Старшая дочь мамы, Марина Оленина с пяти-шести лет постоянно вертелась перед зеркалами, а позднее стала выражать желание сделаться балериной и осуществила свое желание, поступив в Балетное училище при Большом театре, которое заканчивала перед самой революцией 1917 года. Сразу следует сказать о правильности выбора, сделанного Мариной – она много лет была прима-балериной на характерных ролях в городском театре Белграда в Югославии.
   По причине обучения в Балетном училище, при переезде в 1913 году нашей семьи в Петербург, Марина осталась в Москве на попечении маминой гувернантки Лидии Егоровны Гольст, а к нам в Петербург (Петроград) периодически приезжала.
   Нельзя сказать, что Марина была красива, но удивительно обаятельна и женственна и пользовалась большим успехом у мужчин.
   Как и со всеми детьми, у мамы были хорошие, сердечные отношения с Мариной, но мне кажется, что в душе мама слегка ревновала к ней моего отца, побаиваясь ее природного обаяния.
   Оказавшись за пределами родины, Марина писала маме письма, присылала свои фотографии в ролях и в жизни, где был снят и ее второй югославский муж, черногорец Вук Драгович, безумно любивший Марину. Потом она перестала вдруг писать, молчание ее длилось несколько лет, и только уже перед самой войной 1941 года мама получила от Марины последнее письмо, в котором та описывала мучительные годы своей душевной раздвоенности, так как всерьез увлеклась мужчиной моложе себя на несколько лет, даже порвала с Вуком, которого тоже продолжала любить, сознавая, что ближе него у нее никого нет и не будет, что она совсем извелась и серьезно заболела, была вынуждена бросить работу в театре; между тем Вук все время продолжал у нее бывать и заботиться о ней. Болела Марина в какой-то степени наследственной болезнью Олениных и Алексеевых – воспалением почек на грани уремии, от каковой умер ее отец Петр Сергеевич Оленин. В конце концов она вернулась и к Вуку, и на сцену, но Вук советовал ей бросить театр и открыть свою балетную студию. Это последнее письмо Марины к маме, написанное 15 февраля 1941 года, сохранилось и находится у меня.
   Вторая дочь нашей мамы, Алла (по признанию самой мамы – «любимушка номер один») была объектом ее вечного беспокойства за судьбу и здоровье. Внешне очень привлекательная, хорошенькая, темпераментная, веселая, оптимистка и фантазерка, Алла с раннего возраста пользовалась большим успехом у молодых людей и мужчин; она с детства талантливо писала стихи, обладала прекрасным музыкальным слухом и мечтала стать оперной артисткой, как ее родители; избалованная вниманием и приветливостью к ней окружающих, Алла с малолетства была своевольна, нетерпима к тому, что ей не нравилось, и эгоистична, но душевно добра и беззащитна, хотя внешне бывала порой резка и агрессивна.
   Алла была очень привязана к маме и любила ее, но, в силу присущей ей нетерпимости, еще в девичьи годы грубила матери в ответ на ее справедливые замечания или наставления (в зрелости Алла «разряжалась» на своем втором муже – мягком, любившем ее Михаиле Николаевиче Сидоркине и окружающих), объясняя свою резкость природной вспыльчивостью, унаследованной, якобы, от бабы Лизы.
   С посторонними Алла могла быть очень приветливой и обаятельной.
   Мама очень беспокоилась за девятнадцатилетнюю беременную Аллу и глубоко переживала, когда на седьмом месяце у нее был выкидыш девочки (очень похожей на Аллу), которую в условиях разрухи 1922 года не удалось спасти в клинике Отто, считавшейся лучшей в Петрограде.
   Одно время у Аллы находили признаки начинающегося туберкулеза.
   В 1930 году, когда Алла уже жила в Москве, вдали от мамы, у нее случился острый приступ аппендицита, и ее срочно оперировал знаменитый уже в то время хирург Алексей Дмитриевич Очкин в своем отделении Боткинской (бывшей Солдатенковской) больницы. Мама немедленно (по вызову тети Зины) выехала в Москву.
   По натуре щедрая, Алла никогда не скупилась, оплачивая чужой труд; когда была возможность, она заботливо и бескорыстно одаривала близких.
   Третий сын нашей мамы Герман (Котя) Севастьянов, еще подростком волею судьбы оказавшийся за границей Советской России, уже в двадцатых годах писал нашей маме довольно часто, присылал в письмах свои фотографии; позднее, став материально самостоятельным, Котя присылал ноты модных в то время в Европе фокстротов и прекрасно выполненные фотографии-открытки мировых кинозвезд, которые мы, то есть Тиса, я и в какой-то мере Алла (еще жившая тогда в Ленинграде), а также наша молодая горничная Нюша (ставшая почти членом семьи) коллекционировали; поэтому при очередной партии присланных Котей в письме открыток кинозвезд каждый из нас старался отобрать себе наиболее интересные.
   В начале тридцатых годов Котя стал присылать маме большие фотографии – свои и его молодой жены, начинающей (а впоследствии ставшей мировой знаменитостью) балерины Ирины Бароновой в жизни и ролях. Фотографии были красивые, поражали своей выразительностью и великолепным качеством исполнения.
   Письма Коти всегда были содержательны и познавательны, так как он много путешествовал по всему миру с балетными труппами русских эмигрантов в качестве администратора.
   По своей природе Котя всегда был очень добр, щедр, любил одаривать людей и помогать им, когда имел такую возможность. Пережив 1917 год в России, Котя хорошо представлял материальные трудности, голод и разорение, которые принесли революция и гражданская война; поэтому, оказавшись за границей, как только он начал «становиться на ноги» (сначала зарабатывая деньги трудом шофера), старался помочь маме и семье; так, в конце двадцатых годов, Котя несколько раз присылал нам по почте большие толстые плитки твердого черного шоколада «Золотой берег» для варки, но мы его съедали по кусочкам, которые с трудом откалывались от плиток. Шоколад был очень вкусный и питательный – роскошь для всех нас!
   Мы всегда с нетерпением ждали Котиных писем.
   Так получилось, что, практически, около нашей мамы, еще не отколовшись в отдельную семью (как это было с Сережей и Аллой, периодически появлявшейся у нас в моменты ссор с мужем), остались с 1922 года двое еще малых подрастающих детей – девятилетний автор этих строк и старшая меня на два года сестра Тиса (Таисия Севастьянова), которая была единственной маминой помощницей по дому, оказалась в положении девочки на побегушках и разделила с мамой все тяготы плохо устроенного тяжелого быта тех лет.
   Тисе больше всех доставалось невзгод и, может быть, даже несправедливостей от нашей дорогой, мягкой, доброй, но вспыльчивой мамы, истерзанной душевно ревностью и измученной физически (за время минувшей революции) непривычными ей за всю ранее прожитую жизнь условиями существования в первые годы советской власти.
   Жизненные невзгоды семьи (после мамы) падали на Тису и на ней отражались в первую очередь. А Тиса по своей природе, по своей сущности была очень добрая, отзывчивая и, несмотря на то, что ей больше всего доставалось работы и часто недовольства мамы, очень любила маму.
   Несомненно, что «любимчика номер два» – последнего сына от последней своей любви в жизни (то есть меня), мама берегла и лелеяла, перенеся неразделенную по-настоящему любовь мужа на его сына.
   Набирать силу мне прошлось в годы революции и разрухи, и нельзя сказать, что физически я подрастал сильным и нехлипким; в раннем возрасте у меня часто воспалялись миндалины, что, как говорили, является признаком возможного развития туберкулеза при взрослении, что крайне беспокоило маму. В общем-то так и получилось. Позднее, при переходе от юношества к мужанию, вероятно наследственное предрасположение к туберкулезу привело к верхушечному процессу в стадии саморубцевания В-I. В этот же период от всех морально и физически навалившихся на маму жизненных испытаний у нее самой начался туберкулезный процесс в ее всегда слабых легких (на протяжении всей жизни мама часто хворала пневмонией и воспалением почечных лоханок), и в начале тридцатых годов у нее определяли саморубцующийся туберкулезный процесс в легких в стадии В-II. Оба мы были взяты на учет в районном туберкулезном диспансере.
   Мама очень боялась, что меня постигнет участь большинства детей ее сестры Анны Сергеевны Штекер, погибавших один за другим от наследственного в семье Алексеевых туберкулеза легких, а позднее, после гибели Володюшки Красюка в начале 1937 года (младшего сына Анны Сергеевны Штекер-Красюк), боязнь мамы за меня и мое будущее еще больше обострилась, особенно это сказалось в 1939 году (смотрите главу «Заботливая Маруся и Манюша»).
   Таким образом, на долю нашей мамы выпало немало постоянного беспокойства и боязни за своих чад!

Герман Васильевич Севастьянов (Джерри Северн)

   Герман Васильевич Севастьянов родился 23 февраля (8 марта по новому стилю) 1905 года в Москве, скончался 21 июня 1974 года в клинике в Женеве, похоронен в городе Веве в Швейцарии.
   Герман Васильевич, или Котя, как его звали близкие, ушел в возрасте 13 лет из семьи матери к своему отцу Василию Сергеевичу Севастьянову (уже женатому в то время на оперной певице Аде Владимировне Поляковой), который увез сына в Одессу в начале 1918 года. Здесь В. С. Севастьянов собирался держать оперную антрепризу в сезоне 1918—1919 годов, и для приглашения оперных певцов он вместе с Адой Владимировной выехал летом 1918 года в Италию. Перед отъездом отец устроил сына Германа в Морской корпус.
   Начавшаяся в России гражданская война не позволила В. С. Севастьянову вернуться на родину, и он уехал работать в Югославию. Морской корпус был эвакуирован из Одессы в Турцию, куда Василий Сергеевич приехал за сыном, увез его в Югославию и поместил его в Морской корпус в городе Сараево. По окончании Морского корпуса Герман Васильевич учился в Морской академии, но после смерти отца в 1929 году бросил учебу и начал работать шофером у пожилой четы, полюбившей его как сына.
   Молодой, красивый и по натуре очень добрый Герман Васильевич женился 13 ноября 1928 года на Лидии Рапопорт, свадьба состоялась, кажется, в Париже; но довольно скоро оказалось, что Лидия серьезно больна, и супруги расстались.
   В 1932 году Герман Васильевич познакомился с юной Ириной Бароновой, которая без спроса залезла в автомобиль, принадлежавший его хозяевам, ей захотелось погудеть клаксоном; Котя выгнал Ирину из машины, пообещав надрать ей уши, если она еще раз учудит что-либо подобное. С этого эпизода началось знакомство будущих супругов – Германа Васильевича и Ирины Михайловны Бароновой (родилась 13 марта 1919 года в Петрограде), впоследствии ставшей балериной с мировым именем и балетным педагогом. Так получилось, что спустя 2-2, 5 года после описанного выше знакомства они поженились[65].
   Герман Васильевич говорил на нескольких языках и обладал хорошими организаторскими способностями, что, видимо, помогло ему стать помощником администратора русской балетной труппы Соломона Юрока. С этой балетной труппой Герман Васильевич и Ирина Баронова объехали чуть ли не весь мир.
   Так как Герман Васильевич не имел капитала, родители Ирины были против их брака.
   Началась Вторая мировая война. Герман Васильевич, получив подданство США и имя Джерри Северн, воевал против фашистской Германии в американских ВВС. Вернувшись с войны, он узнал, что Ирина не хранила ему верность, и ушел от нее.
   Третий брак Германа Васильевича был с какой-то американкой, оказавшейся алкоголичкой, из-за чего брак был прерван.
   После Второй мировой войны Джерри Северн становится бизнесменом, в конце 50-х годов приезжает в Москву и налаживает деловые контакты с советскими деловыми кругами. В частности, Джерри Северн помогает советской кинематографии выйти на международные фестивали, и с его помощью два фильма – «Летят журавли» и «Баллада о солдате» – получают на них высшие награды, а игравшие в фильмах актеры – мировое признанье.
   Джерри Северн помогает советской текстильной промышленности и другим отраслям.
   Одно время он пропагандирует русскую мировую оперную классику, выпуская совместно с фирмой «Филипс» долгоиграющие патефонные диски с высококачественным звучанием.
   Где-то в 60-х годах после многих лет разлуки к Герману Васильевичу возвращается Ирина Баронова – несомненно, они всю жизнь любили друг друга несмотря ни на что.
   Умер Герман Васильевич от фибромы легких.
 
   Примечание.В одном из предвоенных писем к Марии Сергеевне Севастьяновой Ирина Баронова сообщила, что они с Котей повенчались 20 января 1939 года в Австралии в церкви города Сиднея, и венчал их старенький архимандрит Мефодий.
   Видимо, где-то во второй половине 1970-х годов Ирина Михайловна Баронова стала членом английской Королевской Академии Танцев. В письме же от 2 февраля 1995 года ко мне она написала:
   «Работаю много для „Королевской Академии Танца“ (R. A. D., то есть Royal Academy of Dancing). Гоняют по всему свету, так как учителя и школы в 67 странах у нас зарегистрированы. Отсюда посылаются экзаменаторы и сюда посылают учиться. Нашему R. A. D 75 лет. Давно я там учила. Теперь сделали меня Вице-Президентшей, и я ношусь по белу свету, экзаменую, читаю лекции о балетном искусстве, учу мимике. Прилагаю список поездок моих на этот год.
   Устаю маленько конечно, старею, но как ты говоришь, Степанька, работа дает силы и чувство, что получив так много от «Терпсихоры» теперь моя должность (очевидно нужно понимать – мой долг) передать молодым, чему меня учили гениальные люди, как Фокин, Преображенская, Мясин, Нижинская и другие научили! Так? Так!»

Выбор жизненного пути

   Напомню, что в Первой показательной школе был великолепный интеллигентный состав преподавателей и классных воспитателей, чем и объясняется желание родителей поместить нас именно в эту школу, несмотря на удаленность ее от места, где жила наша семья.
   Кажется, когда я проучился в школе городка Сан-Галли два класса, ее ликвидировали – перевели на Большую Посадскую улицу Петроградской стороны, недалеко от бывшей Дворянской улицы и Петропавловской крепости; новая школа помещалась теперь в здании бывшей женской гимназии и получила наименование Единой трудовой школы девятилетки № 200. Эту школу я и окончил весной 1930 года.
   Надо было выбирать жизненный путь. К тому времени отца рядом уже не было. Отец (что было мучительно для мамы, безумно его любившей, и, конечно, для меня) около трех лет постепенно отходил от семьи и ушел окончательно весной 1923 года, когда мы переехали со Съезжинской улицы на Большую Пушкарскую, угол Шамшевой, в дом № 28/2, в квартиру под № 19 (позднее перенумерованную в № 17).
   Конечно, меня тянуло по стопам родителей – на сцену, тем более что в детстве природа наделила меня хорошим голосом; я пел все партии отца, и очень любил петь, а желающих слушать меня среди друзей и знакомых всегда хватало. Так продолжалось до мутации, и никто мне не объяснил, что в этот период мужания необходимо бережно относиться к своему голосу. И однажды на дружеской вечеринке, где меня без конца просили петь, я сорвал себе голос, да так, что даже перестал говорить; недели через две разговорный голос вернулся, а настоящий певческий голос я потерял на всю жизнь. Я очень от этого страдал морально много лет, вероятно, утрата голоса тоже повлияла на выбор мною дальнейшего жизненного пути, тем более что выдающейся артистической внешностью я не обладал, так же как ярко выраженным актерским талантом и темпераментом, да и отец не хотел, чтобы я стал артистом.
   Но как всякого мальчишку, меня сызмальства тянуло к технике, а в период моего детства представителем новой техники был трамвай. К тому же друг семьи, второй муж моей первой учительницы Марии Николаевны, Борис Николаевич Роде, был инженер-электрик и работал в Трамвайном управлении Ленинграда. По его совету было решено, что мне нужно пробовать поступить в Электротехнический институт имени В. И. Ленина на Аптекарском острове Петроградской стороны – в одно из старейших высших учебных заведений, а кроме всего прочего, еще и недалеко от дома! Вот в этот институт я и подал свои документы. В то время в ВУЗы принимали без вступительных экзаменов, критерием приема были социальное происхождение и социальное положение будущего студента; предпочтение отдавалось детям рабочих и крестьян, мои же шансы были не столь велики – сын служащего, который, правда, из крестьян (судя по паспорту отца).
   Мама не любила дач, и снимали мы их в редкие годы, но в 1930-м наши друзья Ганешины убедили маму снять на лето недорогую комнату близ их наемной дачи в живописной деревеньке в пяти вестах от станции Сиверская, где и поселились мы с мамой в ожидании моей дальнейшей судьбы. Сестра моя Тиса оставалась в Ленинграде, так как она работала на текстильном заводе (кажется, имени Тельмана) в бухгалтерии, по расчетной части. Лето заканчивалось, а ответа на мое заявление Электротехнический институт все не присылал.
   Наконец, около 20 августа Тиса привезла на дачу уведомление на мое имя с отказом в приеме меня в число студентов Электротехнического института ввиду того, что отдавалось предпочтение в приеме в институт лицам, «имеющим направления от заводов, фабрик и предприятий по линии Парттысячи и Профтысячи».
   Оставались считанные дни до окончания работы вузовских приемных комиссий, да и подача документов в эти комиссии, как правило, заканчивалась 31 июля; таким образом, можно было рассчитывать только на случай, если какой-то институт не добрал еще плановое количество студентов.
   Мы быстро вернулись с дачи в Ленинград и я стал наводить справки – не продлили ли где срок приема документов. И тут сосед по нашей, уже в то время коммунальной квартире, прочитал мне объявление в газете, гласившее, что вновь организующийся Институт точной механики и оптики, создаваемый на базе одноименных техникума и рабфака, принимает заявления по 31 августа включительно. В оставшиеся дни пробегав за своими документами, которые нужно было получить из приемной комиссии Электротехнического института, и какими-то еще необходимыми справками, я успел подать все документы за 2 часа до окончания последнего дня работы приемной комиссии. Так как это был институт, связанный с оптикой, которой я интересовался – фотография, кинематография, осветительные приборы, зрительные трубы были мною любимы, – я ни минуты не колебался, подавать или не подавать документы именно туда.
   Недели через три я и мама прочли мою фамилию в списках принятых в число студентов с оговоркой: «без претензии на стипендию».
   Это условие я полностью выполнил и проучился 5 лет без стипендии, хотя в семье денег было негусто, а многие принятые на тех же условиях в институт мои товарищи студенты получали стипендии уже со второго курса.

Кто ж мог знать, как повернется жизнь…

   Клавдия Гавриловна Потапова была маленького роста, с точеной пропорциональной фигуркой, имела миловидное, хорошенькое подвижное личико простушки; она была общительная, веселая, от природы музыкальная, обладала хорошим слухом, любила театр, оперу, легко запоминала и напевала целые сцены из опер – она обладала от природы поставленным голосом, небольшим приятным по тембру сопрано; одно время мама давала ей уроки пения и говорила, что Клавдия Гавриловна понятлива и быстро «схватывает» премудрости вокала. Годы обучения в гимназии до революции оставили ей скромное знание французского языка, что дало возможность написать на даримой мне, мальчику 12 лет, книге «Работа подземных сил» сочинения А. П. Нечаева: «A mon petit cher pour sou– venir de „Клеш“. 25.12.1924».
   Природа одарила Клавдию Гавриловну ценным для жизни свойством – тактичностью: за нее никогда не было стыдно в любом обществе, и ее врожденный такт очень подкупал и располагал к ней людей; но когда ей кто-то не нравился, досаждал, тактичность ее могла мигом «испариться», и она становилась очень агрессивной.
   Мама быстро привыкла к Клавдии Гавриловне, познакомилась с ее старушкой матерью, вдовой, милой, уютной, тихой и работящей Александрой Васильевной, которая воспитала и подняла на свои заработки дочь: Александра Васильевна была портниха и, пока Клава подрастала, не разгибала спины. Осталось в памяти, что многие знакомые Александры Васильевны называли ее «бабой Васей».
   Давно скончавшийся отец Клавдии Гавриловны, Гавриил Кузьмич Потапов, был родом из города (или селения) Валуйки на Украине, где его почему-то прозвали Купрюхой. Впоследствии мы иногда в шутку называли Клавдию Гавриловну «жинкой» и «Купрюхой», на что она не обижалась, понимая, что это добродушная шутка, без претензии на то, чтобы задеть ее достоинство.
   В 1919—1920 годах Клавдия Гавриловна была еще в числе поклонниц моего отца С. В. Балашова – лирического тенора, восходящей «звезды» петроградских оперных академических театров. Тогда среди молодых девушек считалось модным носить широкие в складку юбки, которые назывались «солнце-клеш»[66]. Про такие юбки даже распевали куплеты, несколько фривольного содержания, впрочем, об этом я уже писал. Видимо, Александра Васильевна постаралась для своей любимой дочки Клавы и сшила ей, одной из первых, вожделенную модную юбку, за которую ее обладательницу, ядовитые на язык приятельницы из числа тех же поклонниц, прозвали тут же «Юбка Клеш», затем в этом прозвище «Юбка» отпала, осталось только «Клеш», «прилипшее» к Клавдии Гавриловне на всю жизнь – все ее близкие друзья и родные стали называть ее так, а не по имени, а тем паче, имени и отчеству.
   Осенью 1920 года юная семнадцатилетняя Клеш, рискуя сама заразиться, выходила от сыпного тифа маму и меня, за что мы остались ей благодарны и обязаны на всю нашу жизнь!
   Прошло три-четыре года, и в нашем доме Клеш стала своим человеком, близкой знакомой, другом дома, даже поехала с нами на дачу в Юкки, в 1926 году, в качестве маминой dame de compagnie.
   После окончательного ухода отца из семьи весной 1923 года всю силу своей огромной любви и привязанности к нему мама перенесла на их сына, то есть на меня; одновременно усилилась ее боязнь потерять меня – последнюю зацепку в ее жизни, как сама она говорила. Мне было тогда 11 лет (возраст, когда мальчику отец становится все более и более нужен).
   Естественно, что по мере моего взросления у мамы все больше увеличивалась боязнь появления в моей жизни какой-нибудь девушки или, тем хуже, женщины – но что поделать, как говорится, «гони природу в дверь, она войдет в окно!» Несмотря на мой еще вполне мальчишеский вид, во мне созревал мужчина и, как свидетельствует моя старшая сестра Алла (сам я этого не помню), я шутливо и фривольно стал поговаривать о том, что мне уже нужна «лошадка». По натуре был я влюбчив, с 17 лет учился в институте, где была масса всевозможных девушек, к любой из которых я мог привязаться. Поэтому мама была эгоистически рада, когда меня потянуло к Клеш и, несмотря на разницу в возрасте (Клеш была старше меня на девять лет), я с ней сошелся, ибо при нашей связи (я это прекрасно понимал) все в нашей общей жизни оставалось по-прежнему на своих местах – Клеш продолжала жить со своей одинокой мамой на Большом Проспекте Петроградской стороны, а я продолжал жить с мамой на Большой Пушкарской на расстоянии менее одного квартала ходьбы от квартиры Клеш, которая каждый день бывала у нас. Естественно, я близости с Клеш не афишировал, но «шила в мешке не утаишь», и на ближайшее 1 апреля 1932 года я получил по почте письмо, написанное печатными буквами, в котором оказался листок с приводимыми ниже стихами, а над стихами была нарисована лошадь с приклеенной фотографией Клеш на месте лошадиной головы:
 
Что б скрасить Вашу жизнь не сладку,
Просили Вы купить лошадку.
Мы Вашу просьбу исполняем
И Вам лошадку предлагаем:
Она разумна и практична,
Жизнь станет Ваша с ней отлична.
Чужда ей безрассудность, скачка –
Она Вам будет друг и прачка!
Лошадку эту берегите
И против шерсти не чешите;
Но баловства не допускайте
И каждый день ее седлайте…
Так, Ваше горе прочь гоня,
Вам помогает жить родня!
 
   Конечно, я сразу определил автора стихов – сестра Алла и, конечно, по согласованию с мамой…
   Материально мы жили трудно, еле-еле сводили концы с концами, постоянно что-то закладывали в ломбард, чтобы добыть денег на каждый день или просили в долг у Клеш, которая приносила деньги из запасов, наработанных ее мамой и ею самой на службе.
   Скоро наши знакомые стали принимать Клеш как мою гражданскую жену. Она помогала маме держать меня в порядке, стирала и крахмалила мне рубашки и воротнички, что-то зашивала, помогала немного по хозяйству, была в курсе всех наших семейных, хозяйственных и материальных дел и стала первым советчиком мамы.
   В 19 лет мне безумно хотелось иметь ребенка. Я не мог равнодушно смотреть на кормящую свое дитя мать, меня внутренне начинало как-то трясти мелкой дрожью. Жили мы в большой плохо обустроенной коммунальной квартире, в которой сестра Тиса в маленькой комнате для прислуги рядом с общественной кухней мыкалась с мужем и родившимся мальчиком Володей-Бибой (будущим Владимиром Евгеньевичем Артемовым, одним из самых дорогих и близких мне людей, которому я многим обязан).