— Проснулся, кум?… — приветствовал его Паскуаль и попросил дать денег на закупку товара.
   Он назвал его кумом. Они назвали друг друга кумовьями. Так пошло, так оно и осталось. Кумовья. Только ни один не знал, кто из них отец младенцу-бутыли, а кто крестный.
   — Не хватит, потом доплачу, — сказал Двуутробец, почесывая брови. — Считай поскорей, идти надо, а то жара в пути застанет. Я тебе все дал, больше ничего у меня нет.
   — Все правильно, кум, бери все деньги, я подсчитал: нам надо водки на восемьдесят шесть песо. В бутыли нашей поместится двадцать бутылок. Жаль, больше не взяли…
   На постоялом дворе погонщики поили и седлали мулов и грузили на них муку в белых мешках и сахар в тюках из заморской холстины.
   Гойо Йик нес деньги, а его кум шел сзади и говорил среди прочего так:
   — Значит, платим мы пополам… Бутыль полную несем по очереди… Полвыручки — тебе, полвыручки — мне… Все пополам, дай нам боже.
   — Как же… ну, как же… как же еще!… — отвечал Гойо Йик, когда кум ждал ответа. — А главное, уговор: никому даром не давать — ни нам, ни другим. Разве что по стопочке пропустим бесплатно.
   — Иначе дела не сделаешь. Был у меня кабак, я его пропил. Новый завел — друзья пропили. Я теперь ученый.
   — Как же, кум! А что еще хорошо, мы туда к ним придем, когда они всю водку выпьют. Обделаем дельце, ни глотка даром…
   — Затратим восемьдесят шесть монет, а выручим не меньше тысячи с хвостиком…
   — Это уж точно…
   — И хватит тебе на любовь. Любишь ты эту любовь, кум, а где ее найдешь без денег? Говорят, с милым рай в шалаше, и все врут. Любовь к деньгам льнет, а где у бедного деньги? Бедному любить — мучиться, богатому — люби, не хочу!
   — А с чего ты взял, кум, что я люблю кого-то?
   — Ты всех женщин слушаешь. Кого ни встретишь, остановишься и слушаешь.
   — Я тебе говорил, я одну женщину ищу, а видеть ее не видел, слышал только. Вот и надеюсь по голосу отыскать. Надежда — штука живучая, как ты ее ни убивай.
   — А не найдешь, кум, забудешь, другую найдем. Или, скажем, найдешь, а она с другим — на что она тебе тогда?
   — Типун тебе на язык! Да ладно, пускай с другим, только бы, упаси господь, по дурной дорожке не пошла, детям пример не подавала. Чего со мной только не было! То как будто щекочет внутри, хочу детей повидать, какие они стали. То душит меня и тянет куда-то, словно ходишь, ходишь, и все поближе к ним. Давно они ушли, ничего я теперь не чувствую. Раньше, кум, я ее искал, чтобы найти, а теперь — чтобы не находить.
   Паскуаль Револорио — низенький, черный, лохматый, бровастый и довольно светлолицый — был моложе на вид, чем на самом деле. Когда он смеялся, казалось, что он на чем-то играет, когда он молчал, его бы никто и не заметил. Начиная говорить, он всегда как бы засучивал рукава.
   Сейчас он несколько раз их засучил, но не сказал ничего, только бормотал, подсчитывая бутылки, опорожнявшиеся в их бутыль, пока Гойо Йик платил за водку и за специальную бумагу, чтобы не задержали в пути. За все про все с них взяли восемьдесят песо.
   — Даже лучше вышло, — радовался он, вернувшись к куму. — У нас шесть монет осталось. За водку и за бумагу взяли восемьдесят. Осталось нам шесть.
   — Очень хорошо, кум, очень хорошо, деньги в пути не помешают. Не с пустым карманом пойдем.
   — Шесть, значит, монет.
   — Держи их у себя, кум. Придем — сочтемся. Мы с тобой вложили по сорок три монеты, шесть осталось, значит, вложили мы сорок, а по три — нам с тобой.
   — Хочешь, я тебе твои дам?
   — Нет, кум, неси всё. И водку мы купили хорошую, лучше (Некуда, шоколадом отдает, а цвет — чисто коньяк. Такую продавать легко, она еще и питательная. Они тут гонят из телячьих голов, та уж совсем как суп. Больным дают, но она дороже, невыгодно будет.
   Паскуаль Револорио уложил бутыль в сетку и закинул за спину, чтобы поскорей двинуться в путь. Первые краски утреннего неба напоминали апельсины, лимоны, арбузы, гранаты, вишни и другие плоды и ягоды. Потом, над лиловыми горами, они обратились в розы, гвоздики, орхидеи, георгины, камелии, гортензии и герань, а когда взошло солнце, из цветов превратились в густую синеву листвы
   — Холодно, кум, чего-то, — восклицал Гойо Йик, сгибаясь, сжимаясь и приплясывая на ходу. Они шли узкой горной лощиной, которую называли Трещиной.
   — Верно, кум, а все на ходу греешься…
   Гойо Йик, которого бил и мучал холодный жар озноба, жадно взглянул на бутыль и сказал еще раз:
   — Холодно очень, кум, холодно чего-то…
   — На ходу согреешься, да и плюнь, скоро солнце взойдет!
   — Может, кум, хлопнем по рюмочке? Водка никогда не вредит. А сейчас от нее одна польза, хотя бы мне…
   — Живот она согреет, кум, да ведь нам платить нечем Уговор дороже денег, мы с тобой слово дали, что из этой бутыли никто даром не выпьет, даже и сами мы, разве что по рюмочке.
   — Значит, и тебя выпить тянет…
   — Как не тянуть, да нельзя! И слово мы дали, кум, и убыток нам будет, если начнем пить даром. Ну, я отхлебну, ты отхлебнешь, вылакаем бутыль и придем гуда, как ушли. Я все свои деньги вложил, и ты тоже. Будем даром пить — разоримся.
   На дорогу падала тень высоких, могучих деревьев, ветви их сплелись в зеленую плотную гущу, в щелках скал искрилась вода, песок отливал золотом в солнечных лучах. Гойо Двуутробцу до смерти захотелось выпить, потому что и мокрые шорохи, и солнце, уже припекавшее затылок, напоминали ему Марию Текун, когда она, выкупавшись в реке, возвращалась домой. Сколько он страдал по ней!… Он закрыл глаза, чтобы хоть на миг уйти от зримою мира и порадоваться смиренной радостью слепых.
   — Кум! — Больше он выдержать не мог. — Кум, дорогой, куплю я у тебя водки!
   Ведь у него было шесть монет — осталось после всех их затрат.
   — Что ж, заплатишь — продам.
   — Я вперед заплачу, чтобы ты мне поверил.
   — Верить я верю и так, ты меня не обижай, мы с тобой компаньоны. А даром налить не могу, это против уговора.
   Револорио остановился, сдвинув брови, черневшие на светлом лице. Говорил он хрипло, будто удавленник, — бутыль была очень тяжелая.
   Он остановился, поставил бутыль, для чего пришлось лечь на землю, снял ее с плеча при помощи кума, который ради водки сдвинул бы гору, отряхнул пыльные руки и налил ровно на шесть песо в тыковку с черным дном.
   Гойо Йик, Двуутробец, заплатил ему сколько следует, выпил в три глотка и с удовольствием причмокнул: так птица, напившись вволю, открывает и закрывает клюв. Потом он взял бутыль. Кум Паскуаль свое отработал, пришла его очередь.
   Идти стало трудно и дышать труднее, теперь он весил больше, песок под подошвами громко скрипел Позади плелся усталый Паскуаль Револорио. Вдруг он приналег, словно ему что-то срочно понадобилось. Он сильно побледнел, но на светлой коже это не так видно.
   — Кум… — проговорил он, приложив руку к сердцу, — худо мне, дохнуть не могу…
   — Выпить надо…
   — Помираю…
   — А ты выпей!
   — Постукай меня по спине и налей немножко…
   Гойо Йик, Двуутробец, постукал его по спине.
   — И налей… — молил Револорио.
   — Чем заплатишь?
   — У меня шесть монет имеется'
   Револорио взял тыковку с водкой, Гойо — шесть монет.
   — Это дело другое, а даром не дал бы, хоть ты тут помри. Водка была как сахар, хотя и не сладкая, и пахло от нее,
   собственно, не шоколадом, а розой и шипами.
   Наступил полдень. Гойо Йик все тащил свое бесценное сокровище, куму было плохо с сердцем. Навстречу им протопали Двадцать мулов, груженных бочонками вина, мешками кукурузной муки и металлическими изделиями. Кумовья прижались к скале. Мулы бежали рысью, вздымая пыль, погонщики шли за ними, а владельцы грузов ехали верхом с бичами в руке
   — Хватит, кум, — сказал Револорио, стряхивая землю с лица, моргая и плюясь, — теперь я понесу, ты дольше нес, чем положено.
   Гойо Йик два часа без малого отработал, как последний мул, поскольку у кума плохо с сердцем, и теперь, отделившись от скалы, дальше не пошел
   — Если тебе не плохо, если не тяжело…
   Двуутробец не вполне верил в кумову болезнь. Наверное, притворился, чтобы выпить. Чего-то у него сердце не болело, когда туда шли!
   — Уговор дороже денег, моя очередь.
   Кум Револорио взял бутыль, смеясь и неуклюже размахивая короткими руками.
   — Ладно, только худо станет — скажи, и постой немного, я выпью.
   — За деньги?
   — А то как? Вот тебе шесть песо. Все по-честному, кум, иначе разоримся.
   Револорио получил плату и налил с верхом тыквенную чашку. Водка зазолотилась на солнце. Двуутробец выпил ее одним духом.
   Сверху посыпались листья — наверное, орлы или ястребы дрались на какой-нибудь ветке. Во всяком случае, в знойной и ленивой тишине сердито хлопали крылья, а с веток сыпались листья и цветы. Гойо Йик подобрал несколько желтых цветочков, чтобы украсить бесценное сокровище, которое теперь нес кум Паскуаль.
   — Выпил бы ты, кум, а что так украшать, — сказал, останавливаясь, Револорио и засмеялся. Щеки у него пылали от солнца — шляпа в полдень не помогает, не дает тени.
   — Не могу, кум, денег нету.
   — ,Хочешь, шесть монет одолжу?
   — Спасибо тебе. Начнем торговать — сочтемся. Покладистый ты человек! Не иначе, выручим много…
   Револорио дал деньги Двуутробцу и налил ему водки в тыковку с черным дном. Казалось, что водка льется в голый, широко открытый глаз. Двуутробец попробовал — чистый шоколад! — и заплатил куму шесть песо.
   — Значит я тебе должен, кум, и болен ты к тому же. Давай-ка я бутыль понесу, идти еще долго.
   Они пошли быстрее. Гойо Йик нес бутыль на спине, Револорио ему помогал, как Симон Киринеянин.
   — Если не трудно, кум, постой и продай мне водочки. К сердцу чего-то подступает, то оно бьется, то нет.
   — Как не продать, обоим нам выгодно: тебе полегче станет, мне — деньги… Вот если бы мы даром пили, было бы нехорошо.
   Водка забулькала, кумовья жадно глядели на нее. Двуутробец получил шесть монет, спрятал их и вскинул бутыль на спину.
   — Пойдет у нас дело, — говорил он на ходу, — а чего ему не пойти? Хорошо, что мы с тобою, хоть ты и больной, оплачиваем издержки. Когда тебе худо стало, я тебя угостил, вот тебе и издержка. Но я, заметь, не от жалости тебя угощал, а по уговору. Так во г— придет у нас дело, и отправимся мы к такому доктору — Чигуичону Кулебро — он мне вылечил глаза и тебе сердце вылечит. Если, конечно, до того не помрешь.
   — Лечили меня. Они говорят, да я и сам чувствую — у меня кровь проспиртованная.
   — Ух ты! А чего это?
   — Если кто много пил, водка в крови бродит, а попадет она в сердце — и "конец. Не выносит сердце водки.
   — Как-нибудь да лечат эту хворь…
   — Еще глоточек…
   — Ты что го-во-ришь?…
   — Пей, говорю, полезно тебе… и денежки плати.
   — Вот тебе шесть монет.
   Гойо Йик взял деньги и налил полную тыкву. Не водка, а прямо какао!
   — Скоро придем, — сообщил Револорио. — Вот с этой вершины видно будет. Тут уже рядом семья Суаснавар, черт их дери, клад закопала. В старину они жили, еще при короле. Золота бочонки, камни всякие… Пока что никто не нашел. Не так давно были тут какие-то люди, белые-белые, прямо великаны, и черные, тоже не маленькие, копали, рыли, динамитом рвали. Весь верх от горы отлетел, во-он там… А клада нет как нет.
   — Что поделаешь…
   — А перемерли они от того, от чего и мы помрем. Нашли они клад у самогонщиков, там и застряли. Сперва, как пришли, белые отдельно ели, а негры им прислуживали. А потом, когда стали пить, белые служили неграм, и все со всеми обнимались. Водка, кум, штука вредная, но и польза от нее: нет ни дурных, ни хороших, ни бедных, ни богатых. Перед водкой все равны, все люди.
   — С тебя, кум, еще шесть монет…
   — Верно, да деньги у меня вышли. В долг попрошу — скоро разорюсь, а без денег не нальешь, кум?
   — Чего там, кум! Ты мне под честное слово одолжил, и я тебе одолжу. Вот тебе шесть монет, из выручки вычту.
   Тыква наполнилась снова, и Паскуаль выпил. Потом он заплатил шесть монет, которые ему одолжил Двуутробец.
   — Деньги у меня есть, могу и выпить, — сказал Гойо Йик, расхохотавшись, — так смачно пил его кум.
   — Ясное дело, — отвечал Паскуаль, пытаясь засучить рукава. — Дай бутыль, я налью, ты заплатишь.
   Так они и сделали.
   Паскуаль налил, Двуутробец выпил глоточками. Не дрянь какая-нибудь — тонкий напиток.
   — Ах ты, господи, что за красота! — говорил он, смакуя Дивную жидкость, прошедшую глиняные сосуды и почему-то запахшую шоколадом, не дрянь какую-нибудь, тонкий напиток, но и крепкий. — Хочешь выпить, кум, давай бутыль, я тебе в тыковку налью, а ты заплатишь. Все по-честному. Я наливаю, ты плати.
   — Хорошо придумал, кум! Люблю, когда честно!
   Гойо Йик осторожно взял бутыль, жалея, что у него только Две руки, и налил Паскуалю. Двумя руками трудно держать бутыль на весу. Пустела она очень быстро.
   Паскуаль Револорио припал к тыкве, выпятив губу и выкатив глаза, словно конь. Трудно не пролить ни капли, но он не пролил.
   — Хочешь выпить, плати! — говорил ему Гойо Йик. — Кумовство кумовством, а дело делом.
   Паскуаль чихнул, закашлялся, заморгал и захлопал в ладоши. Г ~~ Из-за тебя, кум, чуть я не захлебнулся! Водка в легкие попала. Вот тебе шесть монет, если ты такой вредный. А вообще, люблю деловых людей, никого они не пожалеют!
   — Не вредность это, надо так, а то разоримся. Одни бездельники даром пьют. Водка пропадет — ее из брюха не выудишь, — и друга потеряешь или врага наживешь. Выпьют, а потом говорят: веди меня в тюрьму! А что с нее, с тюрьмы? Хорошо пьешь, смачно. Что-то и меня подмывает…
   — Дай бутылочку, продам.
   Они обменялись — Двуутробец взял тыкву, Револорио бутыль, которую приходилось наклонять все сильнее.
   — Налей, кум! Сейчас тебе заплачу.
   — Сам видишь, кум, я тебе доверяю: налью, а потом уж плату беру… А может, просто я очень живой. Бабушка моя говорила: «Живи, как живется, и жив будешь». Не заплатишь — и ладно, вычту из нашей выручки, тысяча двести будет, не меньше, оно и сойдется.
   Двуутробец выпил. Лицо у него горело, глаза сверкали, волосы встали дыбом, но внутри, когда он пил, захолодело, даже ноги пробрало, все такие же распухшие, как в те дни, когда он, слепой, милостыню просил под деревом у себя в Писигуилито. Выпил Двуутробец, почувствовал, что свалился на груду шерсти, отсчитал шесть монет и стал осторожно вырывать у кума бутыль.
   — Дай-ка мне, кум, нашу бутылочку… нашу красоточку… я тебе налью!
   — Ты уж побольше, по-солдатски!
   — По-генеральски, да хоть бы и по-мертвецки, все водка! А деньги возьму, да.
   — Я тебе плачу, кум, а ты мне налей.
   — На шесть монет водки моему куму! Водка запенилась в тыкве.
   — Пенится, потому что хорошая.
   — Так и вижу, кум, торгуем мы в ихнем селении, чашку — одному, чашку — другому. Оно выгодней, чем бутылками. И главное — за наличные, как мы тут с тобой!…
   — Монета к монете! Ну, кум, сейчас ты богатый, выпей последнюю и пойдем…
   — Нет, пред-предпоследнюю, я еще жив…
   — Ладно, перед-предпоследнюю…
   — А ты мне дай на шесть монет и еще на четыре…
   — Четыре?…
   — Это в долг…
   — Подаришь — потеряешь, одолжишь — людей насмешишь…
   — Значит, на шесть. Только не скупись и на землю не лей, земля тоже пьющая, да не допьяна, а напьется — трясется. Красивое имя у тебя: Паскуаль. Веселое, как Пасха. На Пасху, наверное, родился, потому и назвали.
   Теперь бутыль приходилось переворачивать донышком вверх, Револорио плохо видел, куда льет, а Гойо никак не мог толком подставить свою тыкву под горлышко и водил ею туда-сюда.
   — Н-не туда! — восклицал он смеясь и пуская пузыри. — Про-мах-нулся!
   Он сплюнул и отер всей ладонью рот, чуть губы не оторвал, чуть не оторвал и губы, и зубы, и щеки. До самых ушей отер.
   — Только бы 1емля не тряслась, — ворчал Револорио. — Подставь-ка поровнее…
   — А ты прямо в рот лей. Куда льешь, кум, тыква моя не на земле… Ты что, нарочно? Обидеть хочешь?… Ме-ня… ня… ме…
   — Ну вот, кум! Попал.
   Водка темным водопадом хлынула в тыкву и расплескалась.
   — Кровь проливаешь, кум, чистую прибыль губишь!
   — Что нам прибыль, что убыль! Пальцы обсоси. Рука у меня дрожит чего-то.
   Револорио с трудом поставил бутыль, а Двуутробец обсосал пальцы, подлизал все вокруг и протянул гыкву снова.
   — Перевернем бутылочку, кум?
   — Пере-вере-нем…
   — Как ты велишь…
   — Сперва я тебе дам шесть монет. — сказал Револорио. — На, бери, а то не поверишь.
   — Всем верить — но миру пойдешь.
   — Бабушка моя Паскуала всегда говорила: «Живи, как живется, и жив будешь».
   — Какие у вас имена пасхальные, веселые…
   — Матушку окрестили в честь Марии Скорбящей!
   — Зерно, она же мать. За матушку твою, я угощаю, вот тебе деньги!
   — И я за нее хочу угостить, бери шесть монеток. Заметно полегчавшая бутыль переходила из рук в руки, равно как и шесть монет. Счет вели точно.
   — Я выпью, деньги даю…
   — Вот тебе… раз, два, три… шесть.
   — Теперь я… пять… шесть.
   — Я заплатил, а ты не налил…
   — Значит, шесть тебе и шесть мне…
   Кумовья глядели друг на друга и не верили своим глазам. Кум Двуутробец не верил, что перед ним кум Паскуаль, а Паскуаль не верил, что перед ним Двуутробец. Если бы они в это вникли, они бы разобрались, но куму Паскуалю, в сущности, было все равно. Он глядел на кума Гойо, трогал его и не мог понять, как же это он рядом, когда он далеко, еле виден, в голых песчаных горах, гДе лежит селение, еле виден в горах, среди выжженной травы, сверкавшей в лучах заката, словно раскаленный котел, только скалы белели тощими призраками, и там, за ними, за эквалиптами и гомоном, было селение Святого Креста.
   Кумовья шли кто где, иногда натыкаясь друг на друга, шляпы У них сбились на затылок вроде сияния, волосы падали на лицо ветвями плакучей ивы, а губы раздвигались в бессмысленной улыбке. Кумовья собирались торговать водкой, только в бутыли немного осталось, судя и по весу и по слабому плеску, раздававшемуся за спиной у Паскуаля, когда он спотыкался.
   Гойо Йик натянул шляпу на лоб, на глаза, чуть ли не на нос, чтобы вернуть слепоту, но не поэтому он вдруг перестал выписывать вензеля. В своих прежних владениях — в царстве осязания и слуха — он встретил Марию Текун. «Как живешь?» — сказала она, и он ответил: «Хорошо, а ты?…» — «Что тут бродишь?» — «Водку продаю, с одним знакомым, мы с ним покумились. Дело завел». — «Много выручишь?» — «Да, — признался он, — кое-что будет…»
   Паскуаль дернул его за полу (он упал лицом вверх) и подошел к нему, звеня бутылью, чтобы снять с него шляпу.
   — С ума сошел, кум, чего с женой говоришь?
   — Не трогай меня, кум, я ее вижу, а еще про детей не спросил!
   — Нехорошо с живыми говорить, когда их нету, они тогда тощают и кости у них куда-то растворяются…
   — Да тут она, при мне! Ладно, спугнул ты мой сон, дай еще лекарства. Вот, я все ясно вижу: тут — ты, а тут — я, и хочется мне выпить.
   — Не пугал я твоего сна, кум, ты не спал, просто говорил, как во сне. Допился…
   Револорио упал ничком, бутыль покатилась. Двуутрубец скреб землю не в силах встать.
   — Черт те что, — жаловался Гойо Йик, — как же мы будем дело делать? Как будем дело… дело… тьфу… Мы бы разбогатели, верно, кум? А у нас… водки нет… нету водки… зато выручка при нас, мы же за деньги продавали… Выну — сосчитаю. Все по шесть монет да по шесть монет, это много будет… У нас с тобой в карманах… Выну — сосчитаю, сосчитаемся, ты мне мое отдай, мы ком-пань-оны… Дело у нас шло неплохо, дело… шло… это… тьфу… хуже нет, когда худо… хуже худого нет… которое хуже, то и хуже… хуже худшего… а хуже всего, что мы с тобой всю бутыль выпили… выпили… дело загубили…
   Револорио храпел.
   — Где-де-де… водка, кум? — вопрошал Двуутробец. — Пили мы, платили, значит, при-быль при… нас… Кроме того, что мы вложили… монеток, поди, двести… За-ра-бо-тали мы… на чем?… на гнусном зелье… Монеток… триста… четы-ре-ста… пятьсот… шестьсот без тех во-сьмидесяти…
   Тут явился караул из управы, чтобы забрать их за бесчинства в безлюдном месте, и позвал двух полицейских, чтобы выяснить дело с водкой.
   Караул состоял из девяти индейцев в белом, с большими мачете, в поношенных широкополых шляпах и ярких — красных и синих кушаках. Когда они поднимали пьяных, темные руки и ноги торчали, как чужие, из белых штанин и рукавов; когда говорили — зубы сверкали, как лезвия мачете.
   Коротышки полицейские нюхали бутыль, от нее пахло шоколадом. Кроме запаха, в ней не осталось ничего. Стражи порядка вздыхали, облизывались, потирали руками брюхо, но поживиться не могли.
   Двуутробец, кажется, благодарил за услуги — какие счеты, люди свои!… — только нельзя ли полегче… голова у него упала вниз… закинулась назад… склонилась вправо… влево… моталась туда-сюда, то метя волосами по груди, то с хрустом ломая шею. Уши у него были в крови, жилы на лбу вздулись.
   Индейцы волокли его за руки, он бороздил ногами землю, а кума, бутыль и две шляпы они несли, и шляпы казались белыми тенями их черных голов.
   Перед судом кумовья предстали на следующий день, запуганные, в кандалах, под стражей. В тюрьме все плохо, но хуже всего в тюрьме похмелье. Дрожа и запинаясь, слушали они вопросы того, кто в тот день выполнял обязанности судьи, и понимали не сразу, отвечали невпопад, с трудом соединяли слова в предложения. Бумажку свою они где-то обронили. Они столько раз вынимали деньги из карманов, что она выпала, и все. Вот чертова бумажка, белая такая, ровненькая!… А сила в ней была, и печатей много — торгового и питейного ведомств — и подписей. Курили тут сигареты, и бумага уходила дымом, как ушла их бумажка. Без нее — контрабандисты, с ней — честные люди. С ней — ты свободен, без нее — сиди в тюрьме за преступление, которое пострашней убийства. Убийцу выпускают под залог, а контрабандиста не выпустят, и еще надо уплатить в казну, сколько не заплатили налога, только в несколько раз больше.
   В тюрьме плохо все, одно другого хуже. Живот болит хуже некуда, нищета — еще хуже, тоска — еще, хуже ее нет. Тюремщики и судьи какие-то ненормальные. Выполняют разные правила, неприменимые к жизни, и сходят с ума — во всяком случае, так их видят те, кто не попал в нелепый круг закона.
   Дело выяснялось туго. Те, кто продал им чертово зелье, дали показания, но слова их были недостаточно ясными. Так судья и сказал: «Недостаточно ясны». Кумовья не удивились. Их оглушал шум воды, они одурели от голода, с утра они выпили только по чашке чилате. А как тут будешь ясным, молча думали они, когда поняли странную фразу, если двадцать бутылок желтой, пахнущей шоколадом жидкости им продавали спросонья, кутаясь в одеяло, словно только что родившие женщины!
   Поскольку преступники вылакали все до капли и бутыль была пуста, не удалось установить, тайком ли гнали эту водку или по Разрешению, а это отягчало вину. Когда же они начинали объяснять, что продавали за наличные, путалось решительно все, так как у них, сколько ни считай, было всего шесть песо, а должно было накопиться не меньше тысячи. Если в бутыли у них Двадцать бутылок, а в бутылке — десять обычных чашек, а чашка шла по шести песо, у них сейчас должно быть тысяча двести. Деньги исчезли, и тщетно шарили преступники по карманам, торопливо выворачивали ил, надеясь, что бумажки и монеты снова окажутся там. Деньги исчезли словно по волшебству.
   Для властей тут ничего странного не было. Деньги истрачены (кумовья знали, что это не так); или утеряны (кумовья подумали и согласились, чтобы с них сняли обвинение в контрабанде или в неуплате налога, если бумага найдется, во что судья не верил, как и в само ее существование); или украдены, когда их обыскивали у входа в селение (тут они заволновались); или, наконец, один из них припрятал их от другого.
   В жаркие часы, когда их водили в суд, они исподтишка глядели друг на друга, изучая один другого взглядом, сперва поверхностно, потом — пытаясь проникнуть в самое нутро.
   Они не доверяли друг другу, но боялись в том признаться, потому что утратили прямоту, как и все остальное. В тюрьме утрачиваешь все, и уж совсем исчезает то, что лежит у человека в самой глубине и помогает ему жить хорошо, свободно.
   — Куда деньги дел, кум? — спрашивал Гойо Йик драчливо, как боевой петух.
   — Нет, ты куда их дел? — спрашивал в ответ Револорио, и его густые брови сдвигались в длинную гусеницу. — У нас много пропало, ты подсчитай-ка… — И он засучивал рукава.