обязательна…
   Ночь была городская, звонкая, реальная. Над силуэтами домов небо стояло еще светлое. И там, где раньше были кафе, аптека и шашлычная, в сквере светились здоровенные загадочные часы, стрелка моталась взад-вперед, и Зотов никак не мог понять, в каком времени он живет теперь. Ночь была фантастическая.
   — Но ты скажешь, что и в науке так, да и не только в науке? Но в этом внешнем сходстве вся путаница. Наука начинается с изучения природы, а кончается технологией, т. е. как с меньшей затратой калорий достичь большего результата.
   А у искусства задача прямо противоположная. Искусство для того, чтобы калории растрачивать. Их изобилие так же вредно отдельному человеку и обществу, как и их недостаток. Растратить! Запомни. И это его первое главное отличие.
   Растратить — это нормальная задача любого живого организма. Если накормленный скакун не растратит полученные калории, у него отекают ноги. Если не выдохнуть — то не вздохнешь.
   «Видно, это и есть тот самый катарсис, — подумал Зотов. — Значит, впрямую — очищение. Похоже, он знает…» Но многое у Зотова вызывало торопливые возражения. А как только это возражение высказывалось, Панфилов его снимал. И Зотов решил: главное — не торопиться. Выслушать. До конца.
   — У новизны в искусстве есть еще вторая задача, — сказал Панфилов, — отличающая ее от новизны в науке. Пользование искусством дело добровольное. И если люди говорят — слышали, старо, сыты по горло, то это навсегда и ему подавай новое. Еда может быть и старая, а искусство — только новое. Потому что оно дает душевное развитие, которое порождает у потребителя новые идеи.
   Вот какую ничем не заменимую роль играет в искусстве новизна. И вот чем ее роль отличается от таковой же в науке.
   В науке новизна для добывания калорий, в искусстве — для их растраты. В науке — для сохранения организма, в искусстве — для его развития.
   Живому существу, человеку, нужно и то и другое, так как эти две вещи связаны — организм без развития не живет, так как он не машина, т. е. развитие не может быть остановлено. Но если организм не сохранен — развиваться нечему.
   Однако это еще не все. Есть еще третье отличие новизны в науке от новизны в искусстве. Это отличие не только в добыче энергии и ее растрате, не только в сохранении организма и его развитии.
   Если бы различия в новизне ограничивались только этими двумя, то искусство превратилось бы в некий аварийный клапан, спасающий от перегрева, или в плохие рекомендации развития. Первое гораздо лучше делает медицина или спорт, второе — та же наука. Если бы все сводилось к этим двум отличиям, то искусство стало бы суррогатом и самоликвидировалось.
   Этого не происходит потому, что есть и третье отличие.
   Наука в конечном счете возникла от нужды. Хочешь не хочешь, нравится не нравится, пришлось ею заниматься, чтобы выжить. Конечно, плоды ее и процессы доставляют разнообразные удовольствия, в том числе и духовные. Но если их и не будет, наука все равно должна существовать, иначе — нужда, голод, потом распад? Поэтому новизна в науке служит для повышения энерговооруженности человека и общества. Для искусства удовольствие — это главное, из-за чего и для чего оно существует и производится.
   Удовольствие — это тоже нужда, но коренным образом непохожая на предыдущую.
   Пользование наукой, в конечном счете, вынужденное, а искусством — добровольное. Простой пример. Никто не может заставить человека получать удовольствие от вида чужих несчастий. Но если показ чужих несчастий почему-либо важен, то надо найти способ, чтобы человек захотел на них поглядеть. Вид страдания старика отца непереносим для любого нормального человека. А на «Короля Лира» бегают смотреть уже пятьдесят лет. А насильно, как известно, мил не будешь.