Страница:
Про северную группу мало что было известно, - фельдъегеря, которые пытались добраться до нас, рассказывали, что с наступлением темноты отряды Багратиона еще удерживали жесткую оборону на линии Раусниц-Аустерлиц, но что с ними стало после сего, - одному Богу ведомо. Как бы там ни было, - логично было предположить, что сейчас северная группа уже на всех парах отходит к Ольмюцу. Гадость же состояла в том, что в наших, отрезанных от Ставки, частях никто не знал, где отцы-командиры и народ потихоньку впал в панику. Почти все генералы, видя как обернулось, сели на лошадей и выскочили из смыкающегося кольца еще вчерашним вечером - на соединение с обожаемым Государем. Именно Государем, потому как основная масса солдат и младших чинов оказались в огромном кольце. Самом настоящем котле, - ибо южнее дороги Брюнн-Ольмюц начинается этакая горная страна с полным отсутствием каких-то дорог.
На юг от нас котла была занятая противником Вена. Далеко на юго-восток - дорога на Пресбург и опять же на Вену, и очень далеко на восток - дорога на Розенберг. (Вилка на Краков и Будапешт.) Вот такая ерундистика, - в самой середке Европы, а дорог меньше, чем у нас где-нибудь в Тамбовской губернии. А у нас тут - одна пехота, - пушки остались все при Аустерлице, а кавалеристы ускакали на соединение со Ставкой. Что хочешь, то и - делай. А чего удивляться - горы кругом...
Ну, - тронулись потихоньку мы на восток. Реквизировали все, что можно у местных, и - пошли по бережку. Где-то к полудню догнали нас якобинцы. Стычка и - Ваню Дибича ударило пулей в живот...
Когда мне об этом сказали, я не поверил ушам. Бросил все и прискакал к моему начальнику штаба, а он лежит на шинели, на берегу у какого-то полуразрушенного мостка и - слабо так улыбается:
- "Прости, Сашка, - свалял я тут дурку. Понял, что не уйти нам по этому берегу и приказал взять первый же мост на север. А тут - якобинцы засели. Ну и, - зацепило меня. Принимай команду".
Я встал на колени рядом с Ванечкой, а у него уж испарина на лбу и губы синеют. А Андрис, кто всю ночь с ранеными колупался, говорит:
- "Вывезти его надо. Срочно. Пуля хорошо прошла - кишки вроде бы целы, коль в лазарет довезти, - встанет на ноги..."
Помню, - долго я сидел так, рядом с Ванечкой, а потом встал, свистнул всех моих латышей с горцами и говорю им:
- "Раненых у нас до черта, а по этому берегу нам не уйти. Надобно выбираться на Ольмюцкую дорогу. А там, - вот ведь какое дело - якобинцев, как грязи... Стало быть - придется нам пробивать проход через них. Приказывать я не смею... Лишь добровольцы - шаг вперед".
Долго стояли мои мужики, - в моем отряде ночью обошлось почти без потерь, и все мы знали, что если мы и дальше пойдем по этой стороне Литтавы, - рано или поздно - добредем мы до Пруссии. Это - мы добредем, а вот с ранеными - придется проститься... А на том берегу мамлюки Мюрата, а эти ребята - шутить не любят. Вот и было над чем - репу чесать...
Потом все так же молча разошлись по командам и стали проверять упряжь. Никто так и не вышел вперед, а только - полк мой потихоньку перебрался на северный берег речушки и через часок с небольшим, - врезал по голому флангу корпуса Даву, оседлавшему Ольмюцкую дорогу. Сперва французы растерялись, а мы в суматохе - выкосили с батальон их швали, которая путалась под ногами. А через час появились мамлюки...
Что говорить, - хорошими они были рубщиками. Да и - говорить тут нечего и рассказывать не о чем. К вечеру, когда подошла пехота хорват, под моим началом из тысячи сабель было, - как сейчас помню - восемьдесят семь.
Так что - и говорить тут не о чем... Но дорогу мы - вычистили.
Вечером, когда пришла пора отправлять подводы с ранеными, я простился с Ванечкой, уже не чая увидать его на сем свете, а затем подошел к подводе с Андрисом. Мой главный врач лежал в коме и только розовые пузыри то и дело лопались на его губах. Где-то в середине дня моему пастору прострелили оба легких. Тремя пулями. Мы, как смогли перевязали его, проложив ужасные дыры пластинками каучука, и, стянув ему грудь что есть силы, все пропитали бальзамом. По всем медицинским законам, это были - трупу припарки, но я на что-то надеялся, - Бог знает на что.
Потом я отдал мою "Жозефину" Петеру со словами:
- "Приказываю, - дойти до наших и довезти всех живыми. Если... На войне все бывает, - у меня есть дочь - Катенька. Если со мной что случится, отдай "Жозефину" моему внуку. Не хочу, чтобы наша фамильная шпага досталась какому-то оборванцу".
Он спросил:
- "А как же ты - без шпаги?"
Я показал ему "Хоакину":
- "Здесь не будет дуэлей, - а рубать всех подряд - проще саблей".
Тут мы обнялись на прощание и Петер сказал:
- "Трогай".
Я долго провожал обоз взглядом и молился за то, чтобы Петерова нога ровно срослась. В деле ему влепили целым ядром в бок его лошади и теперь левая нога моего телохранителя была больше сходна с мясным пудингом, нашпигованным костяной крошкой. Единственная надежда была на то, что стояли сильные холода и зараза - не липла к телу.
Невероятно, - но факт. Оба моих друга в итоге оправились. Только вот Андрис на всю жизнь стал покашливать в платок, а Петерова нога получилась чуток короче здоровой и - перестала гнуться.
А еще меня чуток знобил, - я в первую ночь провалился с лошадью под лед Литтавы и теперь все пил горячительное и жевал гашиш. Но и слишком разогреться - не смел. Начинала кровоточить сабельная рана на левом плече, чертов мамлюк, "выходя из контакта", достал-таки своей саблей и у меня аж звезды из глаз посыпались, - так было больно. Но потом, на привале, кто-то из Андрисовых парней (самого Андриса к той минуте скосило) наложил тугую повязку, объяснил, что рана была поверхностной - только чуток мышцу порвало, а так - до свадьбы затянется. Вот только пить не надо, - алкоголь разжижает кровь и может снова открыться кровотечение. Поэтому-то меня так и знобило в тот вечер: и в реке застудился, и много крови стекло. Ну да - ничего.
Из восьмидесяти семи конников - пятьдесят пять были жестоко ранены и поэтому я приказал их вывезти в тыл, так что со мной остались тридцать сабель и около трех тысяч хорватских штыков, - русским я не доверял и не мог на них положиться, так что всех их я тут же отправлял в тыл - с подводами.
Да, - еще со мною остался один из "маслят" - Матвейка. Прочих таких я отправил с обозом - ухаживать за ранеными, а этот остался. Он был даже не "мой" и нас ничто с ним не связывало, но он боялся, что его изнасилуют, больно смазливый был.
Впрочем, это не так уж важно. Важнее забот о Матвейке, меня грызла весьма обидная мысль о том, что Шушу я брал майором, а в Австрии подыхаю простым капитаном. Только потом, добравшись до своих, я узнал, что начальство было хорошо осведомлено, кто командует арьергардом разбитой армии и за ночной бой 20 ноября я был уже восстановлен в майорском звании, а за следующую неделю боев произведен специальным приказом Кутузова - в подполковники. Но это выяснилось много позже, а в тот вечер было ужас обидно.
Интересная особенность памяти, - сегодня я никак не могу припомнить подробностей того отступления. Всплывают будто из ничего - какие-то куски и обрывки и - опять ничего.
Помню, - где-то на четвертый, или пятый день непрерывных боев, когда я, уже плюнув на свое предубеждение против русских, ставил под ружье всех, кто отступал по этой дороге, встретил я фельдъегеря, который сказал мне, что обо мне знают и мне возвращено звание майора (подполковником я стал по приказу от 5 декабря). Я в ответ отмахнулся от таких глупостей и лишь просил пороху и "жратвы". Люди мои доходили до крайности... Фельдъегерь обещал, что передаст мою просьбу по линии и исчез в круговерти мокрого, влажного снега.
Где-то уже в конце кошмарного анабасиса, - числа 27, или 28 нас долбанули так здорово, что мы, откатываясь по разбитой дороге, вдруг налетели на концевые подводы отступающей армии. Около десяти телег застряло в грязевой жиже посреди колеи и солдаты никак не могли вытянуть телег. Я тут же приказал людям перевернуть телеги и выкинуть на землю барахло, создав подобие баррикады. И тут представьте себе, - эти ублюдки с подвод, сразу немедля встрепенулись и собрались топать в тыл.
У меня рассудок помутился от сего хамства. Я тут же арестовал обоих младших офицериков, командовавших этим сбродом и поставил их у телег.
Был холодный и серый вечер, снег только кончил падать и все вокруг вдруг сразу потемнело. Мы все смертельно устали, мне мучительно хотелось спать и кончился мой гашиш, а эти поганцы были аж - с розовыми щечками. Два этаких штабных педика недоделанных. Я их внятно спросил, готовы ли они подчиниться моему приказу и помочь нам остановить наседающего врага. Я им русским языком сказал, что если по сей дороге пройдет кавалерия, всем - хана и никакие обозы, кои они догоняют, их не спасут.
Один из мальчишек оробел и по всему было видно, что он готов подчиниться, а второй заверещал, что я - не его начальник, и в случае чего буду отвечать перед Трибуналом за самоуправство. Тогда я вырвал из рук одного из моих стрелков заряженное ружье и всадил засранцу пулю в живот - в упор. Он только хрюкнул, когда его швырнуло спиной на ось перевернутой телеги, а потом колесо пронзительно заскрипело и негодяй, еще живой, но с вываливающимися наружу кишками, сполз в огромную грязевую лужу и только булькнул бурыми пузырями, уходя с головой под слой ноябрьской грязи.
Я же, не глядя на вмиг оробевших солдатиков юного негодяя, сплевывая кровь из раненой в предыдущей сшибке губы, прохрипел:
- "Трибуналом - пугать?! А я - пуганый. Вон главные пугачи уже едут... Трибунала ему захотелось!"
Ночью, когда нас сшибли с этих телег, после третьей, или четвертой атаки, кто-то из его солдат сбежал от меня в потьмах и рассказал в тылу о сем происшествии. Когда о сем казусе проведали в Ставке, по слухам сам Багратион произнес:
- "Здорово ему там приходится. Коль выйдет живым, будет моим главным разведчиком. Если, конечно, - живой выйдет".
Так и не отдали меня - под Трибунал. А кончилось все, - вечером 30 ноября. Допинали меня якобинцы до самого Троппау, - дальше уже была развилка на север на прусский Ратибор, или на юг на прусскую же Остраву. Война для России заканчивалась. Наши основные части уже вышли в Пруссию, но в самом Троппау из-за полного бездорожья сгрудились сотни телег и подвод с ранеными. Я до сих пор не знаю, как звалась та речка, на коей остатки моего корпуса приняли свой последний бой, - то ли Оппа, то ль - Цинне. Не знаю и никогда не хотел вернуться в эти края.
Нашим подводам с ранеными надо было уйти за Одер, моему же отряду предстояло удержать врага на мосту через безымянную речку...
Я помню тогда в последний раз обошел людей, попрощался со всеми, поблагодарил за службу и пожалел, что нет у нас возможности принять баню и одеть все чистое. У меня оставалась буквально горстка людей и мы при всем желании не смогли бы отойти назад вовремя, поэтому я догадывался, что отступающие взорвут мосты через Одер задолго до того, как мы будем в состоянии добраться до них. Поэтому я приказал организовать жесткую оборону и подготовить наш маленький мостик ко взрыву.
Люди были необычайно веселы и все - смеялись. Они думали, что теперь, когда мы уже почти на прусской земле, все их мучения кончились и все будет хорошо. А у меня не хватало духу объяснить им...
Забавный был у меня отряд, - двое трое уцелевших армян, двое-трое грузин, с десяток хорват, и почти две сотни русских мужиков. Форма жуткая, "номер восемь - что сопрем, то и - носим". И все были счастливы, что выжили.
До сих пор не знаю, как я мог тогда идти в обход на этой моей последней позиции и шутить и смеяться. Все они были разных племен и не знали языка товарищей и все равно как-то - общались. Только я один и мог поговорить с каждым на его родном языке и это - очень облегчало им жизнь.
А потом пришли французы. Да и не французы - австрийские ренегаты, кои за пайку хлеба и возможность жить, пошли в услужение к якобинцам и те теперь гнали их впереди своей армии на наши штыки. В общем, - дерьмо, а не солдаты.
Вот только этого дерьма на нашу долю выпало ни много, ни мало, а - пять тысяч штыков. И продержались мы против них - полчаса. На третьей атаке они нас грохнули. Хорошо, что настала ночь и мы с Матвейкой ушли на ту сторону речушки по льду.
Нас еще к тому же отсекло от основной группы - опять на юг, когда большая часть моих мужиков оказалась отброшена от моста на север. Они смогли снова собраться все вместе и вышли-таки в Пруссию. Вчетвером.
Мы же с Матвейкой скитались по французским тылам целую ночь. Под утро мы вышли к какому-то австрийскому хутору и я, руководствуясь фамильными предубеждениями, не захотел идти к местным крестьянам, а вот Матвейка меня не послушал и пошел просить хлебушка.
Когда отворились двери избы, я сначала подумал, что обошлось. На пороге появились солдаты австрийской армии, которые пустили Матвейку в дом. Но после того как мальчик пропал на добрый час, я забеспокоился и пошел посмотреть - в чем там дело.
Стоя под окнами австрийского хутора, я собственными ушами слыхал, как эти свиньи на полном серьезе обсуждали проблему. Если они сдадут якобинцам русского офицера (а Матвейка был прапорщиком), помилуют ли их якобинцы, иль нет. Большинство австрийцев склонялось к той мысли, в то время как некоторые предлагали - убить мальчика, после "использования по надобности". И насколько я слышал, Матвейку в эту минуту уже - жестоко насиловали.
Наверно, я должен был войти в ту избу и схватиться. Не знаю, сколь их там было, но в стойле конюшни стояло лошадей двадцать...
Наверно, можно было и умереть... Но я был уже настолько измотан, что только молча отошел от хаты и пошел к теперь уже близкому Одеру. Матвейку так и не передали нашей стороне во время обмена пленными и он по сей день числится без вести пропавшим...
Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Я хорошо помню, как пытался удержать его за плечо, когда он вырвался от меня и сказал, что помирает с голоду и если я хочу сдохнуть, то он - готов отдать свою задницу любому - за горбушку с кашей.
Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам - в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть - краюшку хлеба, хоть - картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй - без маковой росинки во рту. Мы там, - здорово все одичали.
Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.
Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.
Одер еще не успел застыть и я, лежа на тонком речном ледке, вдруг почуял, как лед подо мной - дышит. Если бы я пробежал вперед еще пару-другую шагов, я бы - точно провалился, да не на середине реки, а - ближе к австрийскому краю.
Теперь я осторожно протянул руки, пытаясь распластаться по льду, как можно шире. Мне стала мешать "Хоакина" и я зажал саблю в зубах, чтобы она была под рукой, но - не мешала ползти. Потом я пополз вперед и вперед, не думая о странной, медленно разливающейся по всему телу тяжести в ногах и привкуса крови во рту.
Пару раз я принужден был останавливаться и лежать на льду, собираясь с силами, а потом - полз дальше. В первые минуты по мне выстрелили еще пару раз, но потом почему-то стрельба прекратилась и я даже и не заметил того, как через мою голову защелкали ответные выстрелы. Потом мне все рассказывали, что меня заметили наши секреты, еще когда я подходил к реке и - все махали мне фонарями, чтобы я не шел в сторону австрийских постов. Но я ж - в темноте слепну и попросту не заметил всех сих попыток.
Теперь наши смотрели на мою карабкающуюся по льду фигуру и зловещую, черную в темноте, полосу, которую я оставлял за собой на тонком льду, и только молили Бога, чтобы я нашел в себе силы переползти через почти не замерзшую середину реки.
А я - так и не переполз. В какой-то миг лед дрогнул и стал медленно, но верно уходить куда-то вниз, а из микроскопических трещинок вверх ударили крохотные фонтанчики воды. Как в бурлящем песчаном ключике в отцовом поместье на Даугаве...
Я уж не знаю, какая сила подстегнула меня и заставила прыгнуть вперед. Мои спасители потом с удивлением говорили, что впервые видели, как человек может прыгать - навроде лягушки. Лед тут же проломился подо мной и я ушел под воду. Но отчаянное желание жить подняло меня из воды, и я, как раненый лось, стал собственным телом проламывать дорогу во льду - к нашему берегу. Надолго бы меня, конечно же, не хватило и я уже - почти сдался, когда откуда-то из небытия раздался отчаянный вопль:
- "Руку - Вашбродь! Руку дай! Руку!" - я протянул руку куда-то вверх в пустоту и меня выволокли на свет Божий почти что из-под льдины, куда меня затянуло течением.
Потом по нам стали снова стрелять и меня поволокли к нашим кострам, скрытым шинелями. Там меня немедля раздели, накрепко растерли спиртом и прямо вылили в рот с пол-литра этой огненной жидкости. Потом доктора говорили, что необычайное переохлаждение моего организма и последующая дезинфекция спиртом образовали стерильный тромб и потому не случилось дурного. Больше неприятностей доставил врачам порез губы. Я даже и не заметил, как рассек себе "Хоакиной", пока держал ее в зубах, всю левую сторону рта и с тех пор моя левая щека навсегда осталась надрезанной и поэтому всем кажется, что у меня на все этакая кривоватая ухмылочка.
В общем, - в Ригу мы приехали все вместе. Я - полным калекой, Андрис с простреленной грудью и Петер с перебитой ногой. А еще с нами домой вернулось десять человек младших чинов, из тех тридцати, что выехали с нами - на Кавказ. Все были немедля произведены матушкой в офицеры, - то-то было всем радости!
Еще больше радости доставила встреча с Ялькой и крохотной Катенькой. Я валялся в постели в моих Озолях барином и настоящим отцом семейства и этот год был у меня одним из самых светлых.
Пулю удалили мне 6 февраля 1806 года - в день, когда русские войска взяли Баку. Я даже впервые попал на страницы научных докладов по медицине. Мой личный врач и кузен - Саша Боткин сказал, что его отец впервые в истории медицины сделал операцию на позвоночном столбе. Шум вышел большой и все только и делали, что шли к дяде Шимону и поздравляли с таким невиданным успехом, а меня - с тем, что я - жив.
Единственное, что мне не понравилось в этой истории, - то, что пулю вытаскивали из спины, а изрезали - весь живот. Ну да вы знаете сих костоправов - все они норовят гланды вырезать через задницу!
В общем, - все обошлось. К июню я впервые встал на ноги, - правда тут же упал и Яльке пришлось звать на помощь - подбирать меня с пола. Но к сентябрю я уже выучился ходить и мы все вечера напролет сидели с Петером и Андрисом на завалинке и рассказывали односельчанам всякие забавные байки про Кавказ и Грецию и то, как мы воевали в Австрии. Обошлось...
А то ведь, - жутко мне было встречать мой двадцать третий день рождения в кресле-каталке. Представляете, наши деревенские девушки на шею мне венок из дубовых листьев надевают, а у меня аж - слезы на глазах, - вдруг к сердцу подкатило и будто кто-то вкрадчиво так: "А если - это на всю жизнь? Если к ногам и вправду не вернется чувствительность?"
Как только после этого я не вставал! Хорошо, рядом все время были Андрис с Петером и Ялька. Чуть-что подхватят под руки и давай по комнате водить и все говорят:
- "Вот видишь, - и вторая нога шевельнулась! Тебе надо почаще ходить, тогда все быстрее в норму придет", - сегодня я знаю, что если бы не они - я бы остался калекой.
Ну и Ялька, - конечно - тоже тут помогла. Есть у наших жен всякие бабские хитрости, чтоб вернулась чувствительность - ниже пояса. Когда я в первый раз вдруг почуял, что еще - мужик, - вы не поверите - полночи проплакал в подушку, а Ялька меня успокаивала. А наутро встал любою ценой, потому что знал, что нервные окончания там - общие, коль "верный друг" ожил, - ноги точно уж - оживут.
В сентябре я стал ходить без чужой помощи, а в начале октября - стал выезжать на лошади. Однажды, когда я с помощью Петера с Андрисом сел на коня, прибыл гонец из Риги. Шла уже "прусская" и, вообразите себе - кто-то из офицеров снял с убитого якобинца планшет. На планшете был фамильный герб фон Шеллингов, пруссаки мигом признали вензеля их собственной королевы и переслали его в Берлин.
Я и думать о нем забыл, - оказалось что в ночь Аустерлица в запарке я бросил его в казармах князя Толстого, а потом страшно мучился без привычных мне гашиша и опия.
Чисто по привычке я сунул в планшет руку и, бывает же такое - там лежал последний из тех восьми кисетов с "травой", кои я набил, выезжая с Корфу (на острове у меня была крохотная деляночка конопли). Остальные семь сгинули то ли в австрийском плену, то ли - разошлись по пруссакам, а восьмой вот остался. Пустой - разумеется.
Я вынул его из планшета, помял в руках, поднес к лицу, припомнил сладковатый запах этой отравы и... что-то заставило меня обернуться и посмотреть на моих верных друзей. Не то, чтобы они смотрели осуждающе просто взгляд у них был нехорошим. И тут я подумал: "Господи, что я делаю?! Сие моя жизнь и я вправе пустить ее - хоть коту под хвост, но как быть с ними? Это - Братья мои, они прошли со мной через весь этот ад и во всем доверились мне. Их будущность целиком зависит лишь от меня. От того, что я добьюсь в моей жизни!"
Тогда я поудобней уселся в седле и мы втроем поехали выгуливать лошадей.
Я привез их на берег моей Даугавы, в последний раз с огромным удовольствием втянул в себя следы запаха этой нечисти, а потом без всякой жалости - бросил пустой кисет в быстрые воды моей родимой реки. А затем, давая поводья коню, приказал:
- "Следите за мной, братцы! Больших мук стоило мне отвыкнуть, боюсь не удержусь я. Так увидите - что со мной плохо, - влепите пощечину, или дайте хорошего пинка, чтоб я опамятовался... Заранее благодарен", - и мои друзья мрачно, по-латышски кивнули в ответ. Так и не притронулся я к отраве с той поры и по сей день.
Вскоре к нам в Озоли приезжала из Риги специальная комиссия, которая и признала меня годным к строевой службе - 16 октября 1806 года. Это при том, что 5 декабря 1805 года списан был я - вчистую. С присвоением звания подполковника и вручением памятного подарка. Никто не верил, что я смогу снова встать на ноги...
Вместе со мной вернули в строй и - Петера с Андрисом, - обоих условно. Да и я ведь тоже вернулся в строй - этаким недоделком. С тех пор меня порой не слишком хорошо слушаются ступни ног, впрочем, - танцевать я никогда не умел.
А тут у Петера одна нога - короче другой, да у Андриса пол-легкого! С горами нам пришлось попрощаться. А хороший был у нас - альпенкорпус, ей-Богу - хороший!
x x x
Анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала
графини Элен Нессельрод.
Запись апреля 1811 года.
Тема - "Измена Долгу".
"В незапамятные времена в Германии жил один курфюрст. И была у него единственная дочь - красоты необычайной. Отец любил ее и берег, как зеницу ока, мечтая в один прекрасный день выдать ее замуж за Императора Священной Римской Империи. Принцесса была столь хороша собой, что иная судьба стала бы для нее истинным проклятием.
Но вот однажды летом, пока курфюрст отъезжал на очередную войну с соседями, девица жила за городом и предавалась летним удовольствиям в кругу своих фрейлин. Среди же ее охранников был юноша самого благородного рода, высокого ума и красоты необычайной.
Молодые люди, увидав друг друга, потеряли голову и совершенно забыли стыд и честь, приличествующие столь высокородным детям. Принцесса оказалась лучшей женщиной, нежели будущей Императрицей и... дозволила в своем отношении все, что ее сердцу было угодно.
Так они радовались жизни и тешили лукавого, пока лето не кончилось и не наступила сырая холодная осень и не пришла пора возвращаться в мрачный, холодный каменный замок курфюрста. Комната принцессы была расположена на башне этого замка и единственное окно ее кельи выходило на ров с грязной, зловонной водой и падать до этой воды предстояло сорок бесконечно долгих метров.
Других же окон в этой комнатенке не было и единственный выход вел на узкую винтовую лестницу - внутрь этой страшной, темной башни. Таковы уж нравы германских курфюрстов и свои замки они строят по своему образу и подобию.
Молодым же было все нипочем и храбрый юноша раз за разом прокрадывался каждую ночь к его любимой и оставался у нее до рассвета, а перед самым восходом солнца - выскальзывал из башни в свою казарму.
Счастье их было столь велико и очевидно, что люди добрые вскоре доложили курфюрсту о сем преступлении и он, потеряв голову от горя и ярости, бросил свою войну и во главе отряда своей лейб-гвардии понесся в свой замок, дабы покарать преступников.
Когда перед ним спустили мост и он въехал со своими слугами и палачами во двор своего родового замка, громкий шум прервал неверный сон несчастных любовников, они выглянули в окно и чудовищная правда открылась им. Сам курфюрст с его самыми доверенными людьми уж поднимался по винтовой лестнице к спальне его преступной дочери и этот путь к спасению был отрезан совершенно. Путь же из окна вел в никуда - за окном был только узкий карниз шириной не более ступни, покрытый мхом и плесенью, который продолжался не долее сажени в обе стороны от окна и обрывался с обеих сторон бездонной пропастью. Удержаться на этом осклизлом камне под ударами свирепого ноябрьского ветра и косого дождя не было никакой возможности...
На юг от нас котла была занятая противником Вена. Далеко на юго-восток - дорога на Пресбург и опять же на Вену, и очень далеко на восток - дорога на Розенберг. (Вилка на Краков и Будапешт.) Вот такая ерундистика, - в самой середке Европы, а дорог меньше, чем у нас где-нибудь в Тамбовской губернии. А у нас тут - одна пехота, - пушки остались все при Аустерлице, а кавалеристы ускакали на соединение со Ставкой. Что хочешь, то и - делай. А чего удивляться - горы кругом...
Ну, - тронулись потихоньку мы на восток. Реквизировали все, что можно у местных, и - пошли по бережку. Где-то к полудню догнали нас якобинцы. Стычка и - Ваню Дибича ударило пулей в живот...
Когда мне об этом сказали, я не поверил ушам. Бросил все и прискакал к моему начальнику штаба, а он лежит на шинели, на берегу у какого-то полуразрушенного мостка и - слабо так улыбается:
- "Прости, Сашка, - свалял я тут дурку. Понял, что не уйти нам по этому берегу и приказал взять первый же мост на север. А тут - якобинцы засели. Ну и, - зацепило меня. Принимай команду".
Я встал на колени рядом с Ванечкой, а у него уж испарина на лбу и губы синеют. А Андрис, кто всю ночь с ранеными колупался, говорит:
- "Вывезти его надо. Срочно. Пуля хорошо прошла - кишки вроде бы целы, коль в лазарет довезти, - встанет на ноги..."
Помню, - долго я сидел так, рядом с Ванечкой, а потом встал, свистнул всех моих латышей с горцами и говорю им:
- "Раненых у нас до черта, а по этому берегу нам не уйти. Надобно выбираться на Ольмюцкую дорогу. А там, - вот ведь какое дело - якобинцев, как грязи... Стало быть - придется нам пробивать проход через них. Приказывать я не смею... Лишь добровольцы - шаг вперед".
Долго стояли мои мужики, - в моем отряде ночью обошлось почти без потерь, и все мы знали, что если мы и дальше пойдем по этой стороне Литтавы, - рано или поздно - добредем мы до Пруссии. Это - мы добредем, а вот с ранеными - придется проститься... А на том берегу мамлюки Мюрата, а эти ребята - шутить не любят. Вот и было над чем - репу чесать...
Потом все так же молча разошлись по командам и стали проверять упряжь. Никто так и не вышел вперед, а только - полк мой потихоньку перебрался на северный берег речушки и через часок с небольшим, - врезал по голому флангу корпуса Даву, оседлавшему Ольмюцкую дорогу. Сперва французы растерялись, а мы в суматохе - выкосили с батальон их швали, которая путалась под ногами. А через час появились мамлюки...
Что говорить, - хорошими они были рубщиками. Да и - говорить тут нечего и рассказывать не о чем. К вечеру, когда подошла пехота хорват, под моим началом из тысячи сабель было, - как сейчас помню - восемьдесят семь.
Так что - и говорить тут не о чем... Но дорогу мы - вычистили.
Вечером, когда пришла пора отправлять подводы с ранеными, я простился с Ванечкой, уже не чая увидать его на сем свете, а затем подошел к подводе с Андрисом. Мой главный врач лежал в коме и только розовые пузыри то и дело лопались на его губах. Где-то в середине дня моему пастору прострелили оба легких. Тремя пулями. Мы, как смогли перевязали его, проложив ужасные дыры пластинками каучука, и, стянув ему грудь что есть силы, все пропитали бальзамом. По всем медицинским законам, это были - трупу припарки, но я на что-то надеялся, - Бог знает на что.
Потом я отдал мою "Жозефину" Петеру со словами:
- "Приказываю, - дойти до наших и довезти всех живыми. Если... На войне все бывает, - у меня есть дочь - Катенька. Если со мной что случится, отдай "Жозефину" моему внуку. Не хочу, чтобы наша фамильная шпага досталась какому-то оборванцу".
Он спросил:
- "А как же ты - без шпаги?"
Я показал ему "Хоакину":
- "Здесь не будет дуэлей, - а рубать всех подряд - проще саблей".
Тут мы обнялись на прощание и Петер сказал:
- "Трогай".
Я долго провожал обоз взглядом и молился за то, чтобы Петерова нога ровно срослась. В деле ему влепили целым ядром в бок его лошади и теперь левая нога моего телохранителя была больше сходна с мясным пудингом, нашпигованным костяной крошкой. Единственная надежда была на то, что стояли сильные холода и зараза - не липла к телу.
Невероятно, - но факт. Оба моих друга в итоге оправились. Только вот Андрис на всю жизнь стал покашливать в платок, а Петерова нога получилась чуток короче здоровой и - перестала гнуться.
А еще меня чуток знобил, - я в первую ночь провалился с лошадью под лед Литтавы и теперь все пил горячительное и жевал гашиш. Но и слишком разогреться - не смел. Начинала кровоточить сабельная рана на левом плече, чертов мамлюк, "выходя из контакта", достал-таки своей саблей и у меня аж звезды из глаз посыпались, - так было больно. Но потом, на привале, кто-то из Андрисовых парней (самого Андриса к той минуте скосило) наложил тугую повязку, объяснил, что рана была поверхностной - только чуток мышцу порвало, а так - до свадьбы затянется. Вот только пить не надо, - алкоголь разжижает кровь и может снова открыться кровотечение. Поэтому-то меня так и знобило в тот вечер: и в реке застудился, и много крови стекло. Ну да - ничего.
Из восьмидесяти семи конников - пятьдесят пять были жестоко ранены и поэтому я приказал их вывезти в тыл, так что со мной остались тридцать сабель и около трех тысяч хорватских штыков, - русским я не доверял и не мог на них положиться, так что всех их я тут же отправлял в тыл - с подводами.
Да, - еще со мною остался один из "маслят" - Матвейка. Прочих таких я отправил с обозом - ухаживать за ранеными, а этот остался. Он был даже не "мой" и нас ничто с ним не связывало, но он боялся, что его изнасилуют, больно смазливый был.
Впрочем, это не так уж важно. Важнее забот о Матвейке, меня грызла весьма обидная мысль о том, что Шушу я брал майором, а в Австрии подыхаю простым капитаном. Только потом, добравшись до своих, я узнал, что начальство было хорошо осведомлено, кто командует арьергардом разбитой армии и за ночной бой 20 ноября я был уже восстановлен в майорском звании, а за следующую неделю боев произведен специальным приказом Кутузова - в подполковники. Но это выяснилось много позже, а в тот вечер было ужас обидно.
Интересная особенность памяти, - сегодня я никак не могу припомнить подробностей того отступления. Всплывают будто из ничего - какие-то куски и обрывки и - опять ничего.
Помню, - где-то на четвертый, или пятый день непрерывных боев, когда я, уже плюнув на свое предубеждение против русских, ставил под ружье всех, кто отступал по этой дороге, встретил я фельдъегеря, который сказал мне, что обо мне знают и мне возвращено звание майора (подполковником я стал по приказу от 5 декабря). Я в ответ отмахнулся от таких глупостей и лишь просил пороху и "жратвы". Люди мои доходили до крайности... Фельдъегерь обещал, что передаст мою просьбу по линии и исчез в круговерти мокрого, влажного снега.
Где-то уже в конце кошмарного анабасиса, - числа 27, или 28 нас долбанули так здорово, что мы, откатываясь по разбитой дороге, вдруг налетели на концевые подводы отступающей армии. Около десяти телег застряло в грязевой жиже посреди колеи и солдаты никак не могли вытянуть телег. Я тут же приказал людям перевернуть телеги и выкинуть на землю барахло, создав подобие баррикады. И тут представьте себе, - эти ублюдки с подвод, сразу немедля встрепенулись и собрались топать в тыл.
У меня рассудок помутился от сего хамства. Я тут же арестовал обоих младших офицериков, командовавших этим сбродом и поставил их у телег.
Был холодный и серый вечер, снег только кончил падать и все вокруг вдруг сразу потемнело. Мы все смертельно устали, мне мучительно хотелось спать и кончился мой гашиш, а эти поганцы были аж - с розовыми щечками. Два этаких штабных педика недоделанных. Я их внятно спросил, готовы ли они подчиниться моему приказу и помочь нам остановить наседающего врага. Я им русским языком сказал, что если по сей дороге пройдет кавалерия, всем - хана и никакие обозы, кои они догоняют, их не спасут.
Один из мальчишек оробел и по всему было видно, что он готов подчиниться, а второй заверещал, что я - не его начальник, и в случае чего буду отвечать перед Трибуналом за самоуправство. Тогда я вырвал из рук одного из моих стрелков заряженное ружье и всадил засранцу пулю в живот - в упор. Он только хрюкнул, когда его швырнуло спиной на ось перевернутой телеги, а потом колесо пронзительно заскрипело и негодяй, еще живой, но с вываливающимися наружу кишками, сполз в огромную грязевую лужу и только булькнул бурыми пузырями, уходя с головой под слой ноябрьской грязи.
Я же, не глядя на вмиг оробевших солдатиков юного негодяя, сплевывая кровь из раненой в предыдущей сшибке губы, прохрипел:
- "Трибуналом - пугать?! А я - пуганый. Вон главные пугачи уже едут... Трибунала ему захотелось!"
Ночью, когда нас сшибли с этих телег, после третьей, или четвертой атаки, кто-то из его солдат сбежал от меня в потьмах и рассказал в тылу о сем происшествии. Когда о сем казусе проведали в Ставке, по слухам сам Багратион произнес:
- "Здорово ему там приходится. Коль выйдет живым, будет моим главным разведчиком. Если, конечно, - живой выйдет".
Так и не отдали меня - под Трибунал. А кончилось все, - вечером 30 ноября. Допинали меня якобинцы до самого Троппау, - дальше уже была развилка на север на прусский Ратибор, или на юг на прусскую же Остраву. Война для России заканчивалась. Наши основные части уже вышли в Пруссию, но в самом Троппау из-за полного бездорожья сгрудились сотни телег и подвод с ранеными. Я до сих пор не знаю, как звалась та речка, на коей остатки моего корпуса приняли свой последний бой, - то ли Оппа, то ль - Цинне. Не знаю и никогда не хотел вернуться в эти края.
Нашим подводам с ранеными надо было уйти за Одер, моему же отряду предстояло удержать врага на мосту через безымянную речку...
Я помню тогда в последний раз обошел людей, попрощался со всеми, поблагодарил за службу и пожалел, что нет у нас возможности принять баню и одеть все чистое. У меня оставалась буквально горстка людей и мы при всем желании не смогли бы отойти назад вовремя, поэтому я догадывался, что отступающие взорвут мосты через Одер задолго до того, как мы будем в состоянии добраться до них. Поэтому я приказал организовать жесткую оборону и подготовить наш маленький мостик ко взрыву.
Люди были необычайно веселы и все - смеялись. Они думали, что теперь, когда мы уже почти на прусской земле, все их мучения кончились и все будет хорошо. А у меня не хватало духу объяснить им...
Забавный был у меня отряд, - двое трое уцелевших армян, двое-трое грузин, с десяток хорват, и почти две сотни русских мужиков. Форма жуткая, "номер восемь - что сопрем, то и - носим". И все были счастливы, что выжили.
До сих пор не знаю, как я мог тогда идти в обход на этой моей последней позиции и шутить и смеяться. Все они были разных племен и не знали языка товарищей и все равно как-то - общались. Только я один и мог поговорить с каждым на его родном языке и это - очень облегчало им жизнь.
А потом пришли французы. Да и не французы - австрийские ренегаты, кои за пайку хлеба и возможность жить, пошли в услужение к якобинцам и те теперь гнали их впереди своей армии на наши штыки. В общем, - дерьмо, а не солдаты.
Вот только этого дерьма на нашу долю выпало ни много, ни мало, а - пять тысяч штыков. И продержались мы против них - полчаса. На третьей атаке они нас грохнули. Хорошо, что настала ночь и мы с Матвейкой ушли на ту сторону речушки по льду.
Нас еще к тому же отсекло от основной группы - опять на юг, когда большая часть моих мужиков оказалась отброшена от моста на север. Они смогли снова собраться все вместе и вышли-таки в Пруссию. Вчетвером.
Мы же с Матвейкой скитались по французским тылам целую ночь. Под утро мы вышли к какому-то австрийскому хутору и я, руководствуясь фамильными предубеждениями, не захотел идти к местным крестьянам, а вот Матвейка меня не послушал и пошел просить хлебушка.
Когда отворились двери избы, я сначала подумал, что обошлось. На пороге появились солдаты австрийской армии, которые пустили Матвейку в дом. Но после того как мальчик пропал на добрый час, я забеспокоился и пошел посмотреть - в чем там дело.
Стоя под окнами австрийского хутора, я собственными ушами слыхал, как эти свиньи на полном серьезе обсуждали проблему. Если они сдадут якобинцам русского офицера (а Матвейка был прапорщиком), помилуют ли их якобинцы, иль нет. Большинство австрийцев склонялось к той мысли, в то время как некоторые предлагали - убить мальчика, после "использования по надобности". И насколько я слышал, Матвейку в эту минуту уже - жестоко насиловали.
Наверно, я должен был войти в ту избу и схватиться. Не знаю, сколь их там было, но в стойле конюшни стояло лошадей двадцать...
Наверно, можно было и умереть... Но я был уже настолько измотан, что только молча отошел от хаты и пошел к теперь уже близкому Одеру. Матвейку так и не передали нашей стороне во время обмена пленными и он по сей день числится без вести пропавшим...
Я до сих пор не знаю, правильно ли я поступил. Я хорошо помню, как пытался удержать его за плечо, когда он вырвался от меня и сказал, что помирает с голоду и если я хочу сдохнуть, то он - готов отдать свою задницу любому - за горбушку с кашей.
Наверно, я мог его удержать, когда он убегал от меня, но меня до сих пор мучит мысль, что я сам - в глубине души надеялся, что мальчик принесет и мне хоть - краюшку хлеба, хоть - картофельных очистков с того проклятого хутора. Это был восьмой день без сна и второй - без маковой росинки во рту. Мы там, - здорово все одичали.
Когда я подошел к Одеру, было еще темно и я думал, что все спят. Поэтому я шел во весь рост, а тут раздался окрик: "Хальт!" и я увидал, как из заснеженных кустов поднимаются австрийские ренегаты.
Я всегда больше смерти боялся попасть в плен к противнику. Поэтому я что есть мочи побежал по льду на нашу сторону реки. Тут же захлопали выстрелы и что-то тяжелое и горячее с размаху ударило меня под правую лопатку и я на всем ходу ткнулся мордой в речной лед. Это меня и спасло.
Одер еще не успел застыть и я, лежа на тонком речном ледке, вдруг почуял, как лед подо мной - дышит. Если бы я пробежал вперед еще пару-другую шагов, я бы - точно провалился, да не на середине реки, а - ближе к австрийскому краю.
Теперь я осторожно протянул руки, пытаясь распластаться по льду, как можно шире. Мне стала мешать "Хоакина" и я зажал саблю в зубах, чтобы она была под рукой, но - не мешала ползти. Потом я пополз вперед и вперед, не думая о странной, медленно разливающейся по всему телу тяжести в ногах и привкуса крови во рту.
Пару раз я принужден был останавливаться и лежать на льду, собираясь с силами, а потом - полз дальше. В первые минуты по мне выстрелили еще пару раз, но потом почему-то стрельба прекратилась и я даже и не заметил того, как через мою голову защелкали ответные выстрелы. Потом мне все рассказывали, что меня заметили наши секреты, еще когда я подходил к реке и - все махали мне фонарями, чтобы я не шел в сторону австрийских постов. Но я ж - в темноте слепну и попросту не заметил всех сих попыток.
Теперь наши смотрели на мою карабкающуюся по льду фигуру и зловещую, черную в темноте, полосу, которую я оставлял за собой на тонком льду, и только молили Бога, чтобы я нашел в себе силы переползти через почти не замерзшую середину реки.
А я - так и не переполз. В какой-то миг лед дрогнул и стал медленно, но верно уходить куда-то вниз, а из микроскопических трещинок вверх ударили крохотные фонтанчики воды. Как в бурлящем песчаном ключике в отцовом поместье на Даугаве...
Я уж не знаю, какая сила подстегнула меня и заставила прыгнуть вперед. Мои спасители потом с удивлением говорили, что впервые видели, как человек может прыгать - навроде лягушки. Лед тут же проломился подо мной и я ушел под воду. Но отчаянное желание жить подняло меня из воды, и я, как раненый лось, стал собственным телом проламывать дорогу во льду - к нашему берегу. Надолго бы меня, конечно же, не хватило и я уже - почти сдался, когда откуда-то из небытия раздался отчаянный вопль:
- "Руку - Вашбродь! Руку дай! Руку!" - я протянул руку куда-то вверх в пустоту и меня выволокли на свет Божий почти что из-под льдины, куда меня затянуло течением.
Потом по нам стали снова стрелять и меня поволокли к нашим кострам, скрытым шинелями. Там меня немедля раздели, накрепко растерли спиртом и прямо вылили в рот с пол-литра этой огненной жидкости. Потом доктора говорили, что необычайное переохлаждение моего организма и последующая дезинфекция спиртом образовали стерильный тромб и потому не случилось дурного. Больше неприятностей доставил врачам порез губы. Я даже и не заметил, как рассек себе "Хоакиной", пока держал ее в зубах, всю левую сторону рта и с тех пор моя левая щека навсегда осталась надрезанной и поэтому всем кажется, что у меня на все этакая кривоватая ухмылочка.
В общем, - в Ригу мы приехали все вместе. Я - полным калекой, Андрис с простреленной грудью и Петер с перебитой ногой. А еще с нами домой вернулось десять человек младших чинов, из тех тридцати, что выехали с нами - на Кавказ. Все были немедля произведены матушкой в офицеры, - то-то было всем радости!
Еще больше радости доставила встреча с Ялькой и крохотной Катенькой. Я валялся в постели в моих Озолях барином и настоящим отцом семейства и этот год был у меня одним из самых светлых.
Пулю удалили мне 6 февраля 1806 года - в день, когда русские войска взяли Баку. Я даже впервые попал на страницы научных докладов по медицине. Мой личный врач и кузен - Саша Боткин сказал, что его отец впервые в истории медицины сделал операцию на позвоночном столбе. Шум вышел большой и все только и делали, что шли к дяде Шимону и поздравляли с таким невиданным успехом, а меня - с тем, что я - жив.
Единственное, что мне не понравилось в этой истории, - то, что пулю вытаскивали из спины, а изрезали - весь живот. Ну да вы знаете сих костоправов - все они норовят гланды вырезать через задницу!
В общем, - все обошлось. К июню я впервые встал на ноги, - правда тут же упал и Яльке пришлось звать на помощь - подбирать меня с пола. Но к сентябрю я уже выучился ходить и мы все вечера напролет сидели с Петером и Андрисом на завалинке и рассказывали односельчанам всякие забавные байки про Кавказ и Грецию и то, как мы воевали в Австрии. Обошлось...
А то ведь, - жутко мне было встречать мой двадцать третий день рождения в кресле-каталке. Представляете, наши деревенские девушки на шею мне венок из дубовых листьев надевают, а у меня аж - слезы на глазах, - вдруг к сердцу подкатило и будто кто-то вкрадчиво так: "А если - это на всю жизнь? Если к ногам и вправду не вернется чувствительность?"
Как только после этого я не вставал! Хорошо, рядом все время были Андрис с Петером и Ялька. Чуть-что подхватят под руки и давай по комнате водить и все говорят:
- "Вот видишь, - и вторая нога шевельнулась! Тебе надо почаще ходить, тогда все быстрее в норму придет", - сегодня я знаю, что если бы не они - я бы остался калекой.
Ну и Ялька, - конечно - тоже тут помогла. Есть у наших жен всякие бабские хитрости, чтоб вернулась чувствительность - ниже пояса. Когда я в первый раз вдруг почуял, что еще - мужик, - вы не поверите - полночи проплакал в подушку, а Ялька меня успокаивала. А наутро встал любою ценой, потому что знал, что нервные окончания там - общие, коль "верный друг" ожил, - ноги точно уж - оживут.
В сентябре я стал ходить без чужой помощи, а в начале октября - стал выезжать на лошади. Однажды, когда я с помощью Петера с Андрисом сел на коня, прибыл гонец из Риги. Шла уже "прусская" и, вообразите себе - кто-то из офицеров снял с убитого якобинца планшет. На планшете был фамильный герб фон Шеллингов, пруссаки мигом признали вензеля их собственной королевы и переслали его в Берлин.
Я и думать о нем забыл, - оказалось что в ночь Аустерлица в запарке я бросил его в казармах князя Толстого, а потом страшно мучился без привычных мне гашиша и опия.
Чисто по привычке я сунул в планшет руку и, бывает же такое - там лежал последний из тех восьми кисетов с "травой", кои я набил, выезжая с Корфу (на острове у меня была крохотная деляночка конопли). Остальные семь сгинули то ли в австрийском плену, то ли - разошлись по пруссакам, а восьмой вот остался. Пустой - разумеется.
Я вынул его из планшета, помял в руках, поднес к лицу, припомнил сладковатый запах этой отравы и... что-то заставило меня обернуться и посмотреть на моих верных друзей. Не то, чтобы они смотрели осуждающе просто взгляд у них был нехорошим. И тут я подумал: "Господи, что я делаю?! Сие моя жизнь и я вправе пустить ее - хоть коту под хвост, но как быть с ними? Это - Братья мои, они прошли со мной через весь этот ад и во всем доверились мне. Их будущность целиком зависит лишь от меня. От того, что я добьюсь в моей жизни!"
Тогда я поудобней уселся в седле и мы втроем поехали выгуливать лошадей.
Я привез их на берег моей Даугавы, в последний раз с огромным удовольствием втянул в себя следы запаха этой нечисти, а потом без всякой жалости - бросил пустой кисет в быстрые воды моей родимой реки. А затем, давая поводья коню, приказал:
- "Следите за мной, братцы! Больших мук стоило мне отвыкнуть, боюсь не удержусь я. Так увидите - что со мной плохо, - влепите пощечину, или дайте хорошего пинка, чтоб я опамятовался... Заранее благодарен", - и мои друзья мрачно, по-латышски кивнули в ответ. Так и не притронулся я к отраве с той поры и по сей день.
Вскоре к нам в Озоли приезжала из Риги специальная комиссия, которая и признала меня годным к строевой службе - 16 октября 1806 года. Это при том, что 5 декабря 1805 года списан был я - вчистую. С присвоением звания подполковника и вручением памятного подарка. Никто не верил, что я смогу снова встать на ноги...
Вместе со мной вернули в строй и - Петера с Андрисом, - обоих условно. Да и я ведь тоже вернулся в строй - этаким недоделком. С тех пор меня порой не слишком хорошо слушаются ступни ног, впрочем, - танцевать я никогда не умел.
А тут у Петера одна нога - короче другой, да у Андриса пол-легкого! С горами нам пришлось попрощаться. А хороший был у нас - альпенкорпус, ей-Богу - хороший!
x x x
Анекдот А.Х.Бенкендорфа из журнала
графини Элен Нессельрод.
Запись апреля 1811 года.
Тема - "Измена Долгу".
"В незапамятные времена в Германии жил один курфюрст. И была у него единственная дочь - красоты необычайной. Отец любил ее и берег, как зеницу ока, мечтая в один прекрасный день выдать ее замуж за Императора Священной Римской Империи. Принцесса была столь хороша собой, что иная судьба стала бы для нее истинным проклятием.
Но вот однажды летом, пока курфюрст отъезжал на очередную войну с соседями, девица жила за городом и предавалась летним удовольствиям в кругу своих фрейлин. Среди же ее охранников был юноша самого благородного рода, высокого ума и красоты необычайной.
Молодые люди, увидав друг друга, потеряли голову и совершенно забыли стыд и честь, приличествующие столь высокородным детям. Принцесса оказалась лучшей женщиной, нежели будущей Императрицей и... дозволила в своем отношении все, что ее сердцу было угодно.
Так они радовались жизни и тешили лукавого, пока лето не кончилось и не наступила сырая холодная осень и не пришла пора возвращаться в мрачный, холодный каменный замок курфюрста. Комната принцессы была расположена на башне этого замка и единственное окно ее кельи выходило на ров с грязной, зловонной водой и падать до этой воды предстояло сорок бесконечно долгих метров.
Других же окон в этой комнатенке не было и единственный выход вел на узкую винтовую лестницу - внутрь этой страшной, темной башни. Таковы уж нравы германских курфюрстов и свои замки они строят по своему образу и подобию.
Молодым же было все нипочем и храбрый юноша раз за разом прокрадывался каждую ночь к его любимой и оставался у нее до рассвета, а перед самым восходом солнца - выскальзывал из башни в свою казарму.
Счастье их было столь велико и очевидно, что люди добрые вскоре доложили курфюрсту о сем преступлении и он, потеряв голову от горя и ярости, бросил свою войну и во главе отряда своей лейб-гвардии понесся в свой замок, дабы покарать преступников.
Когда перед ним спустили мост и он въехал со своими слугами и палачами во двор своего родового замка, громкий шум прервал неверный сон несчастных любовников, они выглянули в окно и чудовищная правда открылась им. Сам курфюрст с его самыми доверенными людьми уж поднимался по винтовой лестнице к спальне его преступной дочери и этот путь к спасению был отрезан совершенно. Путь же из окна вел в никуда - за окном был только узкий карниз шириной не более ступни, покрытый мхом и плесенью, который продолжался не долее сажени в обе стороны от окна и обрывался с обеих сторон бездонной пропастью. Удержаться на этом осклизлом камне под ударами свирепого ноябрьского ветра и косого дождя не было никакой возможности...