1920 год

   Весна и лето 1920 года выдались на удивление жаркими.
   Мой отец, которому 3 апреля (по новому стилю) минуло 37 лет, был в расцвете своих сил и певческого таланта; недавно принятый в труппу Мариинского театра, по рекомендации много с ним певшего Ф. И. Шаляпина, он все увереннее начинал входить в репертуар Академических оперных театров Петрограда, где требовался лирический тенор, все увереннее занимал положение ведущего исполнителя, в особенности в репертуаре Театра комической оперы, как тогда называли Михайловский театр, являвшийся филиалом Мариинки.
   Отец пользовался большим успехом у дам. На одном из спектаклей группа поклонниц преподнесла ему большую корзину с кустиками лиловой и белой сирени, поступившую затем в мое полное владение; тогда я стал «разводить сад» на подоконнике небольшой комнаты, в которой прежде жила прислуга, с окном, выходящим на юго-запад, внутрь типичного для домов Петрограда двора-колодца. Насколько я помню, кроме корзины с великолепной сиренью у меня были горшочки с розовыми и белыми маргаритками, столь характерными для общественных садов того времени.
   После жарких весны и лета пришли короткая осень и ранняя зима – помню совершенно отчетливо, что 20 сентября (это день моего рождения по старому стилю, а к новому стилю мы все только еще привыкали) выпал первый обильный снег, а мама и я лежали в постелях в бывшей детской, болея сыпным тифом. Ухаживать за нами было некому; отец, естественно, боялся заразиться, да он и занят был с утра до позднего вечера в театре и на «халтурах». Пренебрегать ими было невыгодно, население Петрограда снабжалось городскими властями очень скудно, кормить же семью следовало; любимая же мамина дочь, Алла Севастьянова, училась в театральной студии Леонида Сергеевича Вивьена и Николая Николаевича Арбатова при Народном доме и жила в студенческом общежитии.
   С риском заболеть самой, маму и меня стала выхаживать поклонница отца (в недалеком прошлом соученица Аллы по гимназии) семнадцатилетняя Клавдия Гавриловна Потапова. С этого времени она постепенно стала все более сближаться с нашей семьей и в конце концов сделалась полностью своим человеком.
   В Петрограде шли повальные обыски в квартирах интеллигентных семей, искали и реквизировали царские золотые монеты, золотые и другие украшения, бриллианты, столовое и прочее серебро. Оставшиеся «не съеденными» в 1918—1919 годы драгоценные вещи больная мама, лежа в постели, зашила внутрь моей игрушки – белой лохматой заводной собачки, передвигавшейся на колесиках, закрепленных на каждой лапе. Собачку положили мне в кровать.
   Когда «товарищи» пришли к нам с обыском, то, обнаружив двух сыпнотифозных больных, только прошли через комнату, не обратив внимания на лежавшую в кровати ребенка игрушку.
   В октябре или ноябре 1920 года из детского дома-приюта в Екатеринодаре (Краснодаре) неожиданно приехала сестра Тиса, наголо остриженная, в неряшливом неопределенного темного цвета платьице, все личико в рыжих веснушках, с простуженным вечно мокрым носиком-сапожком. В этом вызывавшем жалость ребенке было трудно узнать ту девочку-куколку с длинными вьющимися локонами, какой она была несколько лет назад. На маленькую Тису (ей было всего 10 лет) сразу навалились заботы по дому, хождение в магазины, позднее – на рынки, и постепенно Тиса сделалась кем-то вроде девочки на побегушках.

Голод не тётка!

   К 1920-21 годам в Петрограде сложилось такое положение с продовольствием, что власти население уже практически ничем не снабжали, остались отдельные частные магазины хоть что-то еще продававшие, например, кофе «Мокко», сушеную воблу. Город был полон своими и заезжими оборотистыми спекулянтами, сновавшими по ближайшим провинциальным городам, селам и деревням, выменивая на вещи или скупая за деньги продукты. А перевезя их в Петроград продавали населению втридорога.
   Всегда сплоченные, хорошо организованные, инициативные евреи стали открывать общественные столовые дли своих соплеменников, но, конечно, подкармливали и русских. Готовили, как говорится, не Бог весть что, но вполне удобоваримое после практически несъедобной дуранды, каковой снабжало население государство; это чаще всего были форшмаки из селедки и супы на рыбьих (тоже, вероятно, селедочных) головах.
   В этих условиях городские власти через партийно-профсоюзные органы на заводах, фабриках и в учреждениях стали разрешать поездки в провинцию на рынки, базары для закупки и обмена на вещи продовольствия у крестьян и прочих местных жителей; таким образом питерским горожанам удавалось добыть муки, пшена или, если повезет, гречки, мяса, творога и масла – о чем в полуголодном Питере можно было только мечтать! Для таких поездок организовывались специальные поезда – продовольственные эшелоны, в которые можно было попасть строго по специальному документу, называемому провизионкой. Провизионки всегда выдавались только на одно лицо с указанием фамилии, имени и отчества едущего в эшелоне и, кажется, с указанием года рождения а также наименования учреждения, выдавшего сей документ.
   Эшелоны обычно формировались из вагонов пригородных составов, реже – товарных, оборудованных нарами. Места, конечно, нумерованы не были и занимались отъезжавшими счастливчиками «с боем», народу набивалось до отказа, и нужно было считать за удачу, если удавалось занять третью багажную полку в пассажирском вагоне, на которой можно вытянуть ноги и задремать. Обычно люди объединялись по двое-трое, чтобы пробиться в вагон при посадке и успеть занять для всех места поприличнее, а также для того чтобы следить за вещами, оберегая их от многочисленных воров, и оберегать места своих партнеров, временно куда-либо отошедших. Когда эшелон останавливался на промежуточных станциях, многие устремлялись на перрон, спеша успеть купить что-нибудь у местных жителей, выносивших к поезду пирожки с кашей, картошкой, морковью, грибами, а также овощи и, изредка, соленое сало. Все торопились, поскольку времени остановки никто не знал, и эшелон мог тронуться в любую секунду.
   Когда поезд возвращался в Петроград, производилась повальная проверка провизионок с дотошным допросом касательно всех означенных в них данных – вылавливали спекулянтов и лиц, едущих по чужим документам.
   Простым питерским жителям провизионок не выдавали, но, конечно, находились «обходные пути» – люди, имевшие доступ к оформлению и выдаче разрешений, тоже не зевали, оформляли и выдавали провизионки по знакомству или «за мзду». Чаще всего приходилось ездить под чужой фамилией. Если при проверке данных обнаруживался подлог, продукты отбирались, а человека арестовывали до выяснения личности.
   Мама и Сережа с риском быть задержанными несколько раз ездили за продуктами в Бежецк по чужим провизионкам, при этом приходилось заучивать наизусть все указанные в них данные и, по возможности, любые дополнительные сведения о лице, по документам которого они ехали. В такие поездки приходилось и одеваться соответственно тому, что гласил документ.
   Воспоминания сохранили и смешные, и печальные случаи. Сереже, инвалиду с одной ногой, было трудно слезать со второй или третьей полки, он больше смотрел за вещами и за тем, чтобы не заняли мамино место, когда она отлучалась. А отлучаться ей приходилось довольно часто – то на остановках эшелона, купить пирожков, добыть кипятку; то по естественной надобности, то под потолком вагона на верхней полке становилось слишком душно. Тогда женщины брюк не носили, мама была в юбке. И вот однажды, сидевшие на нижних местах мужики начали ей кричать: «Перестань ты шастать туды-сюды, надоело нам твою панораму глядеть!»
   Другой раз, выскочив на перрон и стараясь скорее купить пирожки, мама, наслушавшись звучавшего кругом народного говора, закричала Сереже в окошке вагона: «Говори скорее, с чем тебе? С кашам, аль с грибам?»
   В одну из поездок маме с Сережей подвезло – им удалось сторговать за сходную цену целую баранью тушу, но везти ее было не в чем: требовались мешок или рогожа, чтобы ее укрыть, не вывалять за дорогу в грязи. Мешок удалось купить, в него тяжелого барана и засунули.
   Благополучно прибыв домой, наши «купцы» похвастались своей удачей, а когда общими усилиями извлекли добычу из мешка, она, к общему огорчению и даже ужасу, оказалась грязно-коричневого цвета. Все подумали, что за дорогу домой мясо протухло! По счастью, нет – просто мешок был из-под цикория… В большом оцинкованном корыте, общими усилиями мы старались отмыть жирную тушу да не тут-то было: до товарного вида баран никак не отмывался, и намерение Сережи «спекульнуть на редком товаре, чтобы хоть частично оправдать расходы» оказалось невыполнимым. К общему семейному удовольствию злополучного барана пришлось съесть самим.
   Выгрузка из эшелона с привезенными драгоценными продуктами всегда проходила на нервах – приходилось зорко смотреть, чтобы шныряющее вокруг ворье чего-нибудь не утащило из-под носа! Нужно было найти и нанять человека, который бы поднес кули и корзины к трамвайной остановке и помог погрузиться в вагон со всем скарбом, а в идеальном варианте – согласился бы поехать с вами и дотащить все тяжести до дома. Вот еще почему по провизионкам ездили как минимум вдвоем! Все это требовало большей нервной и физической выносливости.
   Как-то маме подвезло купить две или три сотни яиц, которые она бережно уложила в плетеную корзину размером с не очень большой чемодан. В вагонной толчее всю трудную дорогу мама всячески оберегала свою корзину с хрупким товаром и, когда в Петрограде на вокзале наняла мужика, чтобы тот помог довезти все покупки до дома, просила его особенно быть осторожным с этой корзиной, с яйцами. Мужик оказался то ли рассеянным, то ли не понял, о чем просила нанявшая его тетка, только, дойдя до трамвайной остановки, сбросил с плеч тяжелые вещи и, отдуваясь, оперся коленом на злополучную корзину. И тут, с криком: «Осторожно, яйца!», мама непроизвольно дернула ногой и, нечаянно, конечно, ударила мужика по «причинному месту», отчего он, бедный, взвыл и стал материться. Мама долго извинялась и с трудом уломала беднягу не бросать ее, а, как и было обещано, довезти до дома.
 
   В то время мне и сестре Тисе давала уроки музыки приходившая к нам на дом Ольга Александровна Веденисова – интеллигентная, мягкая, застенчивая, с очень милым, но некрасивым лицом тихая женщина, дальняя родственница, а за давностью лет скорее свойственница семьи Алексеевых. Ольга Александровна была одной из многочисленных дочерей Александра Петровича Веденисова[34], который много лет являлся доверенным лицом Алексеевых в Милане.
   Александр Петрович прожил почти всю жизнь в Италии; как мне рассказывала мама, он был дважды женат и произвел на свет то ли 28, то ли 29 детей, имена которых сам вечно путал.
   Выросшая в Италии, Ольга Александровна говорила по-русски с сильным акцентом. После революции она сильно бедствовала и подрабатывала уроками музыки. Мама и Сережа уговаривали ее поехать с ними по провизионке. Она долго не соглашалась (боялась), но нужда все же вынудила ее рискнуть, и она поехала. Однако ей не повезло. Когда в эшелоне шла проверка провизионок, Ольгу Александровну подвел-таки ее иностранный акцент, и хотя она упорно старалась доказать, что это именно ее документы (как честный человек Ольга Александровна боялась подвести незнакомую ей женщину), краснела, дрожала, заливалась потом, чуть не плакала, «товарищи» ей не верили и продолжали выпытывать ее настоящую фамилию. Наконец, видимо поняв, что перед ними не спекулянтка, а честная женщина, вынужденно поставленная в трудное положение, мучители пообещали отпустить ее, не арестовывать, если она назовет наконец свои настоящие фамилию, имя и отчество. И тут, гордо выпрямившись, Ольга Александровна твердо ответила: «Я – Веденисова!» Люди, видевшие всю эту сцену, смеялись – кто зло, кто с сочувствием; ей же, бедной, измученней допросом, было не до смеха! Отобрали ли у несчастной женщины так дорого и мучительно добытые продукты – не помню. Кажется, все-таки отобрали…

П. С. Оленин и свадьба Аллы

   Я не знаю, чем объяснить – тем ли, что Петр Сергеевич Оленин был первой в жизни Мани Алексеевой (нашей общей мамы) настоящей глубокой Любовью (именно с большой буквы), или же моей привязанностью с малых лет к сводным старшим братьям Жене и Сереже, сыновьям Петра Сергеевича, только к нему я всегда питал какое-то теплое родственное чувство. Петр Сергеевич был какой-то свой, семейный; в самом начале двадцатых годов он появлялся у нас в доме со своей второй женой, балериной Софией Васильевной Федоровой (второй), еще недавно танцевавшей в Большом театре Москвы, в тот же период мама (со мной) ненадолго заезжала по каким-то делам к ним на квартиру, на Театральной площади Петрограда (недалеко от Мариинского театра, где последние годы своей жизни Петр Сергеевич заведовал труппой).
   Наконец, если мне не изменяет память, Петр Сергеевич дал согласие быть посаженым отцом на свадьбе моей сводной сестры Аллы Севастьяновой с драматическим актером Владимиром Михайловичем Мичуриным (по сцене Азанчеевым). Венчались они в соборе Святого Князя Владимира (на Петроградской стороне) в 7 часов яркого солнечного вечера 30 мая 1921 года. Жили же мы на Съезжинской улице, за три-четыре квартала от собора, и свадебная процессия шла пешком, а впереди «молодых» нес икону (как это полагалось в старину) автор этих воспоминаний. Было мне тогда 8 лет и 8 месяцев.
   Гостей на свадьбе было много – родные «молодых», их друзья по театру и театральной студии, друзья нашей семьи. После венчания, как полагается, устроили свадебный стол, потом, помню, играли во всякие игры – фокусы и надувательства, например, как прилепить к потолку комнаты стакан с водой (на эту «удочку» попался брат жениха, артист Большого драматического театра Геннадий Михайлович Мичурин – его молодая хорошенькая женщина, показывавшая фокус, попросила помочь: чуть придержать конец палки, которой был приперт к потолку стакан); желающих «полететь на самолете» (авиация в России еще только-только начиналась) – с завязанными глазами поднимали на доске и «стукали» головой о потолок – подставляли книгу в твердом переплете; молодые девушки визжали от страха и удовольствия. Удивляли гостей также фокусом с «волшебной палочкой»: один из показывающих фокус выходил из комнаты, затем возвращался и с помощью «палочки» отгадывал задуманного всеми присутствующими, находящегося среди них человека. Этот фокус, гениально простой по своей сущности, производил ошеломляющее впечатление – все наперебой предлагали свои варианты, как его делать, пробовали, и ни у кого фокус не получался. Наконец, кто-то брался отгадать позу вышедшего в соседнюю комнату человека, какой бы замысловатой она ни оказалась. Это вызвался сыграть Петр Сергеевич Оленин; он охотно ушел в соседнюю комнату, плотно закрыл за собой дверь и принял невероятно замысловатую позу, стоя на одной ноге, с руками закрученными в разные стороны. По условиям игры, человек, принявший позу, должен был громко (чтоб его услышали из-за двери) спросить: «Как я стою?» Когда Петр Сергеевич задал этот вопрос, его дочь, Марина Оленина, ответила: «Как дурак!» и быстро распахнула дверь – все увидели Петра Сергеевича в его невероятной позе, крайне смущенного и обескураженного.
   Потом молодой, красивый и талантливый Володя Азанчеев к общему удовольствию прочитал модную тогда поэму Блока «Двенадцать», подражая манере знаменитого Юрия Михайловича Юрьева (премьера Александрийского театра, одного из основателей Большого драматического театра в Петрограде).
 
   15 января 1922 года Петр Сергеевич Оленин скончался в возрасте 51 года от нефрита, в Институте скорой помощи в Петрограде.
   Его тело было перевезено в Москву и захоронено на Ваганьковском кладбище недалеко от церкви. Помнится, проводить Петра Сергеевича в последний путь на место вечного упокоения ездил его сын Сергей Петрович Оленин со своей матерью Марией Сергеевной – первой женой Петра Сергеевича.
   Еще в годы обучения в Московском университете на медика Петр Сергеевич Оленин был деятельным участником московского Общества искусств и литературы под руководством К. С. Станиславского, и, будучи от природы неплохим актером и режиссером, пытался полученные знания и методы работы перенести в оперное дело, что проявилось особенно заметно в годы, когда он занимался режиссурой и постановками в театре С. И. Зимина, а позднее – в Большом театре; П. С. Оленин старался, хотел перевести оперные спектакли с уровня костюмированных концертов (каковыми они по сути были) на уровень психологически осмысленного художественного действия – был в какой-то мере последователем постановок МХТ. Свидетельством такого подхода Петра Сергеевича Оленина к работе с актерами-певцами при постановке оперного спектакля может косвенно служить письмо К. С. Станиславского директору Большого театра В. А. Теляковскому от 16 декабря 1915 года, появившемуся в результате инициативы, проявленной Петром Сергеевичем (см. К. С. Станиславский, Собр. соч. в 9 т., «Искусство», М, 1998; т. 8, письмо 393, с. 423 и комментарии к нему, с. 541).
   Несомненно, в истории русского оперного театра начала XX века режиссерская деятельность П. С. Оленина оставила заметный след.

Семейно-коммунальное житье. Переезд на новую квартиру

   Из Ташкента в Петроград приехал и поселился у нас в одной из пустующих комнат мамин племянник Александр Владимирович Алексеев (сын ее брата Владимира Сергеевича Алексеева) с семьей, состоявшей из его второй жены Антонины Семеновны Тарсиной (красивой, стройной), ее дочери от первого брака прехорошенькой Милюси (Милицы), собственных двух сыновей (от первого брака) Семы и Мити (моих сверстников). Решив однажды устроить скромный родственный прием, он прислал маме с кем-то из детей письменное приглашение, в котором, не без юмора, было написано, что «к речке „Коридорке“ и к озеру „Кухоне“ для гостей будут поданы, бесплатно, галоши».
   В то время наши «семейные вечера» обычно сопровождались угощением кофе «Мокко» (еще свободно продававшимся в фирменных металлических коробочках частными магазинами) и простыми домашними булочками (если в доме была мука), которые мама замешивала на воде с солью, быстро черствевшими и получившими шутливое название «Манин пуп»[35]. Пили с сахарином, за неимением сахара. Впрочем, бывало, что и глицерин ели.
   Однажды о нашем житье-бытье Александр Владимирович Алексеев (Шура) написал своему двоюродному брату Евгению Петровичу Оленину (Жене) письмо в стихах, описав в них, в юмористическом ключе, нашу повседневную жизнь. В то время Женя находился в Италии, зарабатывая на жизнь танцами в каком-то маленьком театре, а может быть, даже в ресторане.
   Ниже приводятся отрывки из этого письма.
   (Написано А. В. Алексеевым в июне 1922 года.)
 
Caro nostro Italiano (Дорогой наш итальянец)
Очень жаль, что так lontano (Очень жаль, что так далеко)
Пляшешь ты two-step'ы рьяно! (Пляшешь ты тустепы рьяно!)
Мы ж в холодном Петрограде
Все в минорном строим ладе,
Мечемся, как черти в аде…
Вместо слив – жуем морошку,
Вместо устриц – жрем картошку
За «Lole friti» – идет салака, (За жареную камбалу – идет салака)
За «Filet de boeuf» – собака!… (За говяжье филе – собака)
 
 
Утро… Изо всех дверей
Выпускают, как зверей
Вон из клеток, нас – мужей,
Каждый муж несет горшок, –
Каждый нос зажат в платок
(C'est qu'il pue le жизни сок!) (Т. к. воняет же он, этот жизни сок!)
Вылив сок (incominciamo), (Вылив сок, начинаем)
Вид приняв лакеев-хамов,
Печь топить, дрова рубить,
Воду ведрами носить.
 
 
Между тем уж встали – spol'ы (Между тем уж встали супруги)
И, субреток взявши позы,
Стройны, нежны, как мимозы,
Грязной шваброй пол метут,
Пыль стирают там и тут.
(C'est un rude travail, comme toute!) (В общем, это тяжкий труд!)
Вот Мамака в платье кратком[36],
Мася[37] – в настроеньи гадком,
Тетя Тоня[38] – grande coquette, (Тетя Тоня – большая кокетка)
Каждый день – nouvelle toillette, (Каждый день – новый туалет)
 
 
Алла с воплями влетает
И с восторгом заявляет,
Что роль горничной играет!…
Взвизгнула – и марш кругом!…
Весь проснулся сонный дом.
 
 
Итак, в сборе все.
«Эй, Тиска! Суп тащи, да там есть миска
И картошка в ней – почисть-ка!
А потом пойдешь на рынок,
Молока возьмешь у финнок…»
«Мама, как же без ботинок?!»
«Где ж ботинки?» – «А, вчера я
Как-то ножичком играя
Всю подошву сковырнула…»
Тут Мамака «лишь вздохнула»[39].
 
 
«Что сегодня продавать?
Иль у Биргерши[40] в долг взять
Хоть картошки фунтов пять?»
«Где татары провалились?!
У меня для них скопились
Две салфеточки, башмак,
Петин университетский знак…,
Да папанин старый фрак».
«Рыжь! В окошко посмотри-ка,
Нет ли князя, покричи-ка!»
Съев вчерашний суп, картошку,
Выпив «Мокко» на дорожку,
Разошлись все понемножку.
 
   Об этом же отрезке совместно прожитой жизни через много лет, а именно в марте 1978 года, я напомнил Антонине Семеновне Тарсиной в стихах, написанных мною к ее 90-летию.
Моей любимой тетке Тоне в день её… летия
 
Давай-ка вспомним Петроград
полсотни с гаком лет назад!
Житье в разрухе и кошмаре
на нашем Съезжинском «базаре».
Там, от засора и утечки,
текли две мутненькие речки:
из ванной, обходя пригорки,
струились воды «Коридорки»
и, без малейшего урона,
вливались в озеро «Кухона»,
а по пути, сквозь щель и дырки, (пардон!)
фекал струился из «Сортирки»…
И всяк из нас зиме был рад –
ведь исчезал их аромат,
и мы ходили без калош,
коль речки замерзали сплошь.
Там проживала тьма народа
из Алексеевского рода:
с женой Оленин[41], Балашов[42]
был петь везде всегда готов,
он с юных лет был голосист
и на театре стал солист.
Гостеприимна и мила
мать Севастьянова жила;
она солиста ревновала,
тряпье татарам продавала,
что было делать – жизнь горька,
ведь не хватало всем пайка.
И, чтоб полна была картина,
жил Александр – шармер мужчина,
с женою Тарсиной – царицей
и с ее дочерью Милицей.
По вечерам, живя без злости,
ходили мы друг к другу в гости;
и начиналась всем морока,
коль доставали кофе «Мокко» –
тут званый вечер собирался,
народ, как лучше, одевался,
пекли для кофе «Манин пуп»
и собирался целый клуб.
Так шли семейные альянсы –
кто стих писал иль клал пасьянсы,
кто музицировал, кто пел,
гадал на картах, кто умел:
«Придет ли Степа ночевать
иль будет Марья горевать,
что тенор, впав в азарта транс,
ночь проиграет в преферанс».
А поздно, с воплем, в двери дома
влетала Алла, из Нардома,
крича – домой что не пойдет,
где муж ее нагайкой бьет[43]
и снова будет жить у мамы,
чтоб избежать семейной драмы.
Но рада всем она сказать –
горняшки будет роль играть!
Хоть это было все давно,
не прав ли я, что все равно,
забыв обиды прошлых дней
нам на душе опять теплей,
глядишь – вдруг сердце защемило,
ведь что прошло, то стало мило,
и своенравная слеза
вдруг набежала на глаза!
Иль я ошибся, Юбилярша,
Вам неприятен ход демарша?!
И то, что мохом поросло,
копать – плохое ремесло!
Ах, друг любимый юных дней,
люблю с годами Вас сильней
И, если б был не с «Половиной»[44]
я б Вам сказал: «Любовью львиной»!
Надеюсь я, черт побери,
что вновь приеду в Снегири
и привезу Вам свой сонет,
когда Вам будет за сто лет!
 
   Фактически наша квартира № 6 по Съезжинской улице дом № 19 превратилась в семейно-коммунальную, неудобную для нашей семьи, ибо самая большая изолированная комната (когда-то, до революции, служившая спальней для моих родителей и кабинетом для занятий отца) была отдана семье Шуры Алексеева, состоявшей из пяти человек; мама, отец, я и временами Алла жили в изолированной бывшей детской, самой теплой комнате с круглой железной печью; в соседней проходной комнате, занятой огромным шкафомгардеробом, жила Тиса; в следующей проходной комнате-столовой обитали Оленины – брат мой Сережа с беременной женой Галей, приехавшие из села Шебекино, где они поженились; в столовую было передвинуто пианино, на котором я и Тиса занимались музыкой с учительницей Ольгой Александровной Веденисовой. На нем же Сережа играл, а Степан Васильевич распевался.