— Нет, Жана не надо, — отрезала она. — Без Жана. Ведь Анна-Мария не сможет прийти, вы ведь знаете.
   При чем здесь Анна-Мария, удивились обе спорщицы. Но Эммануэль не стала вдаваться в объяснения, и они ее больше ни о чем не спрашивали.
   Накануне большого праздника приятельницы Арианы собрались в последний раз для примерки своих костюмов.
   Великолепные в своих тяжелых бархатных плащах, подметающих пол, — они сбросят их позже, только после того, как зрители как следует истомятся, — они долго молча наслаждаются зрелищем своих масок, в которых много из царства птиц, но еще больше из царства грез; масок, под которыми трудно узнать смертных женщин.
   Маска Эммануэль — маска молодой коринфской совы с ржаво-красным хохолком над ушами — выглядела торжественно и серьезно: глаза были обрамлены бриллиантовыми слезками. Но Эммануэль казалась себе в этой маске не только совой, она выбрала себе другое имя — «Нимфа Ночи».
   Оранжевый, высокий и плотный гребень, высокомерное выражение глаз и голубоватый клюв придавали внешности Арианы почти мистическое очарование. Какое женское, сердце могло устоять перед подобным волшебством?
   Мерви предстала райской птицей с ярко окрашенной грудью и высоким султаном на шлеме — может быть, это была корона древних инков, за которой так охотились когда-то конквистадоры?
   Одна африканка соорудила на голове подобие трибуны с флагами — именно так выглядели длинные перья, спускавшиеся со лба и металлически шумевшие, как знамена на ветру. Только звук был резкий, неприятный, такой, что бил по нервам.
   Это таинственное шествие пораженных своими собственными произведениями художниц расцветило паркет пустого зала в красное и черное, а перья и хохолки исполняли в полумраке притушенных ламп феерический танец. И появляющиеся, наконец, обнаженные ягодицы так ошеломляюще соблазнительно контрастировали с причудливыми масками на лицах! А как различны по цвету эти длинные, волшебные ноги — загорелые у блондинок и тускло поблескивающие у сиамок!
   Таинственный взгляд и красно-оранжевое петушиное оперение с великолепным султаном, отороченным темно-пурпурной каймой, епископская мантия и непомерно длинный шлейф райской птицы — все это больше, чем маскарад: это — сюрреалистические фигуры спутниц, явленные из мужских снов, из их попыток разгадать тайну Вечно Женственного. Воплощаясь ярким оперением, превращаясь в буйство красок, не были ли они более могущественны и привлекательны, чем тело возлюбленной?
   Птицы пообещали друг другу, что чудо будет длиться как можно дольше. Ни страсти, ни насмешки не позволят им скинуть чары, и они будут сиять своим сказочным оперением, своими неразоблаченными тайнами, скорее пробуждая отчаяние, чем успокаивая его.
   Метаморфозы были такими совершенными, что даже посвященные с трудом могли распознать под красноперой манишкой какаду или мягкими плечиками гиацинтового ара, под празднично окрашенной или смешно заостренной куколью бразильского колибри кудри шестнадцатилетней алжирки, совершенно неузнаваемые даже теми, кто столько раз гладил и целовал их.
   Разумеется, просто из мужчин мог вполне простительно пошутить и внести в ход праздника нарочитую сумятицу. Они сделали бы это не без задней мысли спутать Лауру и Мерви, опознать в Джамиле Мали, предположить, что под Марией скрывается Эммануэль, а под перьями Мариам — Дафна. И если, не в силах отказаться от своих желаний, они все-таки им отдадутся, в мужских объятиях близкие существа обернутся недоступной красотой, виденной, казалось, уже где-то и когда-то. Как удивятся они потом, осчастливленные незнакомыми и в то же время такими знакомыми подругами!
   Весь день дамы наслаждались предвкушением этой игры. Они заранее предоставили своим поклонникам возможность всяческих злоупотреблений. Для них это удобный случай познать бессмертное, сверхчеловеческое, неведомое дотоле: что может быть лучше в этих обстоятельствах, чем тянуться к женщине и овладеть… гением. Зал был разделен на две половины спускающимся с потолка занавесом из белого шелка. Лампы были погашены, и только в глубине, за занавесом, горел яркий прожектор. Гостям, расположившимся в мягких глубоких креслах, предлагались напитки на любой вкус. В темной половине зала были только мужчины и женщины, не участвовавшие в маскараде.
   На белом полотнище экрана возникают смутные видения, почти галлюцинации: осторожно взятые тонкими пальцами, словно нежные цветы, фаллосы разных размеров и форм; их два, четыре, восемь… В медленном ритме паваны кружат они вокруг фантома, вокруг призрака женщины, чье реальное тело живет там, в запретном пространстве между прожектором и шелком…
   Силуэт ее изгибается в сладкой истоме и, словно надломившись, опускается вниз; ее едва можно различить теперь. Видна только грудь. О, если бы эта нераспознаваемая фея сняла со своей головы волшебное оперенье!
   Чья-то прозрачная рука возникает из ничего, описывает в воздухе параболу, одна ладонь ложится на невидимый живот, становится различим палец, двигающийся взад-вперед там, где скрыт признак пола. Этот фаллический призрак все убыстряет ритм танца, наконец, он танцует бесшабашную джигу, а женское тело выгибается, опираясь о землю только пятками и затылком, превращается в натянутую струну. Внезапно палец исчезает, Приап успокаивается, силуэт бледнеет, экран погружается в темноту…
   Как только он вспыхивает, становится виден новый профиль с остро торчащей грудью, длинными стройными ногами, голову украшает воздушная прическа, высокая, как корона. С левой стороны возникает еще одна фигура; танцуя под аккомпанемент глухо звучащих колокольчиков, она приближается к первой, и признак мужественности выдается вперед решительно и строго, как на этрусских фресках.
   И вот два образа соединяются. Легко, как пушинку, поднимает мужская тень женскую. Выгнув спину, крепко стоя на невидимых ногах, мужчина с силой проникает в балерину, а та заключает его в крепкие объятия. Все это ясно видно под искусственным лунным светом. И снова ночь покрывает слившиеся силуэты своим покровом.
   Но начинает светать, и в этих искусственных утренних сумерках вновь стала видна женская фигура, неясно только, та ли, что была прежде, или другая: легче отличить друг от друга летающих райских птиц. Она садится, подогнув под себя одну ногу и вытянув другую. Мужчина, а может быть, фавн, приближается к ней, опускается на колени. Женский силуэт кладет ногу на его плечо и делает движение навстречу жаждущему рту. Тень мужской головы зарывается в тень женских бедер, и женщина откидывается назад, подставив грудь небесам. И свет медленно меркнет…
   На переднем плане четвертой картины предстает сидящий мужчина. Тень женщины — нет, музы! — возникает перед ним из мрака. Ее волосы подобны облаку, и походка ее воздушна; танцуя, она приближается к нему, склоняется все ниже. Фаллос героя медленно вырастает ей навстречу и, наконец, сливается с этим туманным неразличимым ликом. Но потом снова появляется и вновь исчезает, окунаясь вглубь торжественно, священнодействуя, творя какой-то ритуальный обряд. Женщина исчезает. Полубог остается один.
   Но ненадолго — из черной пелены вырисовывается еще одна фигура. Мужчина простирает к ней руки, привлекает ее к себе, поднимает — и с силой вонзает в нее свой член. Мягкие женские округлости сливаются с лепной мускулатурой любовника. Руки обвивают его шею, губы прижимаются к губам. И тело женщины изгибается с океанической гибкостью, вытягивается к воображаемому потолку, опускается и снова парит в воздухе. И при каждом движении жезл плодородия появляется и снова погружается в глубокую тень.
   Зрители вне себя: каждая жилка, каждый нерв напряжен, неукротимая сила пульсирует в их потаенных членах. Но представление продолжается. Женщина подпрыгивает, взмахивая руками в воздухе, волосы распущены и касаются земли, живот мужчины сотрясают судороги. Кажется, животворный сок так и хлещет из него.
   Следующая сцена являет зрителям покоящуюся на высоком ложе женщину. Ее плечи и лицо совершенно исчезают под густой копной волос. Широко раскинув ноги, она словно ждет кого-то. И он появляется. При его появлении женщина поворачивается спиной, выгнув поясницу, становится на колени. Исполнитель мужской роли вонзается в нее сзади так глубоко, что дальнейшее движение становится, по-видимому, невозможным. Поэтому он внезапно застывает. И женщина каменеет.
   Сразу же от левой кулисы отделяется другая женская фигура. Плавными шагами подходит она к замершей паре. Выступающий наружу бугор Венеры прикасается к женскому изваянию: женщина сразу же оживает, поднимает голову, становится виден ее профиль, жадными губами она впивается в приманку.
   Это возвращает к жизни и мужчину. С внезапной яростью он начинает терзать бедра пленницы, и та, разорвав привычную тишину театра теней долгими дикими криками, исчезает в ночи. Какое-то время экран пуст. Потом на нем появляются двое стоящих друг против друга мужчин. Они сближаются так тесно, что два их ясно различимых, торчащих вперед стержня сливаются в один огромный, толщиной в руку, фаллос. За спиной каждого нечто вроде стола или алтаря. Слева и справа два женских существа, напоминающие барельефы на нубийских вазах. Груди выступают над плоскими животами. Обе фигуры медленно приближаются к центральной группе. Но правая останавливается на полпути, а левая опускается между двумя мужчинами на землю и образует с ними одно целое. Нужно быть особенно внимательным или обладать ярким воображением, чтобы увидеть, как она берет в рот этот двойной лингам. Потом она поднимается и вытягивается на одном из стволов. Голова ее на уровне мужских бедер, и мужчины немного придвигаются к ней так, что могут губами прикоснуться к женскому телу.
   Вторая женщина повторяет в точности весь ритуал и устраивается на втором столе, образуя с первой полную симметрию. Теперь обе средние фигуры прерывают свой несколько гомосексуальный тет-а-тет, делают полуоборот и приближаются к алтарям: губы женщин раскрываются им навстречу, и каждая из лежащих завладевает фаллосом своего любовника.
   Затем показываются две женские тени, несущие между своими грудями мужские символы. Грациозными обольстительными движениями снимают они с шеи искусственные приапы и прививают их к жаждущим телам. Потом опускаются на колени между бедер этих новых гермафродитов и приникают губами к тем нежным росткам, которые они только что постарались облагородить.
   Еще двое мужчин: они появляются справа и слева и приближаются к коленопреклоненным женщинам. А те в тот же миг отворачиваются от искусственных приапов, которые они только что всадили своим возлюбленным, и стремятся отведать вновь прибывших. Их сноровка привлекает внимание двух других мужчин, от которых они оторвались, и те снова поворачиваются и подступают к этим женщинам сзади, приподняв их за бедра: по движениям мужчин видно, что они проникли достаточно глубоко.
   Двух стоящих мужчин, чьи стержни были во рту превратившихся в андрогинов женщин, разделяло небольшое расстояние, и это пространство требовало заполнения. Показались еще две мужские персоны. Они встретились в центре экрана, задвигались, закружились в пустом пространстве и наконец приняли точно такую же позицию, которую сначала занимала первая мужская пара. Все четверо касались друг друга ягодицами.
   Едва утвердились они в таком положении, как с обеих сторон экрана на сцену выпрыгнули две новые женщины, потом еще две.
   Первые расположились вдоль алтарных столов и принялись целовать груди лежавших там, ласкать следы, оставленные искусственными фаллосами. Две другие, присев на корточки возле приникших к приапам женщин, потянулись к низу их животов — ведь их любовники избрали другой путь. Свободной рукой каждая женщина ласкала грудь партнерши.
   Шесть групп образовались на сцене: в каждой группе один мужчина и две женщины. Мужчина, обняв одну из них за талию, укладывал ее на спину так, что ее голова упиралась в пятки другого представителя сильного пола, того самого, кого в это время содомировала поклонница искусственного приапа. Другую ученицу располагали так, чтобы ее удобно было вылизывать той, что лежала на спине. А руки «верхней» женщины должны были быть достаточно длинны, чтобы дотянуться до мужских плеч и суметь потрогать мужскую стать третьего из четверки, вонзившегося в зад ее подруги.
   Эти сцены разворачиваются на обеих сторонах дипти-хона. Мужчины, приведенные четырьмя последними исполнительницами, занимают окончательное место на телах своих возлюбленных; но если раньше работали только губы и языки, то теперь соитие совершается по всем правилам. И в то же время каждый из них ласкает грудь той, которую лижет его подруга и соединяет на ее бутоне мужской и женский языки.
   Их движения в постоянной гармонии с поведением других: с жестами женщин, в которых они вонзаются, с теми, кого они ласкают языком и руками, в то время как их ласкают другие мужчины и женщины. Вся прелесть картины именно в этой координации межчеловеческих отношений.
   Между тем свет мало-помалу меркнет, и нужно приложить немало усилий, чтобы различить отдельные силуэты. Сгущающаяся тень стирает изображения с экрана, заполняет последние пустоты между фигурами и все-таки не заканчивает игры. Тонкой игры черных и серых тонов, которые движутся, вздрагивают, пробуждая в тех, кто наблюдает за ними, какие-то могучие желания…

ДЕНЬ РАДОСТИ

   Улица бежала к морю вдоль поросшего лотосами канала, по которому сновали моторки и парусные лодочки. Тяжелое колесо с деревянными спицами поднимало тинистую воду, чтобы оросить ею фруктовые сады и жаждущие влаги рисовые поля. Сети на длинных деревянных шестах кое-где перегораживали канал, и при приближении суденышка мальчишки, оберегавшие эти сети, с громкими криками оттягивали их к берегу.
   Машина обгоняет монахов, степенно бредущих гуськом среди этой жужжащей, как рой насекомых, толпы. У каждого монаха, кроме медной маски, куда набожные женщины складывают им ежедневное подаяние, в руках еще и тяжелый солнечный зонт.
   — Чего это они так навьючены? — удивляется Эммануэль. — Они же не открывают зонтов, хотя солнце ухе жарит во всю.
   — Это не совсем обычные зонты, — объясняет Жан, — это скорее палатки. Когда наступает ночь, монах останавливается на ночлег там, где она его застала, снимает шелк с палки и укладывается в него. Так и ночует, никому не платя за пристанище.
   — А если идет дождь?
   — Тогда он вымокает.
   — А не лучше ли монахам для богомолья, для путешествия пилигримов подождать сухого времени года?
   — А сухое время года как раз и начинается. Сегодня вечером мы увидим тысячи корабликов из кокосовой скорлупы, из кожуры бананов. На них будут гореть свечи, и кораблики, приносящие счастье, будут плыть по каналам и речкам, а Матери Вод будут приносить жертвы цветами и плодами. Это «Лой Кратонг» — День Радости и Счастья. В этот день влюбленные обручаются, а обрученные женятся.
   — Оказывается, существует мир, где не каждый день посвящается любви? — с деланным возмущением воскликнула Анна-Мария. — Бедная Эммануэль, ей придется ждать конца сезона дождей!
   — Я укорочу все сезоны!
   Накануне они сидели все втроем, Анна-Мария — между Эммануэль и ее мужем. Жан сообщил им, что ему предстоит поехать к границе. Дорога будет идти через Патайю. Эммануэль радостно воскликнула:
   — Навестим Мари-Анж!
   — По дороге туда у меня не будет времени. Но я тебя там оставлю, а на обратном пути заеду за тобой и побуду там подольше.
   — А ты долго пробудешь в Шатобуне?
   — Всю неделю, вернусь в воскресенье.
   — А если я возьму с собой Анну-Марию?
   — Прекрасно! Я сниму тебе тогда бунгало, чтобы вы ничуть не стесняли Мари-Анж и ее матушку.
   Анна-Мария погрузила в машину мольберт и кисти, Эммануэль захватила с собой в этот крестовый поход кинокамеру, журналы, книги, пластинки. Жан расхохотался при виде этого снаряжения. К тому же блузка, т которую надела Эммануэль, была столь крупной вязки, что оба ее соска торчали наружу и выглядели даже более вызывающе, чем обычно. Что же касается юбки, то на этот раз она была из прозрачного джута и так коротка, что когда Эммануэль садилась, она выглядела обнаженной чуть ли не до пупка. И, конечно, это не могло остаться незамеченным. Пассажиры и механики обступили в восторженном изумлении машину, едва Жан притормозил около первой же бензоколонки на выезде из города. Эммануэль была в таком беспредельном восторге, что Анна-Мария не решилась ни на какой упрек. Но все-таки она сказала с усмешкой:
   — Эти славные люди теперь будут все измерять в вашем масштабе. Они этого зрелища не забудут никогда. В разговор вмешался Жан:
   — Этой стране не хватает мыслящей субстанции. И всякий, кто помогает ей избавляться от этого недостатка, совершает акт человеколюбия. В ч знаете, что моя жена всегда готова к этому.
   — Фу, — фыркнула Эммануэль, — да я прокатилась нагишом через весь Бангкок, и никто этого вроде бы и не заметил.
   — Нет, — возразил Жан, — весь город до сих пор говорит об этом.
   — Секрет искренности Эммануэль в том, — стала рассуждать Анна-Мария, — что она любит как раз то, что показывает. И принимая это во внимание, на нее можно не обижаться.
   Машина рванулась с места, и Эммануэль откинуло на спилку сиденья так, что взгляду открылся ее нежно-коричневый живот и матово поблескивающие завитки волос.
   — Может быть, это вам не нравится? — спросила она молодую итальянку.
   И так как она не ответила, Эммануэль взяла ее руку и приложила прямо к своему руну.
   В первый раз дотронулась Анна-Мария до столь интимной части тела Эммануэль. Сердце ее учащенно забилось. Это была и боязнь ранить свою подругу, и боязнь показаться ханжой, если бы она слишком поспешно отдернула руку после почти двух месяцев довольно близких отношений. Но ей не хотелось показать, что она придает чересчур большое значение этому жесту. Эммануэль постаралась хотя бы частично облегчить совесть Анны-Марии, удерживая руку итальянки. И все же Анна-Мария оказалась в затруднительном положении, поскольку ситуация затягивалась, и она разрывалась между тем, что ей предписывала мораль, и соблазном отклониться от морали. А еще больше усиливало ее смущение присутствие Жана.
   Зато Эммануэль блаженствовала, и ее, казалось, ничуть не трогало зрелище мучений своей подруги. Она крепко сжала ногами эту вожделенную руку и почти незаметными движениями бедер доставляла себе радость самых утонченных ласк… Растущее наслаждение и расслабляющая нежность трепетали на губах Эммануэль, и смущение Анны-Марии мало-помалу уступало ощущению удовлетворенности и некоей гордости. Никто никогда не доставлял ей такого сладострастного чувства, как эта плоть, вздрагивающая под ее рукой, как живая птица, и отдающая поглаживающей ласковой руке свое тепло.
   У Анны-Марии дрожали пальцы, а прекрасное, сияющее тело все плотней и плотней прижималось к ней. «Она счастлива, — сказала себе Анна-Мария, — и разве можно злиться на нее. Да кроме того, я же люблю ее, надо быть логичной».
   Эммануэль обняла Анну-Марию и прижалась щекой к ее щеке.
   — Ты возлюбленная моя, — прошептала она, обмирая от счастья. — Любовь моя, ты моя возлюбленная!
   Анна-Мария не знала, что отвечать. С каждым движением пальцев ее все больше пьянила открывающаяся ей радость плоти. Она вздрагивала всем телом. Желание, оказавшееся сильнее всех опасений, всех защитных механизмов юной девушки, раскрывало в ее душе доселе скрытые надежды и силы. Она дала Эммануэль свои губы, позволила рукам Эммануэль сжать ее груди, а потом скользнуть вниз по животу.
   «О нет, — подумала она, — Нет».
   Но не сделала ни единой попытки сопротивления, и пока Эммануэль по-хозяйски распоряжалась ее телом, путаные мысли кружились в ее опустевшем сознании, и она не могла уяснить себе, наслаждение ли она испытывает или нечто другое.
   Но то, что она любит, она поняла. И все, что было, кроме этого понимания, в этой неразберихе чувств, картин, мыслей, которая могла взорвать ее разум, выразилось в крике, банальном, пошлом крике, ясно и просто вместившем в себя ту истину, которую так мучительно ищут все живые создания и которая помогает им освободиться от их изолгавшегося здравого смысла:
   — Вот! Вот оно!
   Эммануэль не скоро прервала молчание.
   — Завтра придет Марио, — сказала она. — Мы должны считать себя осчастливленными, потому что он решил: я должна броситься к его ногам.
   — А где он разместится? — поинтересовался Жан.
   — У нас. У Мари-Анж мало места. Анна-Мария забеспокоилась:
   — А у нас хватит кроватей?
   — Нет, — сказала Эммануэль, — но он ведь твой кузен.
   — Благодарю покорно, — запротестовала итальянка.» В нашем роду еще не было кровосмешения.
   — Тогда он будет спать в моей постели, — отрезала ее подруга.
   — Вот это гораздо лучше, — одобрил Жан. Автомобиль несется на полной скорости, и Анну-Марию прижимает к Эммануэль. Она поспешно отодвигается и, нахмуря брови, задает Жану вопрос:
   — Жан, а вам безразлично, если другой мужчина спит с вашей женой?
   — Мне?
   — Вам.
   — Меня это радует.
   «Не скажу больше ни единого слова», — мысленно клянется Анна-Мария. Впрочем, она все же осмеливается сказать, едва только Жан поворачивается к ней. Любопытство пересиливает. Неужели возможно, чтобы Жан всерьез одобрял эротические спектакли Эммануэль? Нет, она заставит его высказаться ясно и недвусмысленно.
   — Значит, вы ее не любите.
   Как и следовало ожидать, Жан отнесся с полным равнодушием к подобному обвинению. Он лишь спросил:
   — Как же можно говорить, что я не люблю, если я радуюсь, видя ее счастливой?
   — Не рассказывайте мне, что равнодушие и жертвенность супруга заходят так далеко, — усмехнулась Анна-Мария.
   — Помилуйте, да я бы со стыда сгорела, если бы меня считали жертвенной натурой!
   — Что за высокомерие! Или, вернее, что за нелепость!
   — Нисколько! Подумайте хорошенько, и вы убедитесь, что то, что в глазах общества может выглядеть как жертва, в общем-то не что иное, как отвратительная смесь самомнения и трусости: добродетель кланяется пороку. Это не мой жанр.
   — А что ваш жанр?
   — Или мне поступок Эммануэль кажется плохим, и тогда я против него, или я оставлю ее в покое, потому что согласен с ним. Это всего-навсего здоровый эгоизм безо всякой ложной стыдливости: все, что я нахожу подходящим для нее, подходит и мне.
   — Вы хотите мне внушить, что Эммануэль становится лучше после того, как побывает с первым встречным, или что вы ей благодарны, когда она торгует собой, чтобы улучшить семейный бюджет?
   — Моя точка зрения гораздо проще: Эммануэль для меня Эммануэль — и ничто другое.
   — Что это значит?
   — Ее нельзя отделить от меня, а меня отделить от нее. Она — это я.
   — Нельзя же ревновать самого себя, — пояснила Эммануэль.
   — Два партнера могут ссориться, у них могут быть разные интересы, — продолжал Жан, — или же один может подавлять другого. Но мы не партнеры. Невозможно, чтобы ее радость была моей горечью, чтобы то, что доставляет ей удовольствие, внушало мне отвращение, чтобы ее любовь была моей ненавистью. И здесь нет моей заслуги. Я хочу для нее добра, потому что это добро и для меня.
   — То, что делает один, побуждает и другого поступать так же. Нам и не нужно физически существовать обязательно вместе. Все равно: там, где Жан, там и я.
   — Мы одно существо, — опередил Жан.
   — Вот-вот, — обрадовалась Эммануэль, — мы двуполая клетка, и, вернее всего, нам предстоит размножаться делением!
   — Ее тело становится моим: она несет женский принцип, а я — мужской инстинкт. Ее грудь, когда ее ласкают, — это моя грудь, ее живот — мой живот. Она раздвигает для меня пределы возможного и открывает ворота мира, в которые никто из мужчин не входил до этого.
   — А вы не чувствуете себя при этом, раз уж вы так отождествляете себя с нею, — а она ведь бывает любима другими мужчинами, — немного гомосексуалистом?
   — Когда я — это она, я — женщина. И если она любит женщин, я предаюсь лесбийской любви.
   Анна-Мария залилась краской. Жан рассмеялся. Но молодая женщина быстро пришла в себя и продолжила расспросы:
   — Вы это в самом деле чувствуете или только миритесь с неверностью Эммануэль, чтобы не потерять ее?
   — Меня потерять? — удивилась Эммануэль. — Да это невозможно, чтобы мы с Жаном потеряли друг друга. Разве я ему изменяла когда-нибудь?
   — Эммануэль мне верна: разве может часть изменить целому? И мы никогда не испытывали страха расставания.
   — Как вы уверены в себе, — с некоторой горечью сказала Анна-Мария, — Между вами существует, наверное, какой-то род телепатии, позволяющий не сомневаться?
   — Этой телепатии столько же лет, сколько и человеку. Она носит несколько высокопарное, но точное имя: взаимная любовь. Тот, кто может сострадать другому, не может не обрадоваться его радости.
   — Анна-Мария, душа моя, Жан ответил тебе на самый главный вопрос, который ты ему все время задавала.
   — Какой?
   — Подумай, и ты догадаешься.
   Однако Жан больше не открывал рта, и Анна-Мария смотрела рассеянно на бесконечные мангровые заросли по обеим сторонам дороги. На какое-то мгновение все трое словно погрузились в дремоту. И чтобы стряхнуть с себя оцепенение, завороженность прошедшей беседой, юная итальянка решила отчаянно протестовать против этой логики, на что, впрочем, ее спутник не обратил внимания.