…Обычно, когда Клавдия решала умирать, она распахивалась пониже и высовывала плечи.
   — Хочу умереть, как Элен Курагина. Сестра Анатоля, — объясняла она участковому врачу. — А от чего она умерла, помните? Нет? От ангины, ха-ха…
   Вот все, что она усвоила из изящной словесности.
   Зотов знавал людей, которые усвоили меньше.
   Одна дама говорила про своего покойного мужа: он любил меня, как Данте свою Петрарку. Зотов ей сказал, что это чья-то острота, но она не поверила. Говорят, культура дело наживное, хотя за эту наживу и до сих пор на рынках не дерутся…
   Но умерла Клавдия не от ангины. Ее высунутые плечи заметил золотозубый бакенбардист и начал с ней пить и помаленечку обирать. Он ее обобрал, но она его уже прописала мужем. Потом пришлось разводиться, и она разменяла квартиру на две комнаты в разных районах. Потом строение, где она поселилась, пошло на слом, и ей выделили комнату в особнячке, охраняемом государством, и значит, дом не сломают, разве что устроят музей или еще какое-нибудь учреждение. Потом она умерла, и Генка оказался владельцем прописки в особнячке, в котором он ужасался жить, а Зотову там было в самый раз… На том и порешили.
   Зотову нужно было созерцание.
   Он осмотрел комнату — большая, высокие окна, высокие потолки, высокий первый этаж, раньше говорили «бельэтаж». Годится.
   Свежесть, чистота. Окна пасмурные от утренней тени. Родня расстаралась, и, пока он был в доме отдыха, привезли в комнату его диван с клетчатым пледом, столик и стул. Так он хотел. Ни одной книжки. Так он тоже хотел.
   Кто-то живет в другом конце коридора. Но ему не любопытно. Вышел пройтись.
   Только тут оглядел дом — чистенький, бело-голубоватый особнячок, прямо сейчас под краеведческий музей. Ничего. Поживем пока что… Утро было всего лишь неяркое, а не пасмурное. Такие бывают в Ленинграде. Недалеко от Невы. Больше нигде таких дней быть не может.
   Зелень. Холодный воздух. Тишина и прохожие. «Неужели здесь не проезжают машины? Интересно, что здесь со мной будет?» — думал Зотов. Уединение или одиночество? Покой или тоска? В этом особнячке он будет жить особняком.
   Он прошел по тротуару мимо дома, опоясанного серыми глыбами рустики — так называются неотесанные глыбы. В начале века такие дома считались высокими. Потому что у них высокие окна с промытыми стеклами, высокие этажи, мощные крепостные основания, а над ними — высокое небо.
   Высота относительна. Когда-то с вожделением глядели на фотографии небоскребов. Казалось — какие они? Как они выглядели бы в Москве? И как это, наверно, увлекательно и дико! Первое успокоение принесли пять высотных домов с острыми шпилями. Глаз плохо различает высоту. После первых десяти этажей все уже не имеет значения, небо все равно выше.
   Глядя в прошлое, и то с трудом делаешь открытия и понимаешь незаметность начала сегодняшнего величия, а что будет великим завтра? В «Короле Лире» все смотрят на Лира, а сердце тянется к шуту, потому что он ни в чем не виноват…
   Зотов повернул обратно.
   Издалека он увидел свой одноэтажный особнячок, беленький и бледно-голубой, похожий на украинскую хатку среди домов города, и поверил, что его не сломают именно поэтому, хотя будут думать, что берегут его как памятник дворянской культуры девятнадцатого века. В этом памятнике дворянской культуры все — от фундамента до эскизов мебели — было придумано и сделано не дворянами.
   Он поднялся по ступенькам крылечка, отворил хорошую дверь и в прихожей наткнулся на возню и восклицания.
   — Уходи! Уходи!.. Прогоните его!.. Мама!
   Зотов влез между ними, и она убежала в его комнату.
   Ему было лет тринадцать.
   — Давай, иди давай, — сказал ему Зотов. Он сопротивлялся и повторял:
   — Она так хорошо здесь жила одна… Она так хорошо жила здесь одна…
   Ну, ничего не поделаешь: Зотов запер за ним дверь.
   Потом он вошел в свою комнату. На диване лежала она, натянув до подбородка клетчатый плед, и смотрела на Зотова с любопытством. Светлые влажные глаза…
   — Ушел?
   — А как же! — сказал Зотов.
   — Все ходит… Что ему здесь надо?
   Он уклонился от ее вопроса. Хорошо бы она была подкидыш: он бы тогда взял ее в потомки. Выдал бы замуж за кого-нибудь из праправнуков, и она бы Зотову родила прапраправнука.
   — Почему он сказал, что ты здесь жила одна?
   — Я ему так сказала.
   — А кто твои родители?
   — Папа тореадор, а мачеха — летучая мышь.
   — Что-то до меня не доходит. Давай попроще.
   — Они поют, — сказала она. — Певцы они. Только в разных театрах и разных гастролях.
   — А ты — подкидыш. Ясно, — сказал Зотов. — А почему ты в мою комнату забралась?
   — Чтобы он не знал, где я живу.
   — А где ты живешь?
   — Вообще-то я живу не в этом доме, но сейчас я живу на чердаке и в этом доме.
   — Почему же на чердаке?
   — Чтобы он не знал, где я живу.
   Наверно, для нее это убедительно. Зотов такую счастливую рожу сто лет не видывал. Нет. Не сто. Тридцать семь лет. Тогда ее звали Валентина. Они с его сыном так и не вернулись с войны.
   — У меня на чердаке фотографии и личные бумаги, — сказала она. — Архив. Часть архива я должна передать вам. Вы ведь Зотов? Петр Алексеевич?
   — Говори, пожалуйста, яснее.
   — Я вас выслеживаю уже шестнадцать дней. Вы ведь тоже живете не там, где живете, правда? Чтобы никто не знал?
   — А кто ты такая? — спросил он.
   — А разве вы не получили письмо? Мне у вас в доме сказали, что вы получили из Орши. А второе — из Костромы.
   — Я дома не был уже два месяца.
   — А-а… — сказала она. — Вот в чем дело.
   — Ладно. Вылезай, — сказал Зотов. — Давай займемся бытом. Я еще сегодня ничего не ел. Я прямо с вокзала.
   — А вы скажите ему, чтобы он ушел.
   — Он ушел.
   — Нет. Он за окном стоит.
   — Откуда ты знаешь?
   — Я знаю.
   Но и он знал. Дело нехитрое. Все Зотовы настырные.
   — Это мой родственник, — сказал Зотов. — Праправнук. Звать Серега-второй.
   — Я знаю. Я с ним у ваших познакомилась, когда вас разыскивала. Я должна вам передать бумаги от одного человека, от моего дедушки. Это ваш старинный друг.
   — А как его фамилия?
   — Непрядвин.
   Зотов отодвинулся подальше. Тошнотворный холод стал подниматься у него от ног до самого сердца.
   — Он умер недавно, месяц назад. В Орше, — сказала она. — Я узнала ваш адрес в справочном бюро.
   …Месяц назад Зотов почувствовал освобождение. Он хорошо помнит. И он окончательно решил перебраться сюда. Соседи по столику в доме отдыха спрашивали: что это вы повеселели, Петр Алексеевич? А он и сам не знал почему.
   — Дедушка сказал про вас — он от меня освободился, значит, я скоро умру. Тореадор и летучая мышь от него отказались, он и я жили вместе. Деньги они не высылали, но у нас было имущество.
   — Подожди меня здесь, я позвоню. Нет, — сказал Зотов. — Пойдешь со мной. Вылезай.
   Она вылезла. На ней было белое платье в синий горох. Он взял ее за руку и пошел в коридор звонить.
   Когда он взял ее за руку, ее ладошка трепыхнулась, устроилась поудобнее и притихла, как будто уснула, в его руке. Боже мой, вот он, дом сердца моего!
   Пока он вел ее по коридору и говорил по телефону, пальцы его окаменели и высохли от неподвижности, как старые корни, будто он держал в руке не ладошку, а сердце.
   — Маша, — сказал он в трубку. — Хорошо, что ты еще не уехала. У меня здесь внучка Непрядвина… Ага. Надо поговорить и все обсудить… Он месяц как помер… Как ее зовут? Как тебя зовут?
   — Анастасия.
   — Слыхала? Настя ее зовут.
   — Сейчас приеду, — сказала Мария.
   Потом он положил трубку и спросил Анастасию:
   — А почему у тебя такая счастливая рожа?
   — Я не знаю.
   — Что там, в бумагах?
   — Не знаю. Дедушка велел передать сверток и письмо. Он сказал, что вы обрадуетесь.
   Она достала из-под подушки сверток и письмо. Когда Зотов вскрыл сверток, он не стал читать письмо. В свертке были его тетрадки с 1910-го по 1919 годы. И Зотов опять встретился со своей старой ненавистью, старой любовью и старой магией дедова и отцовского общения с ним. Зотов встретился с собой самим, каким он был в начале века. Он отвернулся и заплакал. Вот так.
   Потом он спросил не поворачиваясь:
   — Я не понял, кто твои родители?
   — Папа тореадор, а мачеха — летучая мышь. Они уехали на гастроли насовсем. Они нас бросили. Официально.
   — А ты?
   — Я и раньше жила с дедушкой. У нас было имущество, и я стала дедушкина дочь.
   — Почему же у тебя такая счастливая рожа?
   Она всхлипнула, и это было как дождь при солнце, как грибной дождь и как ее светящиеся волосы.
   — Я не знаю, — сказала она. И стала смотреть на него.
   — Потому что вы так смотрите, — сказала она.
   А как же ему смотреть на этого ребенка, который не знал, кто он, от кого приехал, и не ведал, что творит с ним, с Зотовым.
   Боже мой, двадцатый век кончается! А казалось, ему сносу нет.
   В письме было написано: «Зотов, сбереги Настю».
   Чтобы это прочесть, пришлось отпустить ладошку. Чтобы это прочесть, нужно было прожить жизнь, и все смерти, и его смерть.
   Потом начались бытовые хлопоты.
   Приехала Мария, и Зотов сошел с ума и вел себя недостойно.
   Он понимал, что сошел с ума, но его оправдывала важная причина — Настя свела его с ума, и Зотов с него сошел, торжественно держа ее за руку.
   Зотов умел любить, братцы, черт возьми, он ведь умел любить!
   Ум ему уже был ни к чему. Он не стал дураком, но ум ему больше был не нужен. Зотов стал огрызающийся пес.
   Когда приехала Мария, у них состоялся тихий разговор. А его девочка смотрела в окно и смеялась.
   — Надо торопиться все оформить. Официально, — сказала Мария.
   — Это кто же будет усыновлять? — прорычал огрызающийся пес.
   — Я, Петя, я.
   — Ага, — прорычал огрызающийся пес. — Она ко мне приехала, а ты усыновишь?
   — Сердцем чую, что так надо. Мне без нее не жить.
   — Жить не жить… Мне она самому нужна!.. У меня одни оглоеды… — прогавкал огрызающийся пес. — Я ее на фортепьяно буду учить, рисованию и физике по Хвольсону! Панфилов на гитаре обучит! Книжки ей подарю с рецептами — кухня таджикская, грузинская, Молоховец — советы молодым хозяйкам, последнее издание 18-го года — больше не издавали! У меня стихи Блока есть про любовь! Пушкин юбилейный 37-го года! Фотоаппарат куплю! В балет отдам!
   — Петя… — сказала Мария. — Уймись, а?
   А девочка смотрела в окно и смеялась. Видно, Непрядвин в ней хотел исцеление найти и продление своей тропы, когда писал письмо: «Зотов, сбереги Настю», — и это его посмертная истина и магия. И ясно, что оставалось делать, удочерять в приемыши, и не дать пропасть роду Непрядвиных, и вернуть к истокам их дороги. К великому Митусе… вы, князья, Всеславовы внуки, крамолами своими наводите поганых на землю русскую, и век человеческий прекращается… проклятие вам вовеки и мечами опозоренными рыть землю на могилы себе… А девочка смотрела в окно и смеялась.
   — Опять не ушел, — говорила она.
   И волосы ее светились.
   Но Зотов хоть и дурак — дураковский, а голова на плечах, этого не отнимешь. Марии деваться некуда.
   — Все, Маша, — сказал он. — Выхода нет. В загс пойдем. Будем расписываться.
   — Нет, — сказала она с тоской. — Не срами меня.
   — Не бойся, — сказал Зотов. — Живи где живешь, и я буду жить где живу, а будем мы ей отцом и матерью. Деваться тебе некуда. А я хочу на тот свет твоим законным мужем пойти и отцом Настеньки. Как это и было в начале начал. Потому что род наш старше непрядвинского. Потому что, когда Адам пахал, а Ева пряла — кто тогда был господином?
55
   Марию провожали на пенсию и всех позвали.
   — Ты уже был в поле?
   — Был.
   — Что тебе понравилось в поле?
   — Поле.
   Вообще-то Серега еще ни хрена не понимал в биологии, но он знал твердо: корову есть нельзя.
   Ее надо кормить и доить, но есть ее нельзя. Она корова. Она смотрит, и у нее изо рта торчит травина.
   — Давай поклянемся, — сказал он.
   — Давай. А в чем? — спросила Настя.
   — Что мы придумаем еду, из-за которой их не надо будет убивать.
   — Клянемся, — сказала Настя. — А что мы будем есть? Нужны белки.
   — Вообще-то можно делать искусственные белки.
   Ясно. Он собирается в химики. Жалко, что умер дед. Он знал Дмитрия Ивановича Менделеева. Но Менделеев тоже умер. Начнем с малого: кто у Зотова есть на химзаводе? Похоже что Дима.
   Но он ошибся. У Сереги-второго были более обширные планы.
   — Вообще-то есть другой путь, — сказал он уверенно. — Если сделать, чтобы человек вырабатывал хлорофилл, то он сможет питаться прямо от солнца. Как трава.
   Она обдумывает эту идею.
   — Но тогда люди будут зеленого цвета, — сказала она. — Я не хочу быть зеленого цвета.
   — Ничего, — успокоил он. — Если все будут зеленые, будет незаметно. Ходят слухи, что инопланетяне зеленого цвета. Наверно, они догадались.
   Так рассуждали зеленые человечки.
   Зотов с Марией слышали этот разговор, они сидели в клубе у открытого окна. Мария смотрела, как бегут облака, а он видел, как изо всех пор земли лезет трава.
   Когда набился полный зал, поднялся председатель колхоза Яшка Колдун. Он сказал в полной тишине первые слова.
   — От нашего качества — качество всей жизни, — сказал Яшка Колдун, председатель колхоза.
   И далее в своей речи он начал кричать слова и сопровождать их жестами.
   — Когда она уходила на пенсию… — закричал председатель, — она пришла прощаться со стадом!.. Коровы все ревели и плакали!.. С двух войн — вдова без колечка!.. Что тебе подарить, родная? — спросил он ее на этих проводах. — Ты — герой! Бери из колхоза все, что хочешь. Хочешь машину «Волгу»? Бери. Хочешь трактор — трактор подарим… — сказал он с вызовом на собрании — проводах в присутствии областных начальников, стукнул кулаком по столу и заплакал. — Марья, хочешь, трактор подарю? Я хозяин, я! Им не понять! Я уже и забыл, когда я ссуду в банке брал! Этот год был тяжелый, а результаты нас радуют! Радуют нас результаты, и три с половиной миллиона на счету, и колхоз мой от банка независим. Радуют нас результаты? Радуют. Но ты, Марья, сработалась и уходишь на пензию, и все стадо ревет и прощается, — пусть проверят, ревет стадо и прощается; и чемпионка твоя ревет и слезы роняет на белые ведра, но ты сработалась, Марья, и нету у меня для тебя запчастей. Нету! — сказал председатель в присутствии всех людей, местных и областных, и опять ударил кулаком по столу, и отбил руку, и полил на нее водой из графина, а остальную воду выхлестал глотками гулкими, как слезы, в полной тишине. — Марья, что тебе подарить на память от колхоза, который радуется, что ты с нами живешь?… Марья, не угнетай нас молчанием и печалью, а угнетай нас своим разговором, от которого мы радуемся. Марья, возьми сувенир от нас, — хочешь, мы скинемся, и механики соберут тебе на дворе комбайн? Или купим тебе вертолет или золотой графский портсигар с каменьями для мужа, которого у тебя нет, потому что его убили, неженатого, в первую половину любой войны? А может быть, ты хочешь подводную лодку?
   И все ждали — что скажет Марья.
   — Нет, Яша, — сказала председателю Мария в пронзительной тишине. — Нет, Яша, не надо мне подводную лодку, потому что из всех детдомовских сопливцев того военного года ты назвал меня «мама», и не плакал, и околдовал мое сердце, и по прошествии времени ты стал всем Яшка Колдун, а потом люди признали тебя председателем. Не плачь, Яша, а подари мне теленочка.
   — Стадо? — спросил председатель, утирая лицо краем скатерти.
   — Теленочка, серенького с белыми ушами.
   — Какого пола? — спросил председатель в полной тишине. — Девочку или мальчика?
   — Девочку, — сказала Мария. — Я уже приглядела ее на лугу.
   — Тихо! — крикнул председатель изо всех сил в полной тишине. — Если кто нарушит тишину, я наведу порчу на погоду в пределах района, и хлебные культуры полягут, а жирность молока упадет до ничтожного процента!
   И все собрание местных материалистов не мешало Яшке Колдуну говорить, как он хочет, потому что уже четверть века его нелепые слова оборачивались общей пользой.
   — Не дари ты мне, Яша, подводную лодку, а подари серого теленочка с белыми ушами, и я назову ее Матильдия… Потому что судьба мне послала кого поить.
56
   Жизнь плодится и развивается. Но, плодясь, она плодит тесноту и, чтобы выжить, творит новинку. И эта новинка опять плодит тесноту, и в этой тесноте опять родится новинка.
   И потому естественный отбор, и искусственный отбор, и случайные катастрофы мутаций, и борьба за существование с другими существами и с себе подобными есть всего лишь следствия, а не причины живого развития. А причиной является закон тесноты и творчества, и одно без другого невозможно. А все остальное есть множественные попытки жизни этому закону соответствовать и жить дальше.
   Потому что жизнь порождает только сама себя.
   Это только раньше думали, что мухи родятся от гнилого мяса, а оказалось, что мухи родятся только от живых мух.
   Сапожников Павел Николаевич называет зависимость творчества от тесноты, а тесноты от творчества словом «Время», по-гречески «Хронос». И стало быть, Зотовы — хронисты. А так как он считает, что жизнь это энергетический оптимум, то Зотовы еще и оптимисты.
   Все так. Но как быть с фантазией? И в чем ее отличие от сознания? Ведь она тоже в голове, как и сознание? Как же они уживаются в одной голове? Там, наверное, такая толчея…
   Однажды к Зотову пришел Сапожников и стал уклоняться от разговора. Прямо от порога было видно, что пришел уклоняться. Понюхал воздух и сказал:
   — Прокурено все… Хоть бы окно открыл…
   Ладно. Открыл.
   А на дворе была отвратительная холодная погода. Видно, брала реванш за одичалую жару.
   Выходной. Утренний телевизор хрипит. Организация механизации, механизация организации. Потом физзарядка пошла — одна нога здесь, другая — там. Потом — по области — семь — девять, а сейчас в столице пять градусов тепла. Потом информация о термоядерном вечном двигателе — хотят потратить меньше энергии, чем получить.
   А Сапожников говорит:
   — Видел? Однако вечный двигатель — это живое, жизнь, а другого нет. И с термоядерным не исключено, что у них получится неувязочка, и мне кажется, я знаю почему.
   — Почему?
   — Они хотят эту плазму силком взять. Сдавить так, чтобы лишняя энергия выдавилась. А уж дальше-то она ого-го! Все уладит.
   — А как надо?
   — Надо искать, как отделять атомы, вращающиеся в одну сторону, от атомов, вращающихся в разные. Тогда те, которые вращаются в разные стороны, слипнутся и сами выделят энергию, а которые вращаются в одну — разбегутся, отталкиваясь… Это как в шестеренках. С вращением в разные стороны — зацепятся зубьями, а сблизить шестеренки, вращающиеся в одну сторону, — у них зубцы полетят. Я понятно объясняю?
   — Про шестеренки понятно, — говорит Зотов. — Ну а как твой-то двигатель, вечный-аммиачный-механический? Как твой диск пустотелый? Ты ж ведь тоже обещал, что он все уладит?
   — Вращается, — говорит. — На бумаге… Никто его не полюбил… Только никуда не денутся. Все перепробуют. Все самое мощное… Пока однажды токарь не сделает на глазок мой диск… И отключит в квартире свет, отопление, газ… и подключит мой диск, который через неделю-другую станет работать бесплатно… поскольку погода налогом не облагается… Потом диски начнет выпускать артель игрушек… потом заводы… Потом отменят уголь, нефть, торф, атом и термояд, и топливные монополии рухнут, и земля очистится… Как там у Гошки — мы придем в этот чистый город, потому что мы так хотим…
   За окном оркестр искажает вальс «Дунайские волны».
   «— Похоже, что я дошел до краю, — сказал Сапожников, потом помолчал и добавил: — В моем представлении, конечно.
   — Да… — говорю. — Похоже что так.
   Теперь в комнате была такая тишина, как будто еще не кончился первый день творения, а до человечьего болботания остается еще пять рабочих дней. Оглохшие от тишины, мы с Сапожниковым глядели в окно, где ничего не происходило.
   Потом мы уставились друг на друга, потому что если не сейчас, то никогда не будет произнесено нами то, что положено.
   — П-почему ты б-боишься сказать? — спрашиваю.
   — Потому что я не могу п-предсказать результаты, — сказал Сапожников, так же заикаясь, как и я. — С-слово не воробей, слово — пуля, слово — соломенная зажигательная стрела… и все в крепости начинает загораться.
   Ветер выдул штору на улицу и распахнул дверь. Я дотянулся, захлопнул дверь на крючок, но ветер выл в замочную скважину как зверь.
   — То заплачет как дитя, — сказал Сапожников.
   — Стреляй, парень, стреляй… Насколько я понимаю, дело идет о Добре и Зле…
   — Ты догадался? — спрашивает.
   — Тебе кажется, что ты понял их абсолютное значение — Добра и Зла… Не лязгай зубами.
   — Тысячи лет… тысячи лет, — лепетал бедный искатель потонувшего города Калязина. — … Тысячи лет… и вот теперь, в этой незначительной квартире, со сквозняками…
   — Не дрейфь, — сказал я. — Я сам боюсь… Но если пришло время сказать, надо говорить.
   — Время… — сказал Сапожников, лязгая зубами. — Такое простое решение… оно лежало прямо под носом, и никто… понимаешь, никто… — Сапожников стиснул коленями руки. — Если причиной всему — движение времени, то зло — это то, что идет против времени, а добро — это то, что ему следует… То есть, говоря житейски: добро то, что вовремя, а зло то, что несвоевременно».
   — Истина… — прохрипел Зотов. — Истина… Неужели так просто?!
   И перед ним пронеслась вся его жизнь века ожидания.
   Не было ни труб архангелов, ни райских птиц, опустившихся поклевать крошки с ладони Сапожникова. И неужели истина так проста и так прозаична, пока не посеяна в сердце человека?
   Но как знать наперед и, главное, объективно — что своевременно, а что нет? А то ведь этак каждый…
   — У Ломоносова я прочел, что если бы научиться предсказывать погоду, то больше у бога просить было бы нечего, — говорит Зотов в шутку, а самого колотит, потому понимает: этой формулой своевременности можно оправдать что угодно. Любую гнусность. Нет уж… Надо знать объективно.
   — Погоду?! — вскричал Сапожников. — Ну конечно!..
   — Ты что?
   — Погоду?! Но ведь если вакуум, основная и активная часть материи Времени, вращает землю за воздух, как за обод колеса… то погода и есть его наипервейшее влияние и, значит, объективный показатель… Алексеевич… Ты знаешь кого-нибудь, кто чует погоду? Ну, всегда одевается предусмотрительно, что ли?… Или, скажем, у которого кости болят к перемене…
   Было видно, что Сапожников уже включился.
   — Знаю, — сказал Зотов. — Витька Громобоев.
   — Слушай… — взмолился Сапожников — влиятельный человек. — Позвони ему! Давай позвоним!
   — Сейчас?
   — Прямо сейчас…
   Они выскочили в коридор. Зотов набрал номер. Диск заедало. Телефон хрипел. Шнур был перекушен собачьими зубами, да так и не починен почему-то.
   — Але! Але!.. Евдокия?! Громобоева давай! Это я, Зотов.
   — Он спит. Зачем вам? — раздался вульгарный голос Миноги. — Через двадцать минут встанет.
   — Та-ак… А ты не знаешь, чего он собирается надеть, когда в город пойдет?
   — Зачем вам?
   — Евдокия!
   — Как не знать?!.. Я ему, паразиту, говорю: надень теплую шапку, надень пальто, надень кашне и свитер, — видишь, какая холодрыга?
   — А он?
   — Ясное дело, летнюю шляпу вытащил и пиджак… Всю жизнь мне назло… Паразиты вы все…
   Они переглянулись. Минога была права. За окном в сером дремучем небе металась холодрыга.
   — Слушай, — возопил Зотов. — Потом доспит… Пихни его и спроси: почему он решил, что погода будет теплая?
   — Зачем вам?
   — Дуська! Не выводи меня! Вопрос жизни и смерти!
   — Ну разве что… — ответила Минога.
   Трубка хрипела и у них. Минога бросила ее болтаться на шнуре, и теперь она качалась и почесывала свои бока о коридорную стенку, которую давно было пора красить. Но Миноге было некогда этим заниматься — все ее время уходило на битву с Громобоевым. А может быть, время ее уходило? А может быть, еще не наступило? И Громобоев это знал? Как узнать, кто была Минога в жизни Громобоева? Добро или зло? Все-таки грубее этой женщины…
   — Але! Вы тама? — спросила Минога нарочито вульгарно.
   — Тут! Тут!.. Ну что он сказал?
   — Он говорит, не вовремя звоните… Он спать хочет.
   — Ишь ты… Не вовремя, — обернулся Зотов к Сапожникову.
   — Петр Алексеевич… не надо, — сказал Сапожников. — Я чего-то боюсь…
   — А не дрейфь, я сам боюсь, — говорю. И заорал в трубку: — Несвоевременно?! Не его собачье дело! Раз в жизни его отец разбудил! Что он ответил по существу вопроса? Подтащи его к трубке!
   — Говорите сами, — сказала Минога.
   Опять трубка хрипела. Потом Громобоев откашлялся.
   — Витька, — сказал я, — ответь на поставленный вопрос… Как ты угадываешь, какая будет погода?
   Громобоев довольно долго откашливался, потом было слышно, как он чиркал спичкой и закуривал, затягивался, выпуская дым. Потом ответил:
   — Я не угадываю… Я ее делаю.
   Вот так. И заржал.
   Холодрыга завывала в мире и вонью зла окутывала планету, но Громобоев вытащил свою летнюю шляпу.
   Ну ладно.
57
   Есть латинский силлогизм: «Кай не дурак, ибо Кай признал истину, что Кай дурак». Тупик логики.
   Но теперь противоречия формальной логики Зотова не смущали. И он знал, что Кай не обязательно дурак, если Кай наблюдательный.