Но иду теперь медленно, несмотря на то, что беспрерывно торопят. Поняв, что большего не добьются, боевики хватают за рукав и бросают грудью на какой-то колючий куст. Еще более неприятно, кстати, чем на ствол дерева.
   Когда возвращаюсь «домой», Борис и Махмуд, слышавшие издевательства, от прогулки отказываются:
   – Нам сегодня не нужно.
   – Тогда сидите...
   Сидим. Дождь высидели. Три часа наверняка прошли, на нас ни одной сухой нитки. Как жить здесь дальше – не представляю.
   ...Ночью, когда подумали, что нас забыли, в очередной раз появился Хозяин с группой боевиков:
   – Собирайте все, что осталось, и по одному наверх. Остались одни подушки. Впервые иду в новый каземат последним. Оглядываю полузатопленную, осиротевшую без нас яму. Не знаю, на сколько покидаем ее – может, только пересидеть дожди, а может, и навсегда. Тайно в душе надеялись, что именно из нее выйдем на свободу, но, видать, не суждено. А может, дождь помешал, пошел раньше времени.
   В любом случае прощай, лесная комариная прорубь. Ты дала свет и тем останешься памятна. А плохое пусть забудется, выживать надо на положительном. Какая ты оказалась по счету? Пятая. Сколько ждет впереди? Куда поведут на сей раз?
   В «волчок». Нас возвращали в него! Это стало окончательно ясно, когда впереди обругали:
   – Что ты шаришь руками? Это ступени, ногами щупай.
   – Я думал, лаз, – оправдательный голос Бориса.
   – Плохо думаешь, а еще банкир. Да не пригибайся ты, иди в полный рост.
   Земляные ступени – спуск в траншею. Опять ступени.
   Знакомый, пугающий запах плесени и подземелья. Плечо задевает решетчатую дверь. Та скрипит: мол, зачем идешь? Зайдешь – захлопну.
   – Пришли. Можно разувать глаза.
   Хоромы. Подземный дворец, обшитый солдатскими одеялами. Дубовые столбы-колонны вдоль стен. В два человеческих роста высота. Двухъярусные нары. На них стоит неизменная керосиновая лампа. Язычок пламени даже издали кажется теплым. Сначала он традиционно коптил, но Хозяин убавил фитиль, и пламя проснулось в серединке, задышало, легко волнуясь, словно тронутая желтым загаром девичья грудь. Иногда ее стрелой Амура пронзала мошкара, заставляя на миг тревожиться. Но уже в следующее мгновение мягкий желтый свет восстанавливал безмятежное женское дыхание и достоинство. А черные горы обгоревших воздыхателей мы потом по утрам счищали с лампы щепочками.
   А может, и не женские груди вовсе напоминало пламя, а, допустим, две горные вершины Эльбруса. Или пик Коммунизма и пик Победы. Кому что нравится, тот пусть то и штурмует. Нам, просидевшим в погребах и землянках более двух месяцев, хотелось увидеть именно первое, более житейское. Живут же где-то люди...
   Остаться бы здесь. И черт с ним, пусть даже ради этого нас освободят на неделю позже. Жертвуем.
   – Располагайтесь.
   А «волчок»? Его не будет? Тогда зачем размахивали неделями?
   – Лучшую землянку вам отдаем, – гордо сообщил Хозяин. Впервые видим его в полный рост. Высокий, немного угловатый. Неизменная маска. Увидим ли когда-нибудь его лицо? Если по-честному, оно вовек не нужно, но, наверное, человеку всегда будет свойственно заглядывать в запретное. Хотя, когда запретным становятся лица, имена – это уже не война. Это ее болезни. Краснуха, инсульт, геморрой – война за тысячи лет выработала для себя определенные температуру, давление, цвет лица, приучила к их неизбежной данности людей: раз я существую, то привыкайте ко мне такой.
   И люди привыкают. К первому, второму, третьему. Привыкнем, никуда не денемся, и к захвату заложников, торговле людьми. Война манишек не носит...
   – Николай, смотри сюда, – Хозяин светит фонариком под нары. – Ты человек военный, должен понимать, чем это может грозить.
   По ровным рядам противотанковых и противопехотных мин шугнулись от света стайки мышей. Не подорвались, вырвались с минного поля. А под зелеными бочками этих кругляшей спала такая же длинная, как луч фонарика, «Стрела-М» – грознейшее оружие против самолетов. В углу сиротливо стоял мешок с противогазами, свесив на серый лоб перехваченный проволокой чуб.
   – Все ясно: не трогать, – успокаиваю Хозяина.
   – Мы не стали это выносить, да и некуда. Но если что, сам понимаешь: полетят одни подметки.
   – По-моему, и подметок не будет.
   – Ты прав, подметок тоже не будет.
13
   Какое счастье – лежать, разбросав руки. Места – море. А не хочешь лежать – можно и не сидеть, сгорбившись, а – ходить! Во дворце целых четыре шага в длину и два в ширину. Расстояние от Москвы до Пекина!
   Мгновенно пополняется и песенный репертуар:
 
Старость меня дома не застанет,
Я в дороге, я в пути...
 
   – В плену ты, Коля, – обрывает и мелодию, и мой бег до Пекина Махмуд.
   Знаю. Сегодня – два месяца. Очередная дата. Грустно, можно выть, но можно и радоваться – мы же не в «волчке»!
 
Скоро осень. За окнами август,
От дождя потемнели кусты...
 
   Окон нет, смотрим сквозь дверь-решетку на изгиб траншеи, нависшие над ней кусты. Света меньше, чем в предыдущей норе, но все равно значительно больше, чем в деревенском погребе. Все познается в сравнении. Что-то дает и лампа. Нет, жить можно. Жить нужно.
 
Я вернусь к тебе, Россия.
Знаю, помнишь ты о сыне.
Брови русы, очи сини:
Я вернусь к тебе, я вернусь к тебе,
Я вернусь к тебе, Россия!
 
   Устроились быстро: когда есть где крутиться, это ли проблема? Пока не знаем, чем «порадует» очередное убежище, но явных угроз не просматривается. Хотя убеждены, что такого не может быть по жизни, во дворцах всегда существуют потайные двери и привидения. А уж вседозволенность шутов и безукоризненная исполнительность палачей – лебединая песнь любого замка.
   Пока перетряхиваем, перебираем, просеиваем сквозь пальцы мусор, сваленный в углу землянки. Успех превзошел все ожидания, находки оказались уникальными: булавка, осколок зеркала, кусок медной проволоки, бечевка, десяток гвоздей, пустая бутылка и скомканная простыня. Ее тут же пустили на салфетку под посуду, полотенце и новую повязку для Махмуда. Нашлось применение и для проволоки, сделавшейся одновременно и иглой, и ниткой: тщательно заштопали ею дыры в носках. А когда-то думали, вот сносим их – и плен закончится. Опять нестыковка по времени. Или, скорее всего, в плену действуют законы, в которых желаниям пленников параграфы не предусмотрены.
   В зеркальце, наклонившись к лампе, сначала долго рассматривали самих себя, бородатых и бледных. Затем нашли ему более практическое занятие: острыми краями стачивать ногти. Не осталась без внимания и бутылка.
   – Сейчас лампу сделаем, – торжественнее, чем Борис насчет карт, поведал Махмуд. – Но придется жертвовать чаем.
   Вылил его в бутылку – наполнилась до половины.
   – А надо полностью, под горлышко.
   Где брать воду? Посмотрели на «девочку». Беру ее за шиворот, доливаю бутылку. Водитель вздыхает и начинает осторожно всовывать в горлышко безымянный палец. Затем резко вырывает его обратно. С бутылкой никаких превращений не произошло, зато новоявленный Алладин дует на посиневший от усилий палец. Может, положил бы его, как в детстве, в рот, чтобы успокоить боль, но помнит, в какой раствор окунал. Настырно подставляет мне будущую лампу – эксперимент не окончен, опустошай «девочку» дальше.
   На этот раз после резкого рывка чайный «коктейль» выбивает дно – неровно, обрушивая остатки стекла вместе с собой на пол. Ерунда, закопаем, одну ложку выделили на земляные работы.
   От полотенца отрываем полоску, тщательно протираем стекло. Ставим бездонную бутылку на покатые плечи лампы.
   Впрочем, нет, это Махмуд надел на острые грудки пламени стеклянный лифчик. Нам-то что, а вот воздыхатели теперь бились о стекло, не достигая желтого трепетного тельца. И – странное дело – то ли без их самоотверженного самосожжения, то ли почувствовав душную, плохо вымытую, треснувшую стеклянную одежку, поникли и грудки. Их острые пирамидки притупились, ложбинка посредине сгладилась, и через какое-то время вместо Эльбруса, пиков Коммунизма и Победы, вместо загорелой женской груди образовалась покатая, сгорбленная спина пожелтевшей от времени старухи. Или хребет таких же древних Уральских гор.
   Стекло особого света не давало, приятное видение исчезло, а что вроде бы меньше копоти, так то мелочь. Все мелочь по сравнению со свободой.
   А она и не думала просматриваться через решетку, закрытую на цепь, подпертую хорошим дрыном и вновь опутанную белой паутиной растяжек. Лишь ветер играл облаком-заслонкой, открывая и закрывая солнечный блик на стенке траншеи.
   Единственное разнообразие, появившееся здесь – баня.
   – Почему мыться не проситесь? – впервые без маски подошел один из боевиков. Зеленый берет лихо заломлен, аккуратная бородка – вышитый Че Гевара. – Прикинь, сколько без мытья.
   Мы, вообще-то, и на волю не просимся. Водой, которая есть, моем через день ноги, да и то не всю ступню полностью, а лишь пальцы.
   – Туда-сюда, движение. Еще вшей заведете нам. Ночью баня.
   Мимо костров, хихикающих боевиков, положив друг другу на плечи руки, слепцами-поводырями идем по тропам и траншеям вниз. Слышим журчание воды.
   – Снимай повязки. Давайте, мойтесь.
   Вечер. Мы – на дне оврага, по которому бежит речка. По берегам – вкруговую автоматчики. На деревянном мостке, окунувшем нос в воду, кусок хозяйственного мыла.
   – Можете и постираться, туда-сюда. Только давайте быстрее, делайте движение.
   Вода холодная, родниковая. Просчитываю минусы: из холода, не обтертыми, возвращаться в земляную стылость. Да еще без рубах, если стирать. И с учетом того, что все лето не видели света, не говоря уже о витаминах.
   – Смелей, полковник. Прикинь, мы по два-три раза в неделю моемся, не считая того, что подмываемся перед каждым намазом. К Аллаху нужно обращаться чистым, туда-сюда.
   Я, что ль, против? Это же прекрасно: после баньки, даже такой, – да к костерку, за чашку горячего чая...
   Окунаюсь быстро, вытираюсь пусть и грязным бельем, но насухо. Ребята плещутся дольше. И хотя последним из реки буквально выуживаем Махмуда, первым заболевает Борис. Он вначале пожаловался на ноги, а потом его стало ломить всего. Единственное, чем могли помочь, – сняли с себя и укрыли дополнительным одеялом. И каждый раз капали на мозги охране: Борис болен, болен, болен. Те сочувственно разводили руками: за собой нужно следить самим, туда-сюда, движение. Правда, один раз принесли дополнительно еду днем, а затем передали и несколько таблеток анальгина.
   Сам Борис переносил жар и ломоту стоически, стонал лишь во сне. Днем же приговаривал:
   – Простуду когда лечат, она заканчивается через семь дней. А если не лечить, то сама проходит через неделю.
   Но какой же тяжкой оказалась эта неделя! И я, наверняка и Махмуд невольно «примеряли» болезнь на себя: как станет крутить, в случае чего, нас? Хватит выдержки, элементарных сил перенести простуду? Какими осложнениями она потом аукнется?
   Перед ужином слегка загибаю ручки ложек: выгнутую протягиваю Борису, вогнутую оставляю себе, волнообразная достается водителю.
   – Это твоя чашка, – отделяю одну пиалушку для больного.
   До сегодняшнего дня внимания на личные вещи особо не обращали, да в темноте не очень-то и разберешься с этим, но сегодня... Нам болеть нельзя.
   – Гигиена, – зачем-то оправдываюсь.
   Только бы Борис ничего не подумал лишнего. С Махмудом легче – тому приказал в юморной форме, и проблем нет. Борис намного тоньше, чувствует глубже, воспринимает острее. Неужели болезнь будет камнем преткновения и вот так незаметно станет делить нас, раздвигать по углам? Нежелательно. Да не то что нежелательно – недопустимо подобное.
   – Все правильно, – неожиданно сразу поддерживает мое решение Борис и сам отодвигает свою посуду подальше от нашей. – Я посплю пока.
   Не спит. То мелко трясется от озноба, то постанывает. Встаю, разминаюсь. Умоляю и заклинаю: «Не болеть, не болеть, не болеть»...
   Труднее оказалась болезнь Махмуда, свалившая его сразу после второй подобной бани. И хотя нас вывели купаться днем, вода от этого теплее не стала. Борис после болезни уже осторожничал с водой, я учился на чужих ошибках, и мы с ним обмылись с берега. Водитель же запрыгнул в реку, да еще вдобавок вздумал стираться. Долго вертел, оглядывая со всех сторон, свои плавки, потом понюхал их, скорчил гримасу и забросил как можно дальше на противоположный берег. А вечером не встал на ужин.
   – Эй, перестань. Давай кушай, – требовал от него невозможного Борис.
   Не приведи Господь никому болеть вдали от дома. А в неволе – тем паче. С болезнью борешься только сам, вся надежда только на организм. Выдержит? Справится?
   А простуда, словно потренировавшись на Борисе и недовольная отрицательным для себя результатом, решила добавить дозу. Более всего Махмуд жаловался на грудь, и, взяв на себя роль медбрата, я объявил Хозяину:
   – У него начинается воспаление легких.
   Был так категоричен, потому что знал: легкие находятся именно там.
   – Мы можем его потерять.
   Хозяин вошел в землянку, пощупал горячий лоб больного. Затем взял кусок бечевки, замерил расстояние по голове от уха до уха. Этот же полукруг пропустил под подбородок. Длина оказалась разной, и, сжав голову водителя, охранник принялся сдавливать, уминать «лишнее» около ушей. Мы со страхом смотрели на его ручищи.
   – Меня так дед лечил, – авторитетно успокоил боевик. Ну, если дед и до сих пор жив... Правда, Махмуд больше на голову при нем не жаловался.
   – Прикинь: есть два шприца и пенициллина на три укола, – забеспокоился и сообщил о своей заначке Че Гевара. – Будете колоться? Туда-сюда, движение создадите.
   – Да, – сразу ответил я за Махмуда.
   – А ты умеешь? – подозрительно глянул тот на меня.
   – Нет. Но все равно будем.
   – Я не хочу становиться подопытным, – натянул одеяло водитель.
   – Несите, – попросил я охранника. – И, если есть, одеколон или спирт. И кусочек ваты.
   Мои познания в медицине по сравнению с остальными, как я понял, позволяли ходить мне если уж не профессором, то кандидатом наук – как минимум. А ведь и навыки в самом деле имелись, служба в ВДВ заставила относиться к медицине серьезно. Особенно в начале восьмидесятых, когда служил в десантной дивизии в Каунасе и нас «посадили на парашюты», то есть подняли по тревоге в связи с событиями в Польше. Разведрота получила польскую форму, все остальные – боеприпасы, определялись пять аэродромов, на которые планировалось приземление дивизии.
   Афганистан в это время шел полным ходом, и больше всего тревогу били медики: наши солдаты умирают там не потому, что получают тяжелые ранения, а оттого, что боятся вида крови и не умеют перевязывать друг друга.
   Тревога дошла до командования десантных войск, и нас, будущих «поляков», повели в первую очередь не на стрельбы и вождение, а на медицинскую подготовку. Что солдаты в Афгане – у нас, офицеров, она вызвала шок, когда начмед, подполковник Александр Иванович Сердцев, распотрошил индивидуальный пакет и попросил объяснить назначение каждой его части. Особенно булавки, почему-то оказавшейся ржавой.
   Не сумели, не угадали. Не то что логики не хватало, а элементарного воображения. А Сердцеву бальзам на его эскулапскую душу. Поднял булавку, как знамя с засохшими пятнами крови на баррикадах:
   – Когда осколок или пуля попадают в живот, человека можно положить только на спину. Согласны? От болевого шока мышцы расслабляются, и мы умираем не от самого ранения, а от удушья – язык западает в горло и... – Сердцев посмотрел на притихший зал. – Значит, для чего нужна булавка?
   Мы, имевшие сотни парашютных прыжков со всех типов самолетов, днем и ночью, на лес и воду, прошедшие десятки учений, передернулись от страха.
   – Правильно, – не пощадил нас начмед и вслух произнес то, о чем и подумать-то боялись. – Цепляете булавкой язык к воротнику гимнастерки и после этого можете оставлять раненого одного.
   Но и это оказалось еще не все. У каждой профессии есть тонкости, и подполковник с удовольствием поделился ими:
   – Только не прокалывайте язык вдоль, по бороздке, хотя это и самое безболезненное место. Если дороги плохие и машину с раненым будет трясти, язык может разорваться на две половинки. Как у удава. Прокалывайте поперек.
   Все откровенно передернулись и, наверное, пожелали себе чего угодно, но только не ранения в живот.
   Благо, ума хватило не вводить войска в Польшу. Скорее всего, ее спас Афганистан: и доказывать никому не требовалось, что две горячих точки страна не потянет. Так что поляки остались со своей «Солидарностью» и Лехом Валенсой, а вместо наших офицеров по Варшаве разгуливают натовские (это к вопросу о независимости), мы не тронулись из Каунаса (правда, потом все офицеры прошли через Афганистан), а медицину вот вспомнил в чеченском подземелье. Тут же даю себе зарок. Если первую, афганскую войну прошел нормально, на второй, здесь, попал в плен, то на третьей меня убьют. Значит, на третью я просто не поеду. Если выберусь, конечно, отсюда...
   – Не дамся, – запротестовал Махмуд, когда принесли шприц и одеколон. – Ты хоть раз в жизни делал уколы?
   – Сыну. Лет пятнадцать назад. Ложись.
   – Я стоя.
   – А стоя я не могу.
   – А у меня плавок нет, – выдал последний аргумент – так сдают противнику последний редут перед поражением, гордо и с сожалением, – Махмуд.
   Да разве можно остановить наступающих, когда неприятель хил и болен!
   Но, наверно, и в самом деле уколол неумело, потому что водитель застонал:
   – Больно же!
   – Ему надо потеть и больше пить! – безапелляционно говорю Хозяину и Че Геваре: уж если медик – то медик, а их слушаются все.
   Принесли теплое одеяло, сменную футболку и чай. Укутали больного с головой – грей себя сам и выкарабкивайся. Очередные уколы любви и уважения его ко мне не прибавили, но вроде начал принимать их как неизбежность. А в конце уже не охал и ахал, а задумался о будущем: шприцем набрал из пузырька одеколон и перелил его в освободившийся флакончик пенициллина. Так что наше хозяйство пополнилось двумя иглами, пузырьком и одеколоном. А насчет сроков болезни прав оказался Борис: когда лечишься – проходит за семь дней, пускаешь на самотек – выкинь неделю. Правда, Махмуда мы продержали на «больничном» чуть дольше, выпрашивая под его болезнь дополнительный чай.
   А вот мне не только с горячим чаем, но и с горячей пищей пришлось расстаться до конца плена. Зубная боль словно пульсировала у нас по кругу, ей как бы некуда было деться из ямы, и поэтому переходила от одного к другому. Борис переболел ими быстро, так что следом подошла моя очередь. Язык тут же отыскал дырку в зубе мудрости, и с этого момента, как ни мерз и ни голодал, берег его пуще глаза. Даже и теплую воду пил, как голубь, наклонив голову набок.
   А время застывало. Мы раскачивали его кисельные берега, расталкивали взглядами цифры на календарике, дробили сном. Неожиданно вдруг заметили, что к нам стали лучше относиться. Конечно же, все связали с новой надеждой на освобождение, но проза жизни всегда подрубала крылья поэтическим мечтам. Как узнали уже потом, в соседнем отряде захватили в заложники коммерсанта, и он то ли попросил, то ли пригрозил:
   – Только не бейте, за меня могут заплатить хороший выкуп.
   Улыбнулись:
   – И бить будем, и выкуп возьмем.
   Случайного удара сапогом в висок хватило, чтобы коммерсант лишился жизни, а боевики – выкупа.
   Вот так невольно, на чужом несчастье, и выживали – от нас тут же убрали всех «бешеных», которые били Бориса только за то, что он «Ельцин», а уж меня– и просто так. Потому что скучно. И что полковник, русак.
   К сожалению, все это не убавляло времени, не заставляло его вертеться быстрее. Часы и минуты мы объявили главным своим врагом. Вернее, сначала я объявил водителю, что отныне он старший в группе, то есть Махмуд-апа. Тот в ответном слове превознес меня в «Блиндаж-баши», но как пели по вечерам у костра под расстроенную гитару боевики, так и продолжали тянуть вместе с бесконечной песней – проклятием России – и наш пленный мотив.
   И так же нескончаемо шли дожди, беспрерывно работал «Град». Иногда ради интереса ждали: кто быстрее устанет – природа или творение рук человеческих – ракетная установка с внушительным погодным названием?
   Первой уставала, сдавалась природа. И тогда солнце, уже слабеющее под осень, с усилием раздвигало в тучах щель и любопытно оглядывало землю: что новенького произошло без меня в чеченской войне?
   О новом узнали почти сразу.
   – Грозный взяли.
   – Когда?
   – Неделю назад.
   – Так «Град» бьет по городу?
   – По нему. Но Басаев сказал, что теперь никогда не уйдет из него.
   Лично мне стало грустно и совестно. Не принимал эту войну с самого начала, в плену научился ее ненавидеть, а все равно кольнуло: сдать город! Армия, Россия не смогли удержать перед боевиками один город! Или опять идут политические игрища и Грозный не думали удерживать?
   Бедные солдаты. Несчастные жители. Клубок подлости и глупости, отчаяния и безнадежности, горя и самоотверженности...
   Вспомнилось здание с раненым колобком. После недельной бомбежки вряд ли осталась в живых даже лиса, будь она хоть трижды хитрой. А что с жителями? И в конце концов, а точнее, перво-наперво: кто станет заниматься нами, если из Грозного ушли войска и власть?
   – Что, полковник, грустишь? Жалеешь, что Грозный потерян?
   Соврал:
   – Да нет, о своем.
   – Мы тоже думаем о своем: все блокпосты ваши окружены, вот решаем, что с ними делать. Или голодом морить, или расстрелять, или выпустить...
 
    Из рассказа
    полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   Когда город отошел к боевикам, а слухи о взятии Грозного ходили за неделю до штурма, у нас оборвались все связи и наработки по вашему освобождению. Ведь действовали-то в контакте с местной ФСБ, их посредниками. Ничего не оставалось делать, как возвращаться назад, в Москву. И начинать все сначала.
   Только и Москва не могла ответить на сотни вопросов, и главные из них – где вы, у кого и, вообще – живы ли? И азарт уже пошел, заработало чисто профессиональное самолюбие: неужели не вытащим?
   Где-то через неделю прошусь на прием к Алмазову: «Сергей Николаевич, надо лететь обратно в Чечню. Из Москвы мы его не вытащим. Разрешите?» Вижу, что волнуется, любой исход, а печальный в первую очередь, ляжет ведь на его плечи. «Кого хотите взять с собой?» – «Геннадия Нисифорова». – «Он в командировке в Тамбове». – «Завтра утром будет здесь, вечером вылетим». Не позавидуешь начальникам, когда им приходится отдавать приказы, связанные с риском для подчиненных. «Давайте, действуйте. Разрешаю принимать любое решение, исходя из ситуации. Только осторожнее. Если еще пропадете и вы...»
   Так снова оказались с Геннадием в Чечне. Мы ее прошли с самого начала боевых действий, знали друг друга настолько, что на рисковые мероприятия, «стрелки» – встречи с бандитами – ходили по одному: если что-то случится, допустим, со мной, Гена будет знать, каким образом и где меня вытаскивать. Точно так же он надеялся на меня.
   В Грозный дорожка нам, конечно, оказалась закрыта. Стали подбираться к командирам отрядов самостоятельно, без посредников, которые частенько ради своей выгоды искажали информацию, задерживали ее. Ходили, конечно, в рванье, чтобы не привлекать особого внимания, ни о каких средствах связи или охране не могло быть и речи. Тем не менее по старым связям удалось выйти на главаря, который вас захватил. Он представился Рамзаном. С ехидцей посмотрел на меня:
   – А ты не из налоговой полиции. Наверняка из ФСБ.
   – Да, я бывший комитетчик. Более того, из «Альфы». Ну и что из этого?
   – Вот тебя бы взять. Мечта жизни.
   – Но это нужно еще попробовать.
   – Ладно, давай попробуем поработать по Иванову. Ты уважаешь мои интересы, я попробую уважить ваши.
   – Но Иванов жив? Мы не пустышку тянем?
   – Жив. Даже что-то пишет, недавно листки отобрали.
   – Мне нужно подтверждение, что он жив на сегодняшний день. И с этого момента начнем работу.
   – Будет тебе подтверждение. Но только он давно уже не у меня.
14
   Заметил: я перестал подходить к двери. Слишком тяжело возвращаться от нее обратно в темноту. Я пресытился ею, а переполняясь, привыкаю. И больше уже раздражает не она, а недоступный свет, проблески неба сквозь листву, паутинные компакт-диски, лазерно отсвечивающие на мокром солнце. Мы становились с ног на голову и привыкали к этой позе. И последний штрих: раньше думал – когда выйду, а теперь – лишь бы выйти...
   В блиндаже намного глуше все звуки, и постепенно отучились вслушиваться и в жизнь за решеткой. Зато, выставляя однажды на салфетку пиалушки, вдруг замер: на всех трех донышках чернели цифры «13». Грешным делом подумал на Махмуда: парень готовит сюрприз. Но краска оказалась заводской.
   – Мужики, – приглашаю на смотрины.
   Они глядят на цифры и мысленно решают, как отнестись к открытию. Пиалы нам выдали в деревне, перед самым началом послевыборной войны. И после них накатилось...
   Определяюсь первым:
   – Я из своей больше не пью.
   – Ерунда, – пожимает плечами Махмуд. – У нас в семье тринадцать детей. И ничего.
   – А у меня дочь родилась тринадцатого, – не признает примету и Борис.
   Больше не заостряем на этом внимание, расходимся по своим углам. Мне что, я пью остывший чай, а для него и стеклянная банка сгодится. А чашке, да еще с таким номером, нашлось лучшее применение.