Было бы о чем. Переговорено все, а думать о будущем... О нем не мечтается... Чаще вспоминается прошлое. Но и его трогаем не скопом – это слишком расточительно, а сначала по годам, потом по дням, каким-то отдельным событиям. Так же продолжает вспоминаться и работа: не вся налоговая полиция в целом, а по этажам, по кабинетам и людям. Меня если спасут, то только они. Кем стал и был для них я? Заслужил ли, чтобы рвали нервы, рисковали собой ради моего вызволения?
   Считай свои минусы, человек. И не говори, что праведную жизнь хотел начать с будущего понедельника. Расплата идет по цене сегодняшнего дня...
   Вечером во дворе вспыхивает электролампочка. Нас тоже подтягивают к цивилизации, выдав керосиновую лампу со стеклом! А на ужин – котлеты! Они лежат тремя большими ломтями поверх гречки, и впервые оцениваем новое убежище не с минусов, а с плюсов.
   – Кормежка вроде обещает быть лучше, – пережевываем вместе с котлетами приятное событие.
   Но куда девать вечера, ночи? Грусть, рождаемую ими? Зубчики, за которые стекло крепится к лампе, дают тень, как две капли воды похожую на Кремлевскую стену. Боже, Москва! Ведь ни разу не вспомнил о своем городе. Тысячу, бессчетное количество раз проклинал его раньше как политическую клоаку, водоворот всех смут и несчастий. Но Кремлевская стена в чеченском подземелье... Вдруг понимаю, что люблю Москву. Как город она прекрасна, и не вина ее, что в столицах плетутся сети громких интриг. Так во всем мире. А сегодня я признаюсь в любви к ней. И каюсь за все предыдущие обвинения...
   Тень отражается и от головы Бориса. Махмуд, разминаясь, бьет ее незаметно ногой. Да еще интересуется, паршивец:
   – Товарищ начальник, тебе не больно?
   – Нет. А с чего бы?
   – Когда еще можно будет вот так запросто своего руководителя, – шофер «пинает» голову Бориса, но кашель скручивает его самого.
   Ничья.
   Этот подвал нас, конечно, доконает окончательно. Еда не спасет, ежели влажность пропитала всю подстилку, а стоять нельзя, сидеть не на чем. Итог перед глазами – сломанные доски. С каждым днем хуже и отношение: все резко, без слов. Снова начали вспоминать навыки по подготовке вопросов, но на все ухищрения получали однообразный ответ:
   – Ничего нет.
   И вряд ли будет. Если за три с половиной месяца наши не сумели вытащить, почему должно получиться в эти дни? А каждые прожитые сутки – себе в убыток. Из охраны исчезли Хозяин, Че Гевара, Чика, а оставшийся Младший Брат благосклонностью к нам никогда не отличался.
   Мы подходили к краю. Ни в какой лагерь нас, естественно, не сдадут, за спасибо не выпустят, на работах, даже в качестве рабов, использовать побоятся. А зиму мы и сами не выдержим. Да и не планируют они долго возиться с нами. На просьбу о соломе для подстилки новый охранник, подменявший Младшего Брата, угрожающе ухмыльнулся:
   – Вам не солому надо давать, а такое устроить, чтоб света белого не взвидели. И вы дождетесь...
   Снова возникают мысли о побеге. Осколок зеркала превращается в перископ. Просовываем его в щель, вертим по кругу, тщательно изучаем двор. Отыскиваем калитку, самые низкие места в заборе. Дом окраинный, неподалеку проходит трасса – по ночам слышим шум машин. Если продырявить зеркалом мешки, мука высыплется внутрь и появится возможность поднять крышку. Бежать, конечно, надо ночью, во время грозы, когда от ветра гаснет электричество, а охрана сидит в доме.
   И убегать никуда не следует. Калитку открыть, но самим забраться тут же на чердак, переждать первые дни суматохи под носом...
   Но опять – что станется с родными?
   Ловушка. Бессилие. Планы побега – не больше чем красивая страшноватенькая сказочка.
   Не знаю, как мои сокамерники, а я начинаю потихоньку готовиться к худшему. Ночью пишу прощальное письмо директору службы Сергею Николаевичу Алмазову. Надежды на то, что записку передадут, никакой, но и не написать не могу. Прощаюсь со всеми на Маросейке, 12, прошу, чтобы не думали, будто пленение произошло по моей безалаберности. Почему-то это подспудно тяготит весь плен, и хочется оправдаться: погоны и честь офицера не пустой звук. И совершенно небезразлично, как меня станут вспоминать.
   Впереди еще два письма – родителям и семье. Но на них душевных сил не остается. Тяжело. Прибереженные листки откладываю, словно именно ненаписанные письма сумеют сохранить меня еще на сутки.
 
    Из рассказа
    полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   Родственники Мусы, которых мы разыскали, сразу загорелись идеей обмена. Послали ходоков к Рамзану, отыскали его, организовали нам новую встречу.
   – А какая нам выгода отдавать Иванова сейчас? Мы его подержим еще месяца три-четыре, миску похлебки как-нибудь найдем для такого дела. А потом и назовем окончательные условия его освобождения, – стали набивать они цену.
   А я чувствую: время уходит, ситуация в Чечне меняется не в нашу пользу, мы начинаем зависеть от любых случайностей. Время, как и боевиков, требовалось подталкивать, чтобы удержать инициативу в своих руках. Но каким образом?
   Спасти ситуацию мог лишь Муса. Прошу привезти его из Владикавказа в Грозный. Когда товар перед глазами, с ним расставаться всегда тяжелее. Извиняюсь перед тобой и Мусой, но в то время вы оба шли как товар, куда от этого деться. Его в наручниках привезла под конвоем наша физзащита. Понять руководителей можно: чеченца привезли в родные края, где практически не осталось федеральных войск. Сделает ноги – и как оправдываться перед Генеральным прокурором?
   В то же время понимаю, чувствую: покажу родным Мусу в таком эскорте, полного доверия не вызову. А мне нужно только оно.
   Вспоминаю, что Алмазов разрешил принимать любое решение. Окунаюсь с головой в ледяную воду – принимаю: наручники – снять, конвой – в Москву, Мусу – к родным в дом.
   Пробираемся в село окольными путями. Родители как вцепились в сына, чувствую, не отдадут больше никогда. А документы на его освобождение – это в случае удачного обмена – у Саши Щукина, который из следователей остался один. Так и замерли перед последним прыжком: с одной стороны, я, Гена Нисифоров, Саша Щукин и наш бессменный проводник Бауди, с другой... Ох, в какую же мышеловку полезли.
   Но интуиция нас не подвела. Додавили ведь Рамзана всем селом, всем родовым кланом. Не знаю, чего там было больше – просьб, угроз, но нам передали: обмен в одиннадцать часов дня одиннадцатого октября.
 
   Нам утром еду принес тот сорокалетний мужик, который заставлял меня переписывать последнюю записку насчет расстрела в ноябре.
   Сам, без просьбы сообщает:
   – У тебя, полковник, может кое-что получиться. В Москве задержали мафиози, и тебя хотят перекупить его подручные. Возможно, тайно переправим тебя в Москву, а мафия пусть разбирается с тобой дальше.
   И – все. Снова – крышка, семь мешков под спуд, граната на особо ретивых.
   Радоваться? Страшно. Еще неизвестно, что за мафиози и какие условия они выставят за мою свободу. И как переправят в Москву? В багажнике машины? Тайными тропами? Сколько это займет времени? Почему мафия прокрутилась быстрее, чем наши оперативники?
   Нет, предложенный вариант – далеко не лучший. У мафии разговор еще короче, чем у боевиков. Не успели, наши – не успели...
   Днем приехала машина из лагеря: неподалеку от нашего люка сложили гору оружия – от крупнокалиберных пулеметов до пистолетов и патронных цинков. Накрыли масксетью. Все это отследили через «перископ», и сообщение о моей перепродаже стало расплываться. Уже столько раз свобода была «вот-вот».
 
    Из рассказа
    полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   В одиннадцать Рамзан стоял на «стрелке».
   – А где Иванов?
   – Деньги утром, стулья – вечером, – показал знание «Двенадцати стульев» главарь. – Сначала вы выполняете наши условия.
   – А я с тобой буду говорить только после того, как напротив посадишь Иванова и я увижу, что он жив.
   – Так не получится. Условия диктую я. Стулья...
   – Условия будет диктовать ситуация. А она такова, что завтра я улетаю в Москву. Вместе с Мусой. И ты со своими проблемами можешь остаться один на один. И на сколь угодно долго.
   – Ну ты крутой, размахался. Иванов жив, но далековато. Его надо еще привезти.
   – Поехали привезем вместе.
   – А не боишься? – Непримиримый вытащил пистолет, снял с предохранителя.
   – Да вроде нет, – достаю гранату, выдергиваю чеку. – Если что, ни твоя, ни моя.
   – Ну ты брось, брось. Еще нечаянно отпустишь. Нам надо еще кое с кем посовещаться. Подожди.
   И исчез. Проходит час, второй, третий. Я дергаюсь, но больше не за себя, а за Москву и Моздок: знаю, все руководство во главе с директором сидит у телефонов, все знают про одиннадцать часов, а тут еще конь не валялся. И связи никакой, одна граната в руке. Гена, Саша и Бауди стоят чуть в стороне: если пойдет провокация, чтобы не уложили одной очередью. И с места ведь не уйдешь, другого раза может не повториться.
   Мимо проскакивают машины, ясно – идет проверка. Убежден, что весь район оцеплен, и надежда только на родственников Мусы, которые пообещали по горскому обычаю не дать гостей в обиду. А тут уже и темнота подступает.
   Рамзан явился в сумерках, с дополнительной охраной:
   – Ладно, будет тебе Иванов. Но чуть позже. Все ясно: они ждут ночи.
 
   За миской для ужина пришли как обычно. Я подал посуду в открывшийся люк, но сверху бросили маску:
   – Живо надевай и наверх. Быстрее.
   От волнения долго не могу всунуть ноги в туфли. Жизнь снова, как в момент взятия в плен, круто меняется, и куда вынесет волна, одному Богу известно. А тот заранее еще никому ничего не сообщил.
   Хочу попрощаться с ребятами, но сверху хватают за руки и выдергивают наверх.
   – Скажи «асмелляй», – успевает прошептать Борис. С мусульманского на христианский – это что-то вроде «Господи, помоги».
   «Господи, помоги. Асмелляй».
   Маска на голове. Я вверху. Куда-то ведут, заталкивают в легковушку. По бокам, упирая автоматы в бок, тесно усаживаются невидимые и молчаливые охранники.
   Выезжаем со двора и мчимся по трассе. Затем сворачиваем в лесок, пересекаем его, вновь трасса. Резкая остановка. Высаживают, перегоняют в другую машину. Снова дорога. Все молчат, но напряжение витает в воздухе. Боятся провокаций?
   Наконец съезжаем на обочину, меня вталкивают в третью машину. Мимо по трассе проносятся авто, некоторые дают короткие сигналы – идет проверка. Кому же меня передадут? Где передадут? Кто они, новые хозяева?
   – Холодно, – втискивается охранник ко мне на заднее сиденье.
   – Одиннадцатое октября. Осень, – осмеливаюсь ответить. А скорее, провоцирую на дальнейший разговор. Тороплюсь узнать хотя бы что-нибудь из своего будущего. Которое им-то наверняка известно. И которого, если честно, боюсь.
   – А ты откуда знаешь дату? – удивился кто-то с переднего сиденья. – Дни, что ль, считал?
   – Сегодня сто тринадцатый день плена, – подтверждаю удивление.
   Пауза. Решают, что сказать. Ну?!
   – Считай, что последний. Последний – чего?
   – Тебя сейчас меняем. – Это я уже знаю. – Спросить напоследок чего хочешь?
   – А... ребята? Я чем могу им помочь?
   Вопрос из серии предварительных заготовок: если начнут давать советы, значит, есть надежда...
   – Если есть желание, передай их родным, что сумма, которую мы назвали, остается прежней. Имя посредника, способного нас отыскать, они знают. Но без денег пусть лучше никто не появляется.
   Помню:
   «Даже если сам Аллах спустится за вами, но спустится без денег, – расстреляем и Аллаха!»
   И песню выучил:
 
Пустой карман не любит нохчи,
Карман командует: вперед.
 
   Но сейчас главное для меня то, что боевики дают советы. Играть в чувства им нет никакого смысла, значит, в самом деле можно на что-то надеяться? Вот только кому продадут-отдадут? Мафиози в лесу или глухой деревне жить не будет, возможно, что вывезут в сам Грозный. Только были бы там свет и тепло. А как переправлять в Москву, наверняка перед сделкой продумали. Если подключат к разработке операции и меня и раскроют хоть половину карт – а на это надо бы намекнуть! – сам рассчитаю все варианты и моменты передачи. После всего пережитого попасть под пулю из-за чьего-то недосмотра и куриных мозгов совсем не хочется. Надежда только на себя. Нужно с этой секунды держаться очень настороженно и при любой опасности или оплошности прыгать в сторону. От автоматной очереди, от нового мешка на голову и очередных дней и месяцев неволи. Боевики правы: сегодня последний день. Впереди – или новая жизнь, или ее конец. Третьего не дано. Третьего не хочу.
   Включается магнитофон. Неизменные воинственные ритмы. Сколько выдержат чечены подобного барабанного боя? Придет ли к ним нормальная музыка?
   Впрочем, что мне с того? Они сами заказали подобную мелодию...
   С трассы вновь засигналили.
   – Живо, – меня схватили за рукав и бегом потащили вперед. – Давай шевелись, твоя жизнь зависит от тебя.
   Бегу, спотыкаюсь. Засовывают в очередную машину, которая сразу же набирает скорость. Окна почему-то открыты, ветер свистит по салону. Минут через двадцать – остановка. Меня выводят, но на этот раз спокойно. Останавливают. Чего-то выжидают. Срывают маску.
   Ночь. Перекресток полевой дороги. Передо мной толпа женщин, парень на костылях. Напротив, с автоматами на изготовку, отряд Непримиримого. И он сам, усмехающийся. А где мафиози? И почему столько народа? Обманули? Все-таки сдают на растерзание селу, в котором погибли боевики?
   Сбоку кто-то надвигается. Мафиози? Я готов радоваться и ему, кем бы ни оказался. Он в свитере, в руках замечаю зажатую гранату. Почему-то обнимает меня. Слышу шепот:
   – Как имя-отчество Алмазова?
   Называю, даже несмотря на неожиданность, сразу. Пугаюсь уже потом: а вдруг перепутал? И при чем здесь Алмазов... кто?
   – Расходчиков. Из физзащиты.
   Наши? Обмякаю в сильных объятиях. Так не умирают и не рождаются. Меня вытащили? Я буду жить?
 
    Из рассказа
    полковника налоговой полиции Е. Расходчикова:
   В том человеке, которого вывели из машины, тебя узнать было невозможно. Худой, заросший, в обмотках. Фотографии твои имелись у каждого оперативника, но то, что увидели... Извини, конечно, но краше в гроб кладут...
 
   Меня как-то хотели оставить в могиле без гроба...
   – Ну что, полковник. Я тебя взял, я тебя и возвращаю, – подходит с вскинутым к плечу автоматом Непримиримый. – Авось когда-нибудь свидимся. Даст Аллах – не на войне. Сказать что-то хочешь?
   – Помоги Махмуду и Борису. В подвале очень сыро.
   – Попробую, – обещает, но без гарантии, боевик. Знать, сам не всегда волен делать то, что хочется. Ох, ребята, нет полной свободы в этом мире. И не будет. И пули ваши под красивые лозунги независимости и имя Аллаха не всегда были праведны. А уж деньги, полученные за страдания другого человека, не добавят вам ни счастья, ни благородства...
   Непримиримый неожиданно протягивает руку. Ту, которая держала «красавчика» при моем пленении. Которая сжималась в кулак, чтобы больнее ударить. Которая, в принципе, и затолкала меня почти на четыре месяца в подземелье.
   Демонстративно не заметить ее или все-таки пожать? Вокруг суматоха «стрелки», хлопают дверцы машин, отдаются команды. Через миг мы разъедемся в разные стороны, удерживая друг друга под прицелом. Интересно: а повернись фортуна и окажись я властителем судеб своих тюремщиков, что бы сделал?
   Не знаю. Твердо убежден лишь в том, что никогда не посадил бы человека в яму. И не поднял бы оружия, чтобы расстрелять. Может, даже простил бы.
   Прощу ли?
   Рука Непримиримого все еще протянута. И это лучше, чем упертый в затылок ствол автомата.
   Протягиваю свою в ответ. Как бы то ни было и что ни пришлось пережить, – за сдержавшего свое слово не пускать в расход без нужды Старшего. За Литератора, бросившего однажды в яму пакетик «Инвайта». За Хозяина, ни разу не поднявшего на нас руку и не повысившего голос. За Че Гевару. Чику, научившегося на войне не только держать в руках оружие, но и гитару. Крепыша, Боксера и даже Младшего Брата. Пусть они видели во мне лишь пленника и будущие деньги, – я в ответ сумел разглядеть в них и хорошее.
   Поэтому вместо проклятий и презрения – прощение. Это тяжелее и пока через силу. Может, завтра пожалею об этом. Но Хозяин однажды радовался, что он чеченец, а не русский и не еврей. Но испокон веков русские, как никто другой, умели прощать. Что намного благороднее других человеческих качеств. Поэтому я тоже горд и счастлив, что родился русским. Ничего не забываю, но прощаю.
   Ради будущего.
   Хотя нет, я не прав. Моя протянутая рука – это в первую очередь страх за Бориса с Махмудом и неловкость перед ними. За то, что я на свободе, а они... Вскину гордо подбородок я – что падет на их головы? Мы слишком долго были связаны вместе и очень сильно зависим друг от друга...
   Протягиваю еще и потому, что сам окончательно не верю в освобождение. Мне никто ничего толком не объяснил, и эта встреча посреди дороги может оказаться лишь «стрелкой», демонстрацией, что я жив. А после нее – опять все в разные стороны на долгие недели новых переговоров. А я уже научен: охрану раздражать – себе дороже.
   Поэтому фраза «ради будущего» – это ради моего личного будущего и будущего оставшихся в неволе соподземельников. Я еще даже не снимаю топорщащийся из-под костюма корсет: выброшу, а как потом стану греться, где возьму новый, когда снова попаду в яму? Не трогаю и обмоток, путающихся меж ног. И, наверное, все-таки прав Махмуд насчет моего хватательного рефлекса: если на происходящее смотрю с неверием, то на серый шерстяной свитер Расходчикова – с вожделением. Если нас все же станут развозить в разные стороны, надо будет успеть попросить у него одежду. А он в Москве возьмет мою...
   Слышу гортанную команду – мгновенно реагирую только на нее. Боевики, пятясь, не спуская глаз и автоматов с толпы, отходят к машинам, хлопают дверцами и исчезают в пыли и темноте. На какое-то мгновение остаюсь совершенно один – можно тоже бежать в темноту и скрыться. Плохо, туфли разносились, спадают с ног. Придется бежать босиком...
   – Все, теперь домой, – останавливает попытку вынырнувший сбоку Расходчиков.
   А гарантия есть ехать домой? Он все предусмотрел? Рядом с ним всего двое русских, их лица знакомы – значит, из налоговой полиции. Но три человека – это так мало, это практически ничто во враждебной Чечне.
   – Домой, домой, – загалдели чеченцы.
   Впервые усаживают в машину без повязки на глазах. Впервые не упирается под ребра ствол «красавчика». Но все равно пока ни во что не стану верить! Сто тринадцать дней ничего не происходило, а тут – нате вам? С чего бы это?
   И в то же время как сладостно-томительно не верить в хорошее, когда в подсознании стучит: «Верь, верь, верь».
   Мы сдавлены в «Жигулях», веревки корсета больно врезались в грудь. Потихоньку сначала ослабляю узлы, а затем развязываю их полностью. Стараюсь побыстрее и побольше надышаться – то ли свежим воздухом, то ли свободой.
   Быстро въезжаем в село с редкими огоньками. Машина натужно вытягивает себя на пригорок, где нас ожидает еще большая толпа. Жители замахали руками, возбужденно заговорили. Радуются? Еще остались чеченцы, которые радуются моему освобождению? Как мне теперь к ним относиться?
   А первое, что делают мои трое русских спасителей, – обнимаются сами. Значит, интуиция не подвела меня и встреча на ночном перекрестке висела на волоске?
   – В дом, – приглашает сухощавый старик. – Все в мой дом. Сегодня у нас праздник.
18
   Чистая постель, сухо, тепло, я вымыт и переодет – а не спится. Изворачиваюсь, перекомкав подушку и простыню, усаживаюсь на тахте падишахом.
   У ног, на полу, по-солдатски одинаково повернувшись на правый бок, спят мои спасители. Под окном, начинающим сереть от рассвета, иногда слышны осторожные шаги. Это Муса, мой крестник, столь удачно подыгравший под мафиози. Как только Саша Щукин поставил свою подпись под документом о его освобождении, Муса исчез в доме и вернулся с пулеметом на плече.
   – Спите спокойно, он с друзьями будет вас охранять, – пояснил его отец, глядя на сына и все еще не веря в его освобождение.
   Но лично мне не спится. Не то что боюсь проспать отъезд или не доверяю Мусе. В глазах стоят укутавшиеся в сырые одеяла Борис и Махмуд. В яме. Могу представить, как тяжело им перенести мой отъезд. Скажут ли им, что я на свободе? Или исчез – и исчез.
   Где-то в глубине души я все время боялся остаться в плену в одиночестве. Даже сейчас, сидя на тахте, предполагаю, что бы делал в таком случае. Конечно, соорудил бы из освободившихся одеял шалаш или вагонное купе – не терять ни одной доли тепла. Подмел бы прутиком, найденным за банками, весь подвал – это могло занять уйму времени! Следом идет протирка от пыли и влаги подвальных банок, их аккуратная перестановка. Можно сделать зарядку – на коленях, правда, но не привыкать. Таким образом я бы убил целый день одиночества. Но сколько их могло ждать впереди?
   Передергиваюсь от озноба. Не верю. Да, я не сплю потому, что не верю в освобождение. Усну – а проснусь снова в яме. Второго раза не выдержу. Лучше оставаться в том, первом плену...
   – Чего не спишь?
   Женя Расходчиков, словно почувствовав мой взгляд, поднимает голову.
   – Не знаю. Не спится.
   Он ползет к тахте, усаживается рядом.
   – Все нормально, все позади, – прекрасно понимает он мое состояние. – Утром выскочим отсюда, а дальше – свои. Руководство, черт побери, жалко. Уже сутки не даем о себе знать. Представляешь, с какой ненавистью и одновременно с надеждой глядят в Москве на телефоны?
   Вчера вечером гадали: вырываться из района ночью или все же дожидаться утра.
   – Утром безопаснее, – взял на себя ответственность Расходчиков. – Ночь для Москвы станет кошмарной, но ехать в темноте – риск значительно, больший. Могут перехватить или элементарно расстрелять машину. Остаемся.
   – Ночью они к нам не сунутся, а с рассветом прибудет подмога, – обещает Ахмат, тот самый парень на костылях, который встречал меня на развилке. Вместе с женщинами, родственниками Мусы он специально выезжал на «стрелку», гарантируя таким образом: со стороны Расходчикова и федеральных войск никаких провокаций не намечается. Боевики смертельно боялись подвоха, не скрывали этого и на любые гарантии заученно твердили: «Русским нельзя верить, у них нет слова чести».
   – На каких условиях меня обменяли? – спрашиваю у Жени.
   – Тебе это сейчас важно? – пожимает он плечами. – Главное, что вырвали. «Есть у Родины тайны, которые умирают вместе с солдатами», – так, кажется, сказал кто-то из поэтов. Потом сам все узнаешь.
   – А ребят нельзя было вместе со мной?
   – К сожалению. По каждому человеку отрабатывается отдельная операция, стандарта как такового нет. Что получилось с тобой – никогда не пройдет с другими. Ты нас только извини, что раньше не смогли вытащить.
   Раньше... Из неволи, как шутят сами пленники, дай Бог выходить не раньше, а хотя бы вовремя. Мой день – 11 октября. Кстати, день рождения отца.
   – Как у меня дома? – осмеливаюсь наконец спросить о том, что вертелось на языке с первой минуты встречи. Я еще многого боюсь. Плохих вестей – в первую очередь.
   – Все в порядке, ждут. Теперь дождутся. Осталось немного.
   Женя тянется к столику, достает пистолет. Из рукоятки выщелкивает магазин с единственным патроном. Выдавливает его пальцем на ладонь, пробует на вес и протягивает:
   – Держи на память. Он не выстрелил. А потому ты на свободе.
   Приподнял голову Бауди, проводник:
   – Пора?
   – Нет еще, спи. Я тоже еще немного подремлю, двое суток на нервах.
   Он укрывается одеялом, а я опять возвращаюсь к Борису и Махмуду. Осторожно сажусь в ногах, около бледно горящей лампы. По язычку пламени лучше любого барометра можно определять, сколько остается воздуха в подвале. В «пенале» его запасов – от утра до вечера, так что, если забудут принести ужин, лишат не просто еды, а глотка свежего воздуха.
   Махмуд спит, разбросав руки, – сколько раз мне доставалось от них. Борис укутал голову рубашкой – это пошло с тех пор, как его укусила в макушку какая-то гадость и ранка долго гноилась. Спите. Я привык бодрствовать по ночам...
   Утром нас вышла провожать половина села. На трех машинах подъехали вооруженные с головы до ног парни, взяли нас в середину кортежа. То ли специально, то ли иной дороги не существовало, но проехали мимо дома Непримиримого. Наверняка и тот сидел не без охраны, но никто никого не тронул: родовую войну в Чечне развязывать никто не решался.
   Сложнее пришлось, как я понял, начальнику налоговой полиции Чечни, которого мы разыскали в Надтеречном районе – пророссийски настроенном и демонстративно не подчинявшемся новой власти. Он обнял меня, провел в дом. Я не читал соглашений, подписанных Лебедем и Масхадовым, в них главное – окончание войны. Но какой ценой? Если люди, которые желали жить вместе с Россией, работали рука об руку с нами, вынуждены теперь сами скрываться по подвалам в родном краю, то что это за соглашение? Может, тогда соглашательство? Почему Москва бросила их? Ради высшей цели – мира? Но никто не дает морального права бросать союзников. Любые соглашения становятся филькиной грамотой, словесной эквилибристикой, когда в реальности видишь брошенных на произвол судьбы людей.
   Странная война. Еще более странно ее окончание...
   Когда выехали из войны и попали в Моздок, в объятия начальника местной налоговой полиции Петра Ильича, Расходчиков поинтересовался: