— Значит, нужна еще вера в эту идею! Вера! — дожимал деда ученый человек.
   — Ты, может, и в коммунизм не веришь? — поставил Тоша последнюю точку.
   — Без веры нельзя, — сказал дед. — В коммунизм я верю, поскольку другого выхода у человека нет. Остальное все человек перепробовал, кроме этой надежды, — сказал дед. — Но вот я не верю, Тошка, что один ты знаешь, как коммунизма достигнуть. Есть тебя и поумней.
   Это ему-то, Тоше, да при всех! Стало совсем тихо.
   — Это кто же, к примеру,? — тихо спросил Тоша.
   — К примеру, Ленин, — так же тихо ответил дед. И в этой тишине дедова ответа из коридора стало слышно, как сапоги бегущего человека бухают по доскам: беда… беда… беда…
   Человек из коридора рванул дверь и остановился.
   Вьюга сорвала бумажные протоколы, реальная вьюга.
   Потом стали звереть морозные гудки, и больше Зотов ничего не помнит, потому что умер человек, на разум и величие которого опирался дед в своих спокойных вопросах и не поддавался дешевке ответов.
   Это был двадцать четвертый год века.
   Все.
11
   …Напротив, через улицу, будут школу строить. Небо высокое, синее, на небе облака барашками, под облаками свалка и окружная дорога. Две палатки хлебные рядышком — частная и государственная. Парня семи лет послали кило черного купить, а он снизу орет: «Папанька! Маманька! Кил нету! Одни хунты!»
   Не успели оглянуться, а на дворе двадцать восьмой год и Сережке шестнадцать лет.
   — Петя… — говорит жена. — К Сереньке барышня приходила. Альбом принесла, а в нем песни переписаны.
   — А звать как?
   — Клава… Отец ее у Асташенкова счетоводом.
   — Знаю ее. Четвертой Маркизе дальняя родня. Ах ты, Клава, Клава…
   Осень пришла. Комары на дерьмо садятся.
   Маркиза Клавдию спросила:
   — Кем ты хочешь быть — умной или сильной?
   — Умной, — радостно сказала Клавдия.
   — Глупо, — возразила Маркиза. — В жизни, как в театре. Сильные сидят в первом ряду, а умные играют для них роли в спектакле.
   — А разве умные не сильные?
   — Сильные — у кого челюсти крепкие, — сказала Маркиза.
   — Золотые? — спросила Клавдия.
   — Зачем? Свои. Главное, всегда береги зубы. Видишь, какие у меня? Береги, ухаживай.
   Зубы у нее были великолепные.
   Клавдия этот разговор передала, поглядывая на Серегу. Серега смотрел в окно. Задумчиво.
   — А вы как считаете, Петр Алексеевич, насчет первого ряда? — спросила она.
   — Я хожу на галерку, — ответил Зотов.
   — Да? Почему?
   — На галерке — мечта, а в первом ряду — потом воняет.
   Серега заржал. Клавдия вскинула голову.
   — Просто у вас денег нет, — сказала она. — А духовная жизнь стоит дорого.
   А Клавдия хотела украшаться. Когда она видела золото, все равно — обручальное кольцо или вставную челюсть, — она улыбалась. При этом у нее брови взлетали вверх, а веки прикрывали нецелованные глаза, и вид у нее становился насмешливый и надменный.
   Клавдия поглядела на Серегу странно и повела глазами, — старый безошибочный прием: в угол, на нос, на «предмет». И Серега заволновался.
   Тогда Клавдия проделала прием в обратном направлении — поглядела на «предмет», то есть на Серегу, потом на пряменький носик, потом в угол. Потом накрыла платком сильно похорошевшие плечи и вышла.
   — В первый ряд поехала, — сказал Серега. — На галерку не хочет…
   Маркиза, стало быть. Таня ей платья шьет, Маркиза журналы приносит. А там на картинках от всех баб — только ноги и бусы. Как в такую моду Маркизу впрячь? Она и из старой сбруи торчком торчала. Маркиза приходила в безветренную погоду и без дождя, когда никого нет, а лишь Таня одна. Постучишь, Таня отворит. В прихожую войдешь, а дальше она загораживает.
   — Туда нельзя, — говорит. — У меня примерка.
   А уж по духам ясно — чья: «Лориган» с балыком.
   Асташенков кроме ткацкого дела сахаром заинтересован и мукомольным делом. Маркиза и Клавдия стенографию учат по учебнику-самоучителю. Серега начал, да бросил.
   Сытость из забытых недр возвращается.
   Однако дед был хмурый и даже как бы яростный, и Зотов не мог его понять.
   Воображаешь свое или чужое поведение, и ничего не совпадает с явью. И люди как малые дети, которые думают, что утонуть можно лишь в глубокой воде, и не боятся сунуть голову в горловину макитры, и захлебываются посреди села, как было на Украине. Зотов успел поднять горшок, и вода вылилась, и парнишке стало чем дышать внутри… А Зотов разбил прикладом чужой горшок и вернул пацанчику белый свет и день.
   Асташенков с женой развелся. Маркиза решила — хватит.
   Асташенков и Маркиза гостей созывают. Послезавтра в загс и свадьба по церковному обряду (дело и тут улажено) в Елоховской. Потом пир горой. Но вот казус вышел. Колькин начальник из золотого треста едет на Дальний Восток на два года работу налаживать и его с собой берет, помощником. Потом ему в Москве опять большая карьера, и опять Колька с ним будет.
   И Клавдия объявляет, что пойдет замуж за этого начальника и Колька — шафер. Две свадьбы разом. Послезавтра решили ехать в загс двумя парами — два жениха, две невесты. Веселей будет.
   Серега голову опустил.
   Но в тот же день Маркиза пришла к Асташенкову в контору. Ну, задние дворы, тюки, бочки, ящики, рогожные кули. А сам-то Асташенков торопливо дела сворачивает. Телефоны телефонят. Асташенков Маркизе мимоходом драгоценности подарил. Маркиза драгоценности взяла, но держалась странно. Прислушивалась к телефонным разговорам и вникала. Потому что известие получили о том, будто предстоит государственный план работ и перемен жизни на следующие пять лет. Н-да-а… Пятилетний план, и, значит, теперь нэпу конец.
   — Из верных рук? — спросила Маркиза.
   — Да, — сказал Асташенков.
   — Кем же ты будешь теперь?
   — Специалисты им нужны.
   — Торговый служащий… — сказала Маркиза. — А ты был хозяин… Ну и ну… Да и ходу тебе не дадут.
   — А мне зачем? Деньги есть. Еще будут. Всегда. Вот тут тебе еще кое-что.
   Маркиза опять драгоценности взяла.
   Перед тем как ехать в загс, хмельной золотой Колькин начальник вышел в коридор счетоводова дома и увидел, как Маркиза застегивает резинку чулка телесного цвета на шелковой полной ноге. И они стали смотреть друг на друга.
   А когда Асташенков, Клавдия с дружками и подружками приехали в загс, то оказалось, что Маркиза с начальником полчаса как расписались, потому что очень спешили на Дальний Восток, где начальник будет Начальником. Государственный сектор набирал силу.
   С Асташенковым этого еще не бывало, а с Клавдией и подавно.
   — Бедняга начальничек… А ты считай что ушел от гибели, — сказал Асташенкову дед. — Помяни мое слово.
   Асташенков, который примчался на вокзал, увидел только хвост поезда, а также он увидел белую, как бинт, Клавдию и успел подхватить ее под локоть, когда она чуть не упала под колеса встречного поезда.
   — Клоун вы, — сказала она Асташенкову. — Шут гороховый.
   Она была человеком твердым, и у нее были красивые плечи.
   Она вернулась в счетоводов дом, где на подоконниках стояли праздничные бутылки, а в углу дивана сидел Серега.
   Клавдия с яростным румянцем на щеках увела Серегу к себе в комнату и стала скидывать с себя одежду. Клавдии было шестнадцать лет.
   — Зачем это? — спросил Серега. — Не надо.
   — Я хочу. — Она подумала и добавила: — Тебя.
   Им обоим было по шестнадцать лет. Серега сидел на стуле, опустив голову.
   — Пей, — сказала Клавдия и хлопнула пробкой. Серега поднял голову и взял хрустальный бокал с шампанским из руки совершенно голой Клавдии. Чтобы не видеть ее, Серега зажмурился и выпил. Когда он открыл глаза, Клавдия из-под одеяла показывала знаменитые плечи, как у графини Элен Курагиной.
   После того как Клавдия отдалась Сереге, она опять сказала ему:
   — Пей…
   И Серега допил шампанское. Ему понравилось. Все было в первый раз — и Клавдия, и шампанское.
   — И тут Кладвия мне говорит, — рассказал Серега, когда Зотов его пьяного укладывал спать, чтобы Таня не заметила. — «У тебя перспективы… Окончишь рабфак, высшее образование. Тебе всюду дорога. Далеко пойдешь… Ничего… Маркиза думает, опять вытащила лотерейный билет… Два раза не вытащишь… Теперь мое время… Ничего. Ты молодой. Я и с тобой еще всем покажу. Мы с тобой богаче всех будем». — «А зачем?» — спросил Серега. «В обществе можно либо повышаться, либо понижаться». — «А ровно нельзя?» — спросил Серега. «Ровно — нельзя». — «Кто тебе сказал?» — спросил Серега. «Маркиза». — «Ну тогда я буду — ровно», — сказал Серега. Клавдия вскочила из постели, завернулась в простыню и сказала: «Уходи. А то отца позову». Серега оделся и ушел.
   Зотов подобрал его, когда он скребся в дверь дома.
   — Спи, сынок, — сказал Зотов ему, услышав рассказ. — Дыши ровно.
   — Папань, а ты когда-нибудь испытывал страх? — спросил Сергей.
   — Да. Когда не понимал сути. А когда понимал — смеялся. Однажды ночью мимо меня по рельсам промчалась пустая дрезина. Я чуть не умер от страху, а потом смеялся, когда понял, что рельсы шли под уклон. И я понял: чтобы не бояться непонятного, надо докопаться до сути.
   Птицей тишина звенит. Асташенков из Москвы вовсе уезжает. Присели напоследок в холодном дому.
   Далеко они в рассуждениях зашли, а с чего начали, Зотов уж и не помнит. Однако дед помнил, и с горних высот общих догадок вернулся на грешную землю, где ходят знакомые нам люди, не освещенные общим на них взглядом со стороны. Когда затихли шаги Асташенкова по ночной улице, дед сказал:
   — Коли Асташенкову дать власть, то что будет?
   — Капитализм, — говорит Зотов.
   — Верно. А если Маркизе дать власть, что будет?
   — Не знаю.
   — Фашизм, — сказал дед.
   И будто холодом и вонью потянуло со всех подвалов старой Европы.
   — Я все Маркизу не мог понять и уяснить, — сказал дед. — Муссолини разобраться помог.
12
   «Сверхчеловеков придумал Ницше, но фашисты вывернули и его. Ницше объявил — сверхчеловеку все дозволено. Тоже не сахар, но фашисты постановили — кому все дозволено, тот и есть сверхчеловек».
   Вот такой перевертыш.
   …Ключом отворили калитку в сырой черный сад, потом дверь, вошли в сени — Клавдия называет «вестибюль». Окна в нем ставнями зашиты. Зажгли лампу керосиновую — решили здесь. Еда с собой. Колька две бутылки поставил.
   — Мало ли что за бумаги, если сжечь просят или на усмотрение?
   На брате Зотова, Николае-втором, пальто драповое, заграничное, реглан с поясом, и подкладка тесьмой обшита, шелком переливается (Таня все разглядела). И остановился в командировочной гостинице.
   Он в Москву приехал, пришел ночью, когда Клавдия еще в роддоме была, и, выкатив глаза, сообщил: Маркизу на Дальнем Востоке судили. Асташенков свидетелем проходил, а теперь какие-то бумаги надо сжечь. Асташенков сказал — на дедово усмотрение, мол, Зотов любит старые проблемы, а бумаги эти прочесть нельзя, они стенографией написаны.
   Думали-думали, решили так: пусть Серега возьмет все Клавдины учебники да за ночь бумаги теперепишет, не зря же они стенографией увлекались. А утром поглядим, что за бумаги и как с ними быть.
   Все это случилось в 1929 году, как раз перед тем, как Клавдии из роддома выписаться.
   …А до этого однажды Серега пришел и спрашивает: «Клавдия от меня беременна. Как быть?» — «Не знаю, — говорю. — Но Зотовы женятся…» Внука мне назовут Геннадием.
   Не забуду я эту ночь. Ночь хаоса, душевной паники и гнусного открытия.
   Бумаги отыскали в погребе за обшивкой. Портфельчик красной кожи, дамский. А там письмо из Италии. И конверт был надорван яростными зубами Маркизы. Я ее помалу узнал — вишневую, будто кровь на холодке. Видно, торопилась прочесть. А раньше никогда не торопилась, только ждала, когда случай придет ногу на подножку ставить.
   — Как же она такой портфельчик-то забыла? — спрашиваю.
   — Асташенков перед свадьбой спрятал, до свадьбы-то ведь не было.
   — Дядя Коль, а ведь из-за тебя все, — говорит Серега. — Ты ведь своего золотого начальника в дом привел.
   — Да ладно, переводи пока, — и Колька стал рассказывать.
   Золотой его начальник стал начальником в дальневосточном городке, а Маркиза включилась в работу — начала заведовать продуктовой базой для золотоискателей — и царила полновластно.
   Было у нее все — красота, беспощадный житейский ум и богатство. Времена трудные, а на базе только птичьего молока нет, и большие начальники ей кланяются. Все у нее было, кроме стыда и таланта. И еще пустяка не было — природа не дала — любить. А в том городке решили создать военное училище. Приехал командир будущего училища, молодой комполка, герой войны. Квартиры еще нет. Где остановиться? Ясно, у мужа Маркизы. «Давай ко мне. У меня квартира — во! Жена — во! Ты таких не видел». А комполка и правда таких не видел. А у хозяина каждый день после обеда заседание — дел в городке невпроворот. А у комполка после обеда дел никаких — ждать, когда эшелоны с людьми придут. Не успел и оглянуться, как Маркиза его окрутила. И сгорел комполка. А красота Маркизы расцвела неслыханно.
   — Погоди, — говорю.
   Письмо было страниц на сорок, так что пересказываю. Почерк не поймешь — мужской или женский, — стенография, но начиналось: «Дорогая сестра!»
   — Сначала подпись прочтем…
   А подпись — Гаврилов. Тот самый.
   Мы с Колькой ахнули. Врать не буду — чего-то в этом роде я ожидал, думал, может, про Ивана что… Но что тот самый журналист Гаврилов и есть брат Маркизы, которому она манихейцев добывала, — этого я не ожидал.
   Ну ладно.
   И нас понесло.
   Сначала шло о божественном. Гаврилов разбирал первородный грех Адама и Евы. Очень складно. Он так и писал: «Подойдем к этой притче как к логической задаче». И дальше доказывал, что если бог всеведущ, то знал, что дьявол соблазнит Еву. Но если бог всеблаг, значит, у этого соблазна была благая цель. А это значит, что ему не понравились прежде созданные им же мыслящие существа, не имевшие свободы воли, а только заданный способ поведения. Кто же? Дьявол, Змий, так сказать. Если Змий мог мыслить и уговаривать, а человек был создан последним, то дьявол и есть предыдущий образец мыслящего существа. Какова же цель дьявола идти на такой страшный риск и бунт? Только одна — подстроить ловушку Еве и Адаму, чтобы доказать Богу, что прежние образцы были лучше: ведь дьяволы — это взбунтовавшиеся ангелы.
   Все может быть, думал я. И мне даже нравилось испытание всевышним независимости человека — чего, дескать, ты стоишь, если дать тебе свободу воли? Но мне не нравилось, что это писал Гаврилов, и я ждал какой-нибудь гадости. И ужаса.
   Серега делает перевод, а Колька рассказывает:
   — В училище оборудование стали привозить, а комполка, видно, уже начал тяготиться неистовой Маркизовой страстью. Тут к нему беременная жена приехала и теща. Он совсем опомнился и съехал с квартиры. Маркиза знакомится с женой комполка, и та от нее без ума. Маркиза задаривает ее тряпками, учит ее жить, а глупая жена целыми днями висит на телефоне — Маркиза лучшая подруга, водой не разольешь. А какая красавица! Роды прошли неудачно. Ребенок родился мертвый. Маркиза ждет. «Что не заходишь?» — спрашивает она комполка на улице. «И не зайду. Пора кончать», — говорит он. «Ну, попомнишь!» — говорит Маркиза. А от жены его Маркиза узнает, что горе супругов опять и совсем сблизило. Жена на своего комполка не нарадуется.
   …И в следующем листке я прочел непотребное.
   «Сестренка, — писал Гаврилов, — один палач сказал мне: „Ни бога нет, ни дьявола. Я пострашнее. Я человек…“ Сестренка, их товарищ Горький утверждает, что человек — это звучит гордо. Я с ним согласен, но мы с ним делаем из этого разные выводы. Человек звучит гордо, когда ему никто не указ. А это бывает только когда он импотент… Умоляю, не пугайся этого слова, сначала подумай. Дело в том, что мы с тобой дьяволы».
   …Не поддаваться отвращению, гудело во мне, не поддаваться отвращению, которое теперь рвотно душило меня. Каждому норову свое место?… А куда девать таких гадин?… Где им место?…
   «До Евы была Лиллит, — писал Гаврилов, — которую Бог отстранил от Адама, так как она была создана раньше — из другой Вселенной, Вселенной одиночек, и Бог нас создавал поштучно. Но он хотел новизны, он, видимо, считал, что прежняя Вселенная в тупике, и подарил Адаму плодоносящую Еву. Но когда наша цивилизация достигла бесплотности, мы стали внедряться в новую, то есть — блудить, не плодонося. А вот еще пример, что я прав, — за то, что ангелы, заметь, ангелы, а не дьяволы, блудили в Содоме и Гоморре, эти два города уничтожены».
   …Дальше начиналась уголовщина.
   На льду реки нашли мешок, а в мешке труп. Молодая женщина. Видимо, хотели спустить под лед, но что-то помешало. Установили быстро: жена комполка. В городке шум. Закрутилось следствие. Ограбления нет — в ушах золотые сережки, кольцо на руке с камешком, дорогое пальто. Убита топором. Когда засовывали в мешок — рубили прямо по дорогому пальто. Кто последний ее видел? Теща. Куда она пошла? Пошла к Маркизе. Но Маркиза говорит: «Нет, не заходила. Все утро ждала…» Сотрудники подтвердили. На ботинках убитой — следы глины. Возле базы — недостроенный дом. Внутри, у фундамента, — глина. Пригляделись — та самая.
   Комполка признался: была связь, были угрозы. Следователь вызвал Маркизу, якобы по делам базы. Пришла красавица, нога на ногу, сердится. Следователь занялся делами базы — авось что-нибудь найдет. Ничего. Бумаги в идеальном порядке. Даже неправдоподобное что-то. Одна бумажка неясная — бочонок спирта дан взаймы соседней базе, а возврата пока нет. Пошел на соседнюю базу, на всякий случай, а директор базы — в панике:
   — Не брал я спирта. Документы оформил по просьбе. Разве ей откажешь? В порошок сотрет… Значит, недостача, растрата, есть повод начать следствие о растрате.
   Следствие идет, людей вызывают. В городе шум. Все всё знают. И вот тут вдруг история — старое эхо откликнулось.
   Врачиха из роддома пропала. Нашли ее через двое суток на соседней станции. А там всюду без документов переезд запрещен. Ее задержали, а она в истерику. Короче, заявляет, что сделала выкидыш жене комполка и ребенок родился мертвый. Маркиза велела. Запугала. Та, дура, сдалась. А теперь во всем призналась.
   Железнодорожная милиция, услышав все это, мгновенно переправила врачиху в город — разбирайтесь сами. Вот так.
   «…Сестренка, мы были созданы раньше, и нас задумали отменить… Эти плодоносящие мириады муравьев-недоносков, недокормышей, суетящиеся вокруг дохлой гусеницы.
   Они хотят одолеть бесноватых, бесполых людей. Смешно! Природа нас производит поштучно, чтобы мы их использовали как орудия».
   Колька все рассказывал, а Серега подкладывал мне торопливые каракули этой ночи, а я думал о Маркизе и мысленно сражался с ней, и у меня голова гудела от воспоминаний о Гаврилове и от всего, что было.
   «…Да, мы вращаемся вокруг одного и того же — Зла. Ну что ж, значит, есть закон. Закон зла? Пусть. Значит, злодей — победитель? Но ведь жалкий Ницше сам же призывал быть по ту сторону добра и зла? Он только не сказал до конца — кто эти белокурые бестии. Одиночки? Но одиночка — это тот, кто не пытается плодоносить. Плодятся только бессильные».
   Давний кошмар, который мучает человека… Битва ангелов с дьяволами…
   Это было не во сне, но я видел чужой ад.
   Черные лампадные тени метались в Клавдином вестибюле.
   — … У тебя всегда был один-единственный козырь. Ничего не желая сама, ты добивалась, что тебя хотели. Значит, ты — объект, — сказал я Маркизе, которая стояла передо мной как живая.
   — Все друг другу объекты, — сказала она, — а для себя субъекты.
   — Нет, — говорю, — ты и для себя не субъект. Субъект не завидует, и значит, его нельзя отменить. А тебя можно, и ты это знаешь. И когда свежая выпечка твоя зачерствеет, тебя никто не купит для любования. И больше ты никому не нужна, кроме дурака, который ищет в тебе тайну. А кто же будет искать тайну в черствой оладье? И ты боишься, что пойдешь на сухари или на рыбий поклев… А в субъекте всегда тайна незаконченности, и старуха — субъект — манит к общению с ней еще больше, потому что отлетело от нее сходство с другими и накопилась тайна несходства. Я помню, как хоронили Ермолову, первую народную актерку державы, и Москва плакала по старухе, и королевский портрет ее я видел в музее, и он был незакончен, как сама жизнь. А кому нужны старые объекты, умершие еще при жизни и при жизни еще ставшие объедками?
   И я читал и спорил, и Колька все рассказывал, и отвращение росло и спасало меня от ужаса нелюбви к женщине. И это была мера моего спасения. Потому что полной мерой спасения отвращение быть не может, а только восхищение и благоговение. Но его не было у меня…
   — Маркиза, конечно, ни в чем не призналась, — рассказывал Колька. — Тут случай помог. В соседнем селе задержали двух человек, которые подрались в пустой избе, куда они зашли выпить и попросили хозяйку сдать им комнату. Напились, поссорились, не заметили девочки десяти лет, которая спала на печке. Она слышит — убийство, убийство, — выскользнула из избы и за людьми. Этих двух взяли. Оказались два рецидивиста, которые отбыли срок. А при них бочонок спирта — пятьдесят литров. А спирт там стоил ого-го рублей литр. Большие тысячи стоил бочонок. Как раз столько, сколько в заемной бумаге с базы Маркизы. У одного бандита кличка Рябой, у другого — Сифилитик.
   Они все рассказали. «Сука… — сказал Сифилитик. — Из-за нее все…» Они вышли из заключения, болтались по городу, на работу не берут. Маркиза узнала Сифилитика: «Либо поможете, либо вам конец, никуда на работу не возьмут, обещаю и еще припомню кое-что. А поможете — пятьдесят литров спирта и работа на базе». Куда денешься? Убили жену комполка. Очная ставка. Они ее матерят, что продала, она им: «Болваны».
   Был суд. Требовали смертной казни. Дали десять лет. Она ни в чем не призналась. Комполка застрелился. Мужа Маркизы увезли в больницу…
   Не знаю, как я заснул, но я увидел сон про Кольку и про себя.
   Будто прихожу я к нему в номер, а он дрожит весь, возбужденный какой-то. Я ему: «Что с тобой?…» А он: «Пошли, сейчас увидишь…» Подались мы в соседний номер, а там игра, вовсю карты щелкают, мотыльками порхают, и стол зеленый. Он говорит: «Хочешь, я тебе карту покажу, карту, которую всегда могу в колоде найти не глядя?… Я ее называю „двое из Костина“. У меня в Костине по Ярославке две знакомые блондинки… Не веришь? Я ее пальцами чувствую, беру ее в любой колоде и достаю…» — «Ну а что же ты дрожишь?…» — «Никак не пойму, откуда я знаю, как я эту карту отыскиваю…» — «Ты ведь выигрываешь?» — спрашиваю. «Всегда». — «Чего ж тебе еще надо?» — «Не знаю». — «Давай играй, раз пришли…» А на него уже жмурятся, однако не торопят. А сам думаю: чего ж он выиграл в жизни, кроме пальто с подкладкой, пьяни этой и лихорадки ума?
   Колькина очередь сдавать. Он говорит: «Вот, гляди… Сейчас вытащу… Я ее называю „двое из Костина“… Гляди…» И вытаскивает даму. Масть не запомнил, только карты, видно, не наши. Все честь по чести — две женщины головами в разные стороны, как дамы в любых картах, но длинноволосые, белокурые, голые и во весь рост — вытянулись в длину тощенькие, головами в разные стороны и кудри спутаны. «У них все дамы такие, — говорит он, — только разных мастей». А я гляжу и думаю: чего ж это они его не трогают? Время-то идет? А он говорит: «Извините, я сегодня не играю…» Хлопнул бокал шампанского, официанту бумажку кинул, и мы вышли.
   Вернулись в номер. Он на кровать лег и дрожит. «Может, чаю тебе?» — спрашиваю. А он мне: «Двое из Костина… Быстро… Принеси сюда эту карту…» А у самого зубы лязгают: «Быстро, — говорит, — быстро! И сюда!..» Я — пулей по коридору. А там уже игра кончилась, деньги по карманам собирают. Вижу, колода лежит. Беру колоду, смотрю… и обомлел. Да нет, думаю, это так, картонки, а карты где? На обороте — рубашка ковровая, а там, где крап, — ничего нет… Вообще ничего. Белые картонки. Все карты пустые… Вижу, на меня глядят, и, значит, я их застукал. «Ну… — говорю, — сами картишки делаете?» — «Ага, — отвечают. — Каждому по желанию… Ваш брат хочет даму блондинок, мы ему даем… Мы всем даем желанную карту… Каждому по желанию…»
   Не знаю, так ли я понял этот сон, но, проснувшись, я подумал, что если нам дано воображать, то дьявол начинает с того, что проникает именно в воображение. Все остальное в жизни — это лишь последствия…
   И тут Серега кладет мне каракули последних страниц письма, и до меня доходят все остальные страшные признания этой ночи:
   «Сестренка! Не бойся отвратного и, главное, не люби никого», — и далее он сообщает: «Вот я твой брат, Гаврилов, половину жизни боролся с импотенцией, вместо того чтобы ею гордиться».
   Уж чего только этот Гаврилов не делал, — у проституток руки отваливались, — а ничего не мог. И сочинить ничего не мог. «Опишу бордель — у Куприна лучше, опишу ночлежку — у Горького лучше и у Гиляровского». Опишет уголовного людоеда — у Власа Дорошевича лучше. Ну не везет человеку, ну что ты скажешь! Он уже и прыщами исходил, и марафет нюхал, и водкой блевал, и ничего придумать не мог, и кроме опять же прыщей — никакого расцвета. Знание жизни огромное, и все с изнанки. Судил по себе — я ничего не могу, значит, и другим не дано. А если кто может, значит, знает хитрость, но держит в секрете…
   А тут война, стал главноуговаривающим. Войну все же проиграли. И тогда он решил, что он человек будущего, и после Крыма подался в Италию. И там наконец нашел нужного вождя — Бенито Муссолини. Ницше объявил, что гений — это сверхчеловек, а Бенито мысленно подвесил Ницше вверх ногами и смотрит, что выйдет. И вышел — Гаврилов. И тогда Гаврилов фамилию поменял и стал идеологом. А Муссолини ему говорит: «Валяй доказывай, что низ — это верх, что бесплодие и есть плодородие и что мы есть сверхчеловеки и гении. Но доказывай быстро, пока Ницше вниз головой висит. И наступит праздник импотенции…»