Страница:
Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал - куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался - прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
- "Ну вот, дожили... Как тати - стреляем чужих королей из-за угла... Куда мы катимся, Саша?"
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
- "Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль - выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы - поляков...
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень - Крови. А в Писании сказано, - "Кровь - есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей..."
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
- "Тут ты прав... Но вот мы с тобой - культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, - хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?"
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
- "О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества - оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!"
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
- "Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества".
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
- "Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, - наша с тобою - Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками".
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, - сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!"
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу - себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела - белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.
Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:
- "Уходим! Мы не вурдалаки", - егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.
Многие стыдят меня за ту слабость, - все видели, что стрелял я не в князя, но - его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб..."
В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо - люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка - поляки, и Каховский на Сенатской площади.
В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы - не пощадил.
О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно...
Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским - под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.
И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, - якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.
Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.
И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.
Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми - отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.
Не знаю, как сие объяснить - весь день безумный барон вел себя как-то - не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту - обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:
- "Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в... Впрочем..."
- "Что с вами, дядюшка?"
Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:
- "У тебя странный взгляд. Я знаю, - ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так...
Сие - Дело Мистическое, но ни разу - ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, - я хочу чтоб ты знал: Я знаю, - что через мгновение произойдет.
Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой - станет Царем. Но не Правителем...
Я... Я прошу тебя... Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо - ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но - дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.
Ты... Обещаешь?"
Я растерялся. Я не знал, что и - думать. Для меня слова сии выглядели точно - Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:
- "Не понимаю, что вы хотели сказать... Но, тем не менее - обещаю. Обещаю все, что - угодно. Может быть - вам пора отдохнуть?"
Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел - к роковой двери.
Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди - Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)
Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был... в ярости.
Я уже доложил, что фон Фок был среди нас - личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.
Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.
Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.
Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, - общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.
Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:
- "Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура - Монархии!"
Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие... Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа...
Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик - гаже.
Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)
Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:
- "Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!"
К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству - в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.
Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, - мы - лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, - все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.
Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.
Так и мы, - пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж - все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.
Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.
Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.
Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись...
По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.
Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это - не главное.
Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!
Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.
Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это - неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.
Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, - в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).
Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но - не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.
Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события - все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи - страшнее чем Смерть.
Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня - правильно.
Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья - Господь, а обвинители - трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша - монархическая. Резня шла такая, что все были хороши...
Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но... были иные случаи.
Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.
Да, - те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.
В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но... Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы - соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни - грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!
Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они - поляки, немцев за то, что они - немцы, русских за то, что они - русские.
Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но - самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!"
То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, - не ко мне. Сие к его Совести!
Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне... Каждый из нас услыхал в сем докладе - свое и сам свершил Суд над собой.
Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.
Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан - неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все - Божья Воля. Поверьте старому реббе.)
"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, - тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.
В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.
Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас - своя.
Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:
- "Ты мастер на фокусы, - сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, - за мною голштинское".
Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании".
Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие - "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски - Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?
А ларчик - прост. Для французов "Померания" - не историческая область, но - скорее "поморье". (Обыденный, но - неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" - имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это - Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.
После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании".
Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника".
Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам".
Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.
Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.
Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.
Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов - Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие - доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.
А царствование Nicola было еще непрочным, - над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:
- "Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты - при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты - Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!"
Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.
Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял - пьяны в усмерть!
Кирасиры - особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы - крепостные помещиков, гусары - приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры - с заводов и фабрик.
Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел - таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, - колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир...
Посему есть обычай, - комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей - пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они - алкоголики.
Прибыв к кирасирам, я сказал:
- "Себя травить - Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему - в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему - верный покойник.)
Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом... Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду - сын Велса и стало быть, - родной брат Костлявой. А в сих кругах она... Верная спутница и собутыльница.
Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи... бросили пить, ибо я им приказал.
Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня...
Турки в массе своей - суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот... Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!
Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, - над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый - цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи - Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.
Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело - будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал - куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался - прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
- "Ну вот, дожили... Как тати - стреляем чужих королей из-за угла... Куда мы катимся, Саша?"
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
- "Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль - выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы - поляков...
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень - Крови. А в Писании сказано, - "Кровь - есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей..."
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
- "Тут ты прав... Но вот мы с тобой - культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, - хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?"
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
- "О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества - оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!"
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
- "Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества".
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
- "Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, - наша с тобою - Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками".
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, - сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!"
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу - себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела - белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.
Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:
- "Уходим! Мы не вурдалаки", - егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.
Многие стыдят меня за ту слабость, - все видели, что стрелял я не в князя, но - его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб..."
В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо - люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка - поляки, и Каховский на Сенатской площади.
В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы - не пощадил.
О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно...
Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским - под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.
И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, - якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.
Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.
И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.
Сидели мы в моем доме и как стало смеркаться, решили сие отметить в армейской столовой. И вот когда мы заходили в столовую, нас с Nicola отвлекли. Прибыл Васильчиков, который принес свои извинения и мы с кузеном, хоть и подымались по лестнице первыми - отошли в сторону и пропустили идущего за нами фон Фока.
Не знаю, как сие объяснить - весь день безумный барон вел себя как-то - не так. Он все время думал о чем-то, что-то писал, а как раз в ту минуту - обернулся вдруг, схватил меня за руку и спросил:
- "Ты веришь в Мистику? Ты Веришь в... Впрочем..."
- "Что с вами, дядюшка?"
Фон Фок провел рукой по лицу так, будто к нему прилипла какая-то паутина. Затем он вдруг вздрогнул, поглядел мне в глаза и сказал:
- "У тебя странный взгляд. Я знаю, - ты тоже знаешь, что сейчас произойдет. Тебе нужен Мученик. А я скажу так...
Сие - Дело Мистическое, но ни разу - ни один Государь не стал им, пока кто-нибудь не принял добровольную Смерть за него! Поэтому, - я хочу чтоб ты знал: Я знаю, - что через мгновение произойдет.
Сие указано в моем гороскопе. И еще я знаю, что мой племянник и брат твой - станет Царем. Но не Правителем...
Я... Я прошу тебя... Я готов Умереть ради Блага нашего Дома. Но Ты дашь мне Слово, что будешь Править Мудро и Счастливо - ради всех нас. Из тебя выйдет хороший Властитель, но - дурной Царь. Ты чересчур практичен для этого.
Ты... Обещаешь?"
Я растерялся. Я не знал, что и - думать. Для меня слова сии выглядели точно - Бред и в ту пору я еще не настолько хорошо знал Астрологию. Но тем не менее я произнес:
- "Не понимаю, что вы хотели сказать... Но, тем не менее - обещаю. Обещаю все, что - угодно. Может быть - вам пора отдохнуть?"
Но барон усмехнулся, благословил меня, посмотрел на Наследника беседующего с князем Васильчиковым, печально усмехнулся неизвестно чему и пошел - к роковой двери.
Когда он отворил дверь, за коей были накрыты столы, в него грянули выстрелы. Фон Фок был нам дядей и потому имел фигуру просто огромную. Убийцы не видали его лица, но только темный силуэт на фоне дверного проема и не сомневались, что впереди - Бенкендорфы. (С той поры Государь не входит в дверь первым.)
Несчастный был прострелен восемью пулями и умер, не успев упасть наземь. Я немедля спихнул кузена на пол и Петер накрыл его своим телом, а мы с Андрисом и прочими нашими вышибли все стекла в поганой кормушке и расстреляли сие осиное гнездо в пух и прах. Ни один из поляков не пережил такого расстрела из всех щелей. Официально. На самом же деле все четверо были ранены и умерли позже. В нашем тренировочном зале. Кузен осознал, что пули, сразившие фон Фока, предназначались нам с ним и был... в ярости.
Я уже доложил, что фон Фок был среди нас - личностью не последней и выделялся своими взглядами. Они были самыми радикальными и восходили к феодальному праву псов-рыцарей.
Теперь он стал мучеником, убиенным польскими либералами. Мы требовали смерти сей сволочи и сам Государь убоялся разгула страстей. Он вызвал к себе Константина и, стращая ужасами "Белого Террора", принудил того отречься в пользу нашего Nicola. Но он не был бы Александром, ежели б нам в том признался.
Похороны фон Фока вылились в смотр сил нашей партии. Подходы к Немецкой Церкви были с утра забиты ликующими монархистами, кои связывали теперь надежды свои с Николаем. Когда мы вышли из кирхи, я не видел окрестных домов за морем черно-желто-белых полотнищ. Nicola был смертельно бледен, печален, натянут в струну и голос его дрожал над телом фон Фока.
Дамы рыдали в голос, офицеры сжимали эфесы шпаг, священство просило пощады для детей масонов и якобинцев, - общество ликовало от лицезрения своей новой мощи, единства и силы.
Когда же мы с кузеном и прочие Бенкендорфы подняли гроб и он поплыл на наших плечах над морем людских голов, с толпой приключилась истерика. Дамочки падали нам под ноги с визгом:
- "Вот наши Государи! Вот наше правительство! Империей должны править красивые, высокие, сильные и Честные! Смерть жидам, масонам, коротышкам и кочевряжкам! Ура - Монархии!"
Сложно сказать, что думал в тот миг ваш покорный слуга, будучи жидом и масоном. (Слава Богу, что хоть не коротышка, да кочевряжка!) Но сие... Это и есть та стихия, что выдвинула наверх Nicola и всю нашу монархию. В зеркало неча пенять, коль рожа...
Так вышло, что до Nicola из русских монархов ростом гордились лишь Петр, да моя бабушка. Прочие ж, особенно из последних, были мал мала меньше, в постели слабше, а на лик - гаже.
Я вижу в этом случайность, но Герцен верит, что Величие настолько пропитывает человека, что он даже маленьким кажется великаном. (Весь мир поражался Величию Бонапарта и лишь потом зашушукались, что он, в сущности коротышка. Ослы любят лягнуть мертвого Льва.)
Николай же был счастлив. Он не мог сдержать слез и только с чувством пожимал руки, стоя у могилы фон Фока. Потом он говорил, что лишь на сиих похоронах он впервые почуял близость Короны и Власти. А кузина, указывая на свой живот и младенцев в имперских пеленках, плакала и повторяла:
- "Господа, не нам! Не нам! Вот ваши будущие правители! Русские, для России и русских!"
К ноябрю моя команда была уже в Бремене, а к Рождеству - в Амстердаме. Противник отступал по всему фронту и бои шли местного значения. Матушка была счастлива, что именно нам с Константином (Костька стал начальником штаба у барона фон Винценгероде) довелось освобождать наше родовое гнездо Голландию.
Константин на сей счет намарал книжку. Мы прошли больше и дольше всех на Войне и ежели считать по головам, да площади, - мы - лучшая из всех армий. Но в сих расчетах много лукавства. Расписывая сии подвиги, Костька не упомянул главного, - все наши победы случились в принадлежащих нашей семье Ганновере, да Голландии.
Сие наступление сродни подвигам Шварценберга летом 1812 года. Он тоже, как снежный ком, прокатился по униатским Подольской и Житомирской губерниям, но застрял, стоило ему подойти к Киеву, коий удерживали верные нам православные украинцы.
Так и мы, - пронеслись как вихрь по лютеранским землям, но застряли у Шельды, отделяющей фламандских протестантов от валлонских католиков. За Шельдой остались Брюссель, Лилль и Льеж - все кузни Антихриста и можно считать, что он, по-крайней мере, не проиграл ту кампанию.
Когда ж сошел снег и подсохли дороги, ваш покорный слуга стал в армейской среде почитаемым полководцем. Дело в том, что враг обратил Шельду в неприступный крепостной вал, укрепив Антверпен не хуже Познани с Лейпцигом. Численный перевес был теперь на его стороне, а бельгийские заводы день и ночь выдавали на-гора стопы фузей и мушкетов. Главные же силы никак не могли переправиться через Рейн.
Антверпен оказался единственным местом, где мы были на той стороне Рейна и противник сам перешел в контровую, силясь выдавить нас с антверпенского плацдарма. Тогда я реквизировал все доступные мне лодки, баркасы и другие плавсредства, посадил на весла и рули эстонцев, да финнов, а латыши с русскими исполнили роль десанта.
Задумка была в том, чтобы ударом с моря взять Кале, ибо в сем городе немало потомков английских семей. Но нашу флотилию заметил противник и высадились мы у Дюнкерка. Там довольно пологое дно и много пришлось идти по воде. Раны мои совсем разболелись...
По словам очевидцев, это было жуткое зрелище, когда из утреннего тумана показался лес рук, сжимающих штуцера, а потом из ледяной воды на берег полезли злые, как черти, мои егеря.
Наш удар был столь быстр и внезапен, что противник ударился в панику и я был в Кале вечером того дня. Но это - не главное.
Стоило мне получить известие от Винценгероде, что враг отходит, страшась окружения, а в Антверпене выброшен белый флаг, я тут же оставил Кале и поплыл дальше. На третий день сей операции, мы вошли в устье Соммы и заняли совершенно не защищенные Сен-Валери и Аббевилль. Шок, испытанный якобинцами, можно сравнить лишь с громом с ясного неба: Враг был на земле La Douce France!
Отступление из Бельгии стало паническим, мой же отряд соединился с Винценгероде в Аррасе. Я не хвастаю полководческим даром, даже сей десант скорее диверсия, нежели наступление, но с того дня я стал одним из почитаемых вояк Империи, а Гвардейский Экипаж с того дня тренируется не столько для боя, сколько именно для десантно-штурмовых операций.
Фронт рухнул практически в одночасье. Бонапарт, страшась окружения, отошел от Рейна и дал последний бой на французской земле. О том, что творилось во Франции, можно понять по тому, что за одну весну 1814 года Россия потеряла столько же народу, сколько за весь 1813 год. (Впрочем, это - неудивительно. В 1813 году гибла "ветеранская" Северная, а в 1814 относительно "необстрелянная" Главная армия.) Отчаяние удесятерило силы французов, а родная земля буквально каждой кочкой, каждой травинкой помогала несчастным. Но участь галлов была решена.
Я принял капитуляцию от Мармона генералом "от Пруссии". Я был в Гавре, когда пошли слухи о капитуляции, и меня вызвали, чтоб проследить, - в суете среди сдавшихся могли затесаться преступники. Когда я выявил и арестовал всех врагов Бога и человечности, как-то само собой получилось, что я возглавил Особую Комиссию по массовым преступлениям якобинцев (бессудные казни высшего сословия, казни ради расхищения имуществ казненных, нарочное насилие над женщинами и детьми и прочая, прочая, прочая).
Говорят, мой доклад на Венском Конгрессе вызвал фурор, но - не мне судить. Могу сказать лишь, что слишком многие гады в горячке боев получили прощение, просто сложив оружие.
Я не смог привлечь их к суду за все злодеяния и потому решился просто рассказать обо всем миру. Многие считали меня романтиком, но как показали события - все преступники, объявленные мною в Вене, приняли участие в "ста днях". Общество не могло покарать их, ибо невольно простило, но смогло ими брезговать. А в столь тесном кругу, как наш, есть вещи - страшнее чем Смерть.
Другие же назвали меня скрытым бонапартистом, ибо я, по их мнению, обелял якобинскую армию, но поймите и меня - правильно.
Когда армия с боя врывается в город, там творится черт знает что. Когда командир дивизии обнаруживает у себя под боком деревню, кишащую партизанами, он смеет принять любое решение. Ибо в сии минуты Судья - Господь, а обвинители - трупы товарищей. И не надо потом говорить, что та армия якобинская, а наша - монархическая. Резня шла такая, что все были хороши...
Я не нашел состава преступления ни в действиях маршала Даву, хоть тот и командовал карателями в России в 1812 году, ни в действиях маршала Жюно, каравшего испанскую герилью. На их месте я действовал бы точно таким же способом (что и случилось в Польше в 1813 году). Но... были иные случаи.
Я издал приказ маршала Нея, в коем он объявил жидов "врагами Христа" и обещал премию за "каждую жидовскую голову". Я доказал, что маршал Мюрат нарочно сажал пленников на кол, чтоб испытать возбуждение и совокупиться с собственными адъютантами.
Да, - те же приказы издавал Павел, тем же баловался и Константин. И я не постеснялся провести параллелей.
В итоге многие на меня обиделись, ибо по их мнению "я выносил сор из избы", но... Я произнес в том печальном докладе: "Коль мы - соль Земли, хотим ли мы знать о нашей же грязи? Настолько ль мы скисли, чтоб не видеть бельма в своем же глазу? Иль в каждом из нас крохотный якобинец? Ибо то, что дозволено черни - грех для высших сословий!? Готовы ли мы судить лишь за Страх?! За тот самый Страх, что наводили на нас наши противники? Если так, зачем тогда суд? Убьем их и завтра наши же якобинцы убьют нас, ибо мы вызываем подобный же Страх у наших же подданных!
Судите Даву, прощая меня и завтра русские якобинцы будут вешать нас тысячами. Казните Мюрата, милуя Константина и завтра вас вздернут на кол! Убейте Нея и гунн станет резать поляков за то, что они - поляки, немцев за то, что они - немцы, русских за то, что они - русские.
Судите, но знайте, что сегодня мы судим не битых врагов, но - самое себя и сию Войну, как повод к потере всего человеческого!"
То, что после доклада Мюрат стал скрываться, устроил заговор, был взят и расстрелян, - не ко мне. Сие к его Совести!
Коль Ней стал главным карателем Бонапарта, в "сто дней" резал без устали, и был расстрелян именно за это, и сие не ко мне... Каждый из нас услыхал в сем докладе - свое и сам свершил Суд над собой.
Победили же мы потому, что после доклада все поклялись перед Господом, что отныне не прольют "братней крови" и никогда, ни при каких условиях не начнут Войны первыми.
Так клялся и Бонапарт. Но обманул. И Гнев Господен обрушился на предателя. (То, что в день Ватерлоо прошел сильный дождь и грязь не пустила "гроньяров" на Мон-Сен-Жан - неспроста. Как и странная болезнь Бонапарта. На все - Божья Воля. Поверьте старому реббе.)
"Сто дней" застали меня в Париже и мой отряд отступил вместе с Блюхером. Как чисто егерская часть, мы были с пруссаками при Линьи и удирали по дороге на Вавр от наседающих якобинцев. Надо сказать, что с Блюхером у меня не сложилось, - тот имел на меня зуб за то, что "я увел у него" Винценгероде. В итоге тот так и застрял на Северном фронте, а потом не вернулся, когда тут стало жарко.
В оправданье скажу, что мы стали лучшим десантом союзников и нас не пустили от берега. Мы так и прошли на Гавр и там и встретили победную весть.
Там, где мы стояли, был курорт в сравнении с адом Парижа, но еще б один штурм означил, что латыши с эстонцами кончились. И если у Блюхера была его правда, у нас - своя.
Поэтому, когда пруссак пошел к Веллингтону, он с радостью простился со мной:
- "Ты мастер на фокусы, - сделай-ка, чтоб якобинцы не знали, куда я ушел. А удержишь Груши у себя, - за мною голштинское".
Я тут же принялся за решение сей задачи. Я согнал католиков на строительство циклопического палаточного городка. На центральной площади сего лагеря был вывешен русский штандарт и родовой стяг Витгенштейнов, с окрестных же сел я согнал баб "для русских господ офицеров". Им мы объясняли, что "Витгенштейн вышел из Померании".
Тут есть одна языковая тонкость. Любой немец с закрытыми глазами укажет вам Померанию. А если добавить, что сие - "прусская Померания" (а не шведская), речь о "зоне Кольберга", или по-польски - Колобжега. Именно в Кольберге и квартировал Витгенштейн. До Ватерлоо тысяча верст пути, иль месячный переход. Не поняли шутки?
А ларчик - прост. Для французов "Померания" - не историческая область, но - скорее "поморье". (Обыденный, но - неточный перевод с языка на язык!) Для немца "Померания" - имя собственное (с большой буквы), для французов нарицательное (с маленькой). Но у немцев-то все существительные пишутся с большой и посему подмены не ощущается! А что для француза "прусская померания"? Это - Ганновер! Это сразу на восток от Голландии! Сто верст. Три дня марша. Кавалерия будет раньше.
После Ватерлоо мне достались бесценные образцы переписки меж Бонапартом и несчастным Груши. Маршал известил Императора, что "Витгенштейн вышел из померании".
Император ответил, что знает, что "Витгенштейн в Померании". Что же касается его намерений, "я верю, что вы успеете разбить Блюхера к тому времени (выделено Антихристом), иль я подыщу себе иного помощника".
Думаю, что Император счел своего маршала дураком, а тот облился холодным потом, решив, что его "бросили на съедение волкам".
Когда Груши прибыл к Вавру, обнаружил за рекой траншеи, уходящие за горизонт, увидал моих егерей с витгенштейновскими штандартами и услыхал страсти про реквизицию местных баб, он так растерялся, что стал строить редуты, готовясь к круговой обороне.
Будучи хорошим слугой, он не решался сказать господину столь страшную весть и признался лишь после того, как Наполеон обещался удавить его на вожжах, если тот не явится к Ватерлоо.
Не знаю, рехнулся ли Бонапарт, услыхав, как Груши ждет атаки от Витгенштейна, но это его здорово подкосило. Говорят, он стал хихикать, как ненормальный. А обо мне с той поры ходят легенды.
Одна из них касалась моего участия в турецком походе 1829 года. События декабря 1825 года показали врагам раскол в русском обществе и Турция с Персией немедля напали на нас. Против турок был выставлен Витгенштейн, а против персов - Ермолов. Если к Ермолову нет претензий и после войны он стал московским генерал-губернатором (сие - доходнейший губернаторский пост Империи), Витгенштейн придержал латышей.
А царствование Nicola было еще непрочным, - над Варшавой сгущались тучи. Тогда Государь вызвал меня и сказал:
- "Пусть Дибич берет Дунайскую армию, а ты - при нем с особыми полномочиями. Пусть ты не лучший Волк, но ты - Лис Империи. Бери с собой кого хочешь, но привези мне Олегов щит и врата Цареграда!"
Приказ Его Величества не обсуждается. Я поднял Рижский конно-егерский и во главе нашего "родового" полка выступил.
Положение на Дунае было ужасным. Робость Витгенштейна, да аресты, вызванные декабрьскими событиями, уронили дух армии ниже некуда. В Кирасирской в день моего приезда никто на ногах не стоял - пьяны в усмерть!
Кирасиры - особая каста даже внутри кавалерии. Если драгуны крестьяне нашего круга, уланы - крепостные помещиков, гусары - приказчики из трактиров, да лавок, кирасиры - с заводов и фабрик.
Кирасир знает, что дни его сочтены. Его удел - таранить каре. Нет силы, способной удержать на штыке кирасирский центнер, да еще тонну его мерина! Тактика тут проста, - колонна идет на разбег и все, что окажется перед ней, будет растоптано в пыль. Вместе с первыми рядами самих кирасир...
Посему есть обычай, - комвзводов перед делом тянут бумажки: кому где идти. Те, кому выпала голова трех третей - пишут духовную и пьют, сколько смогут. После первой атаки, все кто выжил в первой трети, идут в хвост колонны и так три раза. А четырежды на дню кирасиры не ходят. Традиция. Немудрено, что все они - алкоголики.
Прибыв к кирасирам, я сказал:
- "Себя травить - Бога гневить. Я Слово знаю и заговорен от стали и пули. Посему - в бою иду со всех сторон третьим!" (В строю пять рядов, "третий в третьем" по всему - верный покойник.)
Люди сперва не поверили, но когда на учениях я и вправду пошел меж рядовыми третьим в третьем ряду, они растерялись, а потом... Потом они вспомнили все мои подвиги и ободрились чрезвычайно. По Дивизии пошел слух, что я вправду - сын Велса и стало быть, - родной брат Костлявой. А в сих кругах она... Верная спутница и собутыльница.
Многие побежали ковать перстни с черепом, иные принялись за латышский (чтоб лично общаться с "моим папочкой"), третьи... бросили пить, ибо я им приказал.
Об этом немедля узнали и турки, кои сперва посмеялись, а потом призадумались. Про меня уже шла молва и магометанцы все чаще шептались, что дыма без огня...
Турки в массе своей - суеверный народ. Они привыкли резаться с христианами и не боятся ни креста, ни икон, ни проповеди. Но встреча с темным таинственным из далеких болот... Мертвой Головы они убоялись больше, чем Христа и апостолов!
Когда на Троицу (день высших сил Бога Любви и Смерти) сыграли атаку, я поднял Родовые Штандарты и из вражьих каре понеслись крики ужаса, - над моей дивизией поднялись "Бледная Лошадь" (а у них Белый - цвет Смерти) с "Вороным Жеребцом" (для них сие знак Яхьи - Убийцы Пророков)! Русские, не знавшие магометанских поверий, так ничего и не поняли, а вражьи солдаты уже видели пред собой адское воинство с Иблисом во главе.
Страшная жара и сенная болезнь опять вынудили меня надеть маску, пропитанную чередой. Издали выглядело - будто меж моими штандартами белеет живая Мертвая Голова. На черном коне. (Я выше прочих ровно на голову.)