Страница:
Веллингтон не взял ни одного города и не подставился ни под один удар. Вместо того он горными тропами кружил перед вражьей позицией, склевывая один гарнизон за другим и снабжая оружием и боеприпасами испанских герильяс. Три года Жюно ловил своего визави, но как сие сделать, коль у врага нет ни лошадей, коих можно загнать в горный тупик, ни тяжких пушек?
Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, - мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт...
Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, - мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато...
Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:
- "Как добрались?" - на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:
- "Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", - с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.
Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша...
Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость".
А еще меня грыз червячок, - откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером - поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.
Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову - мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить - далеко не содомских!)
Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока не-евреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)
Теперь я, поманив его пальцем, сказал:
- "Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему".
Юноша взял пакет и... как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.
Что до пакета, - в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании".
Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие - "очередная проделка Бенкендорфа, коий - мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении - не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно...
Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки),- к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?
Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.
И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!
Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, - ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору".
Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.
Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.
Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету...)
После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:
- "Ведь Жюно - Изменник, не так ли?"
- "Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство".
С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:
"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,
следователям французского министерства
внутренних дел касательно дела Андоша Жюно".
"Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".
Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.
Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:
- "Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи".
Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, - "Дьявол... Дьявол!" - выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.
Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:
- "Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?"
Я весьма удивился:
- "О каком признании идет речь?"
- "О Вашей фальшивке в деле Жюно".
Я растерялся:
- "Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же - Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме".
Вокруг нас собрались и Нессельрод деланно изумился:
- "Но как понять Вас во всем этом деле?! Зачем тогда вы вообще подали повод к сплетням и слухам?"
Я усмехнулся и, обводя взглядом присутствующих и, как бы призывая их в свидетели, произнес:
- "Бонапарт оскорбил мою Честь, осудив меня, как убийцу князя Эстерхази. Я объяснял, я убеждал его, что у нас с князем вышла дуэль и он первым пролил мою Кровь. Бонапарт не хотел меня выслушать, а мы не из тех, кто дозволит сие отношение к Чести.
Я нарочно повторил начертание букв, характерное для Жюно, дабы Антихрист мучился тем, что погубил верного ему человека. Долг платежом красен. Я не убивал Эстерхази. У нас с ним случилась - Дуэль. Честная. По всем правилам".
Разговор зашел в Вене и хоть там и не любят нашей семьи, австриякам ведомо понятие Чести. Потому аудитория приняла эти слова бурными аплодисментами. Но Нессельрод не унялся:
- "Погодите. Но как я понял из протоколов, Вы, сударь, держали сие письмо в руках считанные минуты. Откуда же Вы узнали какие именно буквы имеют сии - "характерные начертания"?"
Я рассмеялся от души и по-дружески потрепал нашего пузана за его мясистые щечки:
- "А у меня наметанный глаз и хорошая память. Докажи-ка, милый друг, мне - обратное!"
Более никто не осмелился "затрагивать сей предмет", но есть еще личности, коим охота докопаться до Истины. Истина ж в том, что летом 1813 года Франция была на краю пропасти. Все трещало по швам и обыватель во всем винил Императора. Тому нужно было хоть как-то оправдываться и найти козла отпущения. Все мы люди, все мы - человеки и ничто человеческое нам не чуждо.
Франция в ту пору обделалась в России, и - в Испании. Если у нас винить было некого, в Испании хотелось сыскать Измену. Жюно был недурным генералом и пустил пулю в лоб, как понял, что Государю нужен Изменник. А висеть на дыбе, доказывая, что ты - не верблюд, - не для настоящих солдат.
Жюно погиб не потому, что где-то всплыло это письмо, но потому что так хотел Император, а "нет противоядия - против Цезаря".
Вернемся же к "Ревизору". Опыт дела с Жюно показывает, что в случаях, когда нет прямых доказательств, люди верят тому, во что им хочется верить.
Сразу по подавлении Восстания в Польше возникли проблемы. Поляки, до сей поры составлявшие суть русской культуры, разбежались по всему миру, интригуя и клевеща. Немцы же... Волчица не сможет кормить медвежонка.
И что прикажете делать, коль Глинка с Огиньским в бегах, а Мицкевич с Гоголем зажали фигу в кармане?! Мы обсудили вопрос на Малом Совете и пришли к единому мнению, что нужен второй Жюно. Достаточно польскому фронту быть прорванным...
Первым мы "сломали" Белинского. Сей поляк призывал народ чуть ли не к бунту в своих мерзких пасквилях и как-то раз...
Он явился ко мне с диким криком:
- "Почему вы следите за мной?"
Я растерялся и отвечал:
- "Клянусь, у меня слишком мало жандармов, чтоб занимать их всякими глупостями. Раз сие не жандармы, стало быть это - преступники. А раз это преступники - стало быть они знают о вас нечто этакое, за что вас стоит преследовать.
Доверьтесь мне, - признайтесь - что вы наделали? Вам легче станет - я знаю! Зато потом - на Свободу, да с Чистой Совестью! Ну?!"
Поляк отшатнулся от меня прочь. Оно замотал головой, смотря на меня с явным ужасом. Тогда я позвал офицеров и сказал им:
- "За сиим господином кто-то следит. Поймайте их и доложите!"
Люди мои пошли с литератором и почти сразу же Белинский бросился за каким-то прохожим с криком:
- "Я узнал его! Он уже неделю ходит за мной, а давеча - даже язык мне показывал!"
Прохожего задержали. Выяснилось, что он - половой в каком-то трактире. Всякий день он обслуживает посетителей и просто не может выйти на улицу (я уж не говорю о том, что за кем-то следить!). Хозяин его побожился, что половой никуда, ни разу за всю неделю не выходил, а встретить его на улице можно было лишь в тот момент, когда юноша шел от трактира домой, иль назад на работу. (То, что и трактирщик, и его половой прошли со мною от Москвы до Парижа - в протоколы, конечно же - не вошло.)
Белинский с его провожатыми опять вышли на улицу. Через миг несчастный ударился в крик:
- "Вон из той кареты мне только что состроили морду! Тот человек давно уже ходит за мной!"
Карету остановили. Владелец ее - московский Купец Первой Гильдии Кузьма Лукич Терехов объявил, что - только что прибыл в Санкт-Петербург, приказчик же его (на коего указал Белинский) "ни на шаг не отошел от меня"!
Офицеры мои внимательно посмотрели на идиота Белинского, а потом взяли его под белы руки и препроводили в дурдом. С диагнозом "мания преследованья опасная для окружающих".
В дурдоме несчастный что-то вещал - навроде того, что к нему применяются ужасные пытки. Мы же выяснили, что никто его не пытал. Просто, пару раз, когда он впадал в аффектацию, его совали в смирительную рубашку и несли под душ - "немного остыть". Там его забывали, ибо в дурдоме - полно буйных, и несчастный лежал в каменной ванне, а на него капала холодная вода из-под крана. Кто ж виноват в том, что краны в дурдоме немножечко подтекают?! Да, я понимаю, что пару дней пролежать спеленутым в смирительную рубашку в каменной ванне под каплями холодной воды - удовольствие ниже среднего, - но в чем тут пытка?! Обычнейшая халатность...
Зато, когда он через год, вышел из сего заведения, здоровья у него явно прибавилось. Первым делом якобинец написал огромнейший опус о Гамлете, посвятив его лично мне, как самому видному театралу и почитателю Шекспира в частности.
В благодарность я вызвал Белинского к себе на Фонтанку, там побеседовал и обещал, что мы сделаем все для того, чтоб такого же приступа более не повторилось. Ну, а ежели повторится... Вся имперская медицина к его малейшим услугам!
При упоминании "медицины" поляк бросился в ноги ко мне и сказал, что готов на любое, только не надо его назад в эту ванну и не надо капель воды сутками на голову... Так что он - вылечился.
Но это была лишь щербина в Польской Стене.
А тут подоспела театральная распря. Не сочту себя театралом, но так уж пошло, что мы с матушкой пеклись о судьбе Риги и ее театра. Здесь и местнические инстинкты, и желание хоть в чем-то быть выше столицы, и... известная фига в кармане, ибо в Риге представления по-немецки. Сколько б от наших актеров не требовали говорить по-русски - все без толку. К чему бы сие?!
Так уж пошло исторически, что именно в Риге сложилась лучшая актерская школа Империи. Если актер мечтает хоть как-то подняться в этой среде, он просто обязан учиться у рижских маэстро.
Я не хотел бы спорить о том, чему кроме актерского мастерства, учат в Риге. Да, каждый из наших питомцев обязан платить Десятину на Храм. Сие справедливо, ибо один Господь дарует нам наши таланты и столь скромная лепта - Долг Благодарности. Тем более, что все мы - реальные люди. Стало быть, наши ученики получат лучшие ангажементы, площадки и выгодные сроки для представлений. Мой народ славится не только актерским талантом, но и даром к гешефту.
Чем толще актер, тем жирней его импрессарио, тем легче стричь с них Десятину. Глупо скрывать столь очевидные вещи. А то, что все ученики Рижского театрального - моя паства, поверьте мне на слово. Я не люблю лгать.
У обучения в сем театральном училище есть и иные аспекты. Либералы шипят, - что актеры из Риги - агенты Третьего Управления. Не скрою, что все актерки (да и кое-кто из актеров) живут с милостей сильных мира сего, а как мы знаем из истории библейской Эсфири - одна ночная кукушка порой важней целой Армии. И мне, как главному раввину России, а также начальнику имперской разведки и первому жандарму страны, странно перечить Писанию.
Сия часть вопроса не вызвала неприятий Его Величества. Больше его беспокоят слухи о том, что мои ученицы капают покровителям, что негоже культурной стране топтать малый народ. О том, как страдаем мы под русской пятой и о том, что верный друг - лучше пленника.
Государь тогда и заделался истовым покровителем Мельпомены. Правда, из-за того, что Шекспир, весь трагический жанр и жидовские актрисы были за мной, ему достались водевили, фарсы и девицы славянской крови.
Но кто ходит в водевиль? Кто смеется фарсам?! Кому нужны тупые хохотушки, когда я предложу "дам с пониманием"? Люди нашего круга берут содержанок не столько для постельных утех, как для того, чтоб кто-то вас выслушал, кто-то принял в себя все ваши обиды, иль радости. Ведь сильным нужна не потаскуха, но - подруга и собеседница. А такие воспитаны лишь на Шекспире, да на трагедиях...
А та среда, что приняла пустых пересмешниц, не жаловала театр, предпочитая картишки, да водочку. Сборы упали, "чистая" публика ходила лишь на мои спектакли и руководство Мариинки стало просить Государя о разделении репертуаров. Государевы дамы вытеснились из Мариинского в Александринку (нашумевший пример - борьба Семеновой с Колосовой) и перешли в комический жанр.
("Моцарт и Сальери", с коих я начал рассказ, провалились еще потому, что все решили, что Государь не мытьем, так катаньем заводит старую распрю. Зато я так и не поставил "Горе от ума", - не решился дразнить гусей на Их сцене.)
Тут-то и появился гоголевский "Ревизор". Государю к той поре объяснили насчет "Ивана Иваныча с Иваном Никифорычем", он узрел в "Ревизоре" шутку насчет того, как "хорошие, добрые люди боятся наших жандармов" и загорелся ставить комедию в Александринке.
На "Ревизоре" Государь радовался, как дитя. И даже сказал некую фразу. А блюдолизы не смели иметь ума больше, чем у хозяина, и подвизгивали от умиления.
Лишь потом, когда разъяренная Государыня прорвалась к умиравшему со смеху Государю и внятно объяснила - к кому обращена знаменитая реплика Городничего, тут все веселье и кончилось. (Я немедля забрал Сосницкого в Мариинскую труппу.)
У Несселя на сей счет теория, - мол, я хитростью "внедрил жида Сосницкого" в труппу Александринки и "нарочно выставил Его Величество круглым дураком и посмешищем". Доказательством сочли то, что в моей Москве, где сию комедию играли в Малом, Щепкин (коий вместе с Семеновой и Сосницким прошел Рижскую школу) не осмелился на что-то подобное. Ибо "любой актер не мог ее произнесть без высших гарантий".
Как бы там ни было, сей конфуз Его Величества отлился крупными слезками либералам всех мастей и расцветок. Во-первых, Государь дозволил усилить цензуру и закрыть много скандальных листков, а во-вторых, наша партия с гордостью заявила, что мы не боимся критики, ибо - даже "Ревизор" увидал свет!
Либералы, припомнив иезуитское прошлое Николая Васильевича, мигом связали сие с моим Генеральским чином нашего Ордена и объявили тому бойкот, как скрытому агенту Третьего Управления.
А где один провокатор, там и другие. Либералы переругались, стали доносить из опасений, что дружки накропают донос раньше, и понеслось! Мицкевич "нижайше просил Царской милости", а Глинка вставил скандальную "Оду Константину" в "нарочную оперу" с названием "Жизнь за Царя", в коей всячески ругались поляки. Все это раздувалось "кумом Фаддеем" и прочими "носителями", а бедный Гоголь оказался под перекрестным огнем всех и каждого.
Чтоб хоть как-то утешить несчастного, я дозволил ему писать, что угодно, обещав, что теперь он "неподцензурен". Но как раз тут племянник Яновского почему-то кончил писать. Говорили, что он шибко "ушел в религию" и редких друзей спрашивал об одном:
"Коль силы Зла обратили меня своим жупелом, - значит ли, что я продал душу? Но - когда? И как?!"
Гоголь на себя наговаривал. По данным моей жандармерии во всех польских кругах того времени обсуждался один и тот же вопрос.
Поляки искренне считали Россию "культурною вотчиной", верили что их Право и Долг - "просветить тупых москалей" и были в ужасе от начавшихся тут процессов. За каких-нибудь десять лет русская культура стала на ноги и пошла семимильными шагами! И далеко не в сторону Польши.
Я уже говорил, что первым сознательным шагом русского народа в культурном вопросе стало приятие гармошки. До того грезилось, что мелодика русского языка тяготеет к струнному типу (как у всех прочих славян), столь победное шествие гармони показало, что для Руси характерен голосовой вокализ - наследие тюркской Орды.
Лишь только на русской части Империи заиграла гармонь, а польская осталась при своей скрипке, стал возможен иной разговор "о вольностях Польши". Они такого не ждали, принялись в амбицию и мы, подавив их Восстание, "втоптали Польшу в каменный век".
И уже в ходе Подавления войска стали задавать один и тот же вопрос, почему мы давим поляков под польские полонезы? Чуткое ухо русского мужика, вкусив народной гармоники, ощутило резкую инородность официальных маршей и песен.
Хотим мы того, или нет - "Гром Победы раздавайся", иль "Славься, славься Русский (в первом варианте - Польский) Царь!" - по сути своей полонезы. С мелкой и быстрой ритмикой, фиксированным ударением и оркестровой сутью - всеми приметами польского языка.
Но России нужен иной гимн - аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма - в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, - не польская симфония, но степняцкий напев.
Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось - Перст Божий.
Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время - необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, - откуда сие?!
Реббе весьма изумился:
- "Это - "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие - гимн Москвы!"
И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!
Для меня откровением стало, что Иван Калита - праправнук самого Чингисхана. (Мать его - дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, - отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)
А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, - откуда все началось? Ведь Слово - Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?
И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.
Я не знал о том, что готовится, - ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:
"Боже, Царя храни!
Славный, Державный,
Царь Православный,
Царствуй на Славу,
На Славу нам!..",
сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет...
Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.
И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:
- "Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.
Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.
Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор... А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и - Орда.
А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь - дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши... Иль еще какого ханыги...
Ведь музыка - не просто колебанье эфира. Это - Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить - легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?"
То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, - приняв ордынский гимн, мы сами стали - немножко Ордой?!
Для меня, генерала до мозга костей - нет выбора, - жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины...
Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне - страшно.
Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто - за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга...?
Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, - мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт...
Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, - мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато...
Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:
- "Как добрались?" - на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:
- "Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", - с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.
Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша...
Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость".
А еще меня грыз червячок, - откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером - поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.
Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову - мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить - далеко не содомских!)
Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока не-евреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)
Теперь я, поманив его пальцем, сказал:
- "Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему".
Юноша взял пакет и... как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.
Что до пакета, - в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании".
Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие - "очередная проделка Бенкендорфа, коий - мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении - не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно...
Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки),- к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?
Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.
И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!
Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, - ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору".
Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.
Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.
Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету...)
После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:
- "Ведь Жюно - Изменник, не так ли?"
- "Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство".
С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:
"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,
следователям французского министерства
внутренних дел касательно дела Андоша Жюно".
"Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".
Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.
Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:
- "Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи".
Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, - "Дьявол... Дьявол!" - выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.
Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:
- "Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?"
Я весьма удивился:
- "О каком признании идет речь?"
- "О Вашей фальшивке в деле Жюно".
Я растерялся:
- "Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же - Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме".
Вокруг нас собрались и Нессельрод деланно изумился:
- "Но как понять Вас во всем этом деле?! Зачем тогда вы вообще подали повод к сплетням и слухам?"
Я усмехнулся и, обводя взглядом присутствующих и, как бы призывая их в свидетели, произнес:
- "Бонапарт оскорбил мою Честь, осудив меня, как убийцу князя Эстерхази. Я объяснял, я убеждал его, что у нас с князем вышла дуэль и он первым пролил мою Кровь. Бонапарт не хотел меня выслушать, а мы не из тех, кто дозволит сие отношение к Чести.
Я нарочно повторил начертание букв, характерное для Жюно, дабы Антихрист мучился тем, что погубил верного ему человека. Долг платежом красен. Я не убивал Эстерхази. У нас с ним случилась - Дуэль. Честная. По всем правилам".
Разговор зашел в Вене и хоть там и не любят нашей семьи, австриякам ведомо понятие Чести. Потому аудитория приняла эти слова бурными аплодисментами. Но Нессельрод не унялся:
- "Погодите. Но как я понял из протоколов, Вы, сударь, держали сие письмо в руках считанные минуты. Откуда же Вы узнали какие именно буквы имеют сии - "характерные начертания"?"
Я рассмеялся от души и по-дружески потрепал нашего пузана за его мясистые щечки:
- "А у меня наметанный глаз и хорошая память. Докажи-ка, милый друг, мне - обратное!"
Более никто не осмелился "затрагивать сей предмет", но есть еще личности, коим охота докопаться до Истины. Истина ж в том, что летом 1813 года Франция была на краю пропасти. Все трещало по швам и обыватель во всем винил Императора. Тому нужно было хоть как-то оправдываться и найти козла отпущения. Все мы люди, все мы - человеки и ничто человеческое нам не чуждо.
Франция в ту пору обделалась в России, и - в Испании. Если у нас винить было некого, в Испании хотелось сыскать Измену. Жюно был недурным генералом и пустил пулю в лоб, как понял, что Государю нужен Изменник. А висеть на дыбе, доказывая, что ты - не верблюд, - не для настоящих солдат.
Жюно погиб не потому, что где-то всплыло это письмо, но потому что так хотел Император, а "нет противоядия - против Цезаря".
Вернемся же к "Ревизору". Опыт дела с Жюно показывает, что в случаях, когда нет прямых доказательств, люди верят тому, во что им хочется верить.
Сразу по подавлении Восстания в Польше возникли проблемы. Поляки, до сей поры составлявшие суть русской культуры, разбежались по всему миру, интригуя и клевеща. Немцы же... Волчица не сможет кормить медвежонка.
И что прикажете делать, коль Глинка с Огиньским в бегах, а Мицкевич с Гоголем зажали фигу в кармане?! Мы обсудили вопрос на Малом Совете и пришли к единому мнению, что нужен второй Жюно. Достаточно польскому фронту быть прорванным...
Первым мы "сломали" Белинского. Сей поляк призывал народ чуть ли не к бунту в своих мерзких пасквилях и как-то раз...
Он явился ко мне с диким криком:
- "Почему вы следите за мной?"
Я растерялся и отвечал:
- "Клянусь, у меня слишком мало жандармов, чтоб занимать их всякими глупостями. Раз сие не жандармы, стало быть это - преступники. А раз это преступники - стало быть они знают о вас нечто этакое, за что вас стоит преследовать.
Доверьтесь мне, - признайтесь - что вы наделали? Вам легче станет - я знаю! Зато потом - на Свободу, да с Чистой Совестью! Ну?!"
Поляк отшатнулся от меня прочь. Оно замотал головой, смотря на меня с явным ужасом. Тогда я позвал офицеров и сказал им:
- "За сиим господином кто-то следит. Поймайте их и доложите!"
Люди мои пошли с литератором и почти сразу же Белинский бросился за каким-то прохожим с криком:
- "Я узнал его! Он уже неделю ходит за мной, а давеча - даже язык мне показывал!"
Прохожего задержали. Выяснилось, что он - половой в каком-то трактире. Всякий день он обслуживает посетителей и просто не может выйти на улицу (я уж не говорю о том, что за кем-то следить!). Хозяин его побожился, что половой никуда, ни разу за всю неделю не выходил, а встретить его на улице можно было лишь в тот момент, когда юноша шел от трактира домой, иль назад на работу. (То, что и трактирщик, и его половой прошли со мною от Москвы до Парижа - в протоколы, конечно же - не вошло.)
Белинский с его провожатыми опять вышли на улицу. Через миг несчастный ударился в крик:
- "Вон из той кареты мне только что состроили морду! Тот человек давно уже ходит за мной!"
Карету остановили. Владелец ее - московский Купец Первой Гильдии Кузьма Лукич Терехов объявил, что - только что прибыл в Санкт-Петербург, приказчик же его (на коего указал Белинский) "ни на шаг не отошел от меня"!
Офицеры мои внимательно посмотрели на идиота Белинского, а потом взяли его под белы руки и препроводили в дурдом. С диагнозом "мания преследованья опасная для окружающих".
В дурдоме несчастный что-то вещал - навроде того, что к нему применяются ужасные пытки. Мы же выяснили, что никто его не пытал. Просто, пару раз, когда он впадал в аффектацию, его совали в смирительную рубашку и несли под душ - "немного остыть". Там его забывали, ибо в дурдоме - полно буйных, и несчастный лежал в каменной ванне, а на него капала холодная вода из-под крана. Кто ж виноват в том, что краны в дурдоме немножечко подтекают?! Да, я понимаю, что пару дней пролежать спеленутым в смирительную рубашку в каменной ванне под каплями холодной воды - удовольствие ниже среднего, - но в чем тут пытка?! Обычнейшая халатность...
Зато, когда он через год, вышел из сего заведения, здоровья у него явно прибавилось. Первым делом якобинец написал огромнейший опус о Гамлете, посвятив его лично мне, как самому видному театралу и почитателю Шекспира в частности.
В благодарность я вызвал Белинского к себе на Фонтанку, там побеседовал и обещал, что мы сделаем все для того, чтоб такого же приступа более не повторилось. Ну, а ежели повторится... Вся имперская медицина к его малейшим услугам!
При упоминании "медицины" поляк бросился в ноги ко мне и сказал, что готов на любое, только не надо его назад в эту ванну и не надо капель воды сутками на голову... Так что он - вылечился.
Но это была лишь щербина в Польской Стене.
А тут подоспела театральная распря. Не сочту себя театралом, но так уж пошло, что мы с матушкой пеклись о судьбе Риги и ее театра. Здесь и местнические инстинкты, и желание хоть в чем-то быть выше столицы, и... известная фига в кармане, ибо в Риге представления по-немецки. Сколько б от наших актеров не требовали говорить по-русски - все без толку. К чему бы сие?!
Так уж пошло исторически, что именно в Риге сложилась лучшая актерская школа Империи. Если актер мечтает хоть как-то подняться в этой среде, он просто обязан учиться у рижских маэстро.
Я не хотел бы спорить о том, чему кроме актерского мастерства, учат в Риге. Да, каждый из наших питомцев обязан платить Десятину на Храм. Сие справедливо, ибо один Господь дарует нам наши таланты и столь скромная лепта - Долг Благодарности. Тем более, что все мы - реальные люди. Стало быть, наши ученики получат лучшие ангажементы, площадки и выгодные сроки для представлений. Мой народ славится не только актерским талантом, но и даром к гешефту.
Чем толще актер, тем жирней его импрессарио, тем легче стричь с них Десятину. Глупо скрывать столь очевидные вещи. А то, что все ученики Рижского театрального - моя паства, поверьте мне на слово. Я не люблю лгать.
У обучения в сем театральном училище есть и иные аспекты. Либералы шипят, - что актеры из Риги - агенты Третьего Управления. Не скрою, что все актерки (да и кое-кто из актеров) живут с милостей сильных мира сего, а как мы знаем из истории библейской Эсфири - одна ночная кукушка порой важней целой Армии. И мне, как главному раввину России, а также начальнику имперской разведки и первому жандарму страны, странно перечить Писанию.
Сия часть вопроса не вызвала неприятий Его Величества. Больше его беспокоят слухи о том, что мои ученицы капают покровителям, что негоже культурной стране топтать малый народ. О том, как страдаем мы под русской пятой и о том, что верный друг - лучше пленника.
Государь тогда и заделался истовым покровителем Мельпомены. Правда, из-за того, что Шекспир, весь трагический жанр и жидовские актрисы были за мной, ему достались водевили, фарсы и девицы славянской крови.
Но кто ходит в водевиль? Кто смеется фарсам?! Кому нужны тупые хохотушки, когда я предложу "дам с пониманием"? Люди нашего круга берут содержанок не столько для постельных утех, как для того, чтоб кто-то вас выслушал, кто-то принял в себя все ваши обиды, иль радости. Ведь сильным нужна не потаскуха, но - подруга и собеседница. А такие воспитаны лишь на Шекспире, да на трагедиях...
А та среда, что приняла пустых пересмешниц, не жаловала театр, предпочитая картишки, да водочку. Сборы упали, "чистая" публика ходила лишь на мои спектакли и руководство Мариинки стало просить Государя о разделении репертуаров. Государевы дамы вытеснились из Мариинского в Александринку (нашумевший пример - борьба Семеновой с Колосовой) и перешли в комический жанр.
("Моцарт и Сальери", с коих я начал рассказ, провалились еще потому, что все решили, что Государь не мытьем, так катаньем заводит старую распрю. Зато я так и не поставил "Горе от ума", - не решился дразнить гусей на Их сцене.)
Тут-то и появился гоголевский "Ревизор". Государю к той поре объяснили насчет "Ивана Иваныча с Иваном Никифорычем", он узрел в "Ревизоре" шутку насчет того, как "хорошие, добрые люди боятся наших жандармов" и загорелся ставить комедию в Александринке.
На "Ревизоре" Государь радовался, как дитя. И даже сказал некую фразу. А блюдолизы не смели иметь ума больше, чем у хозяина, и подвизгивали от умиления.
Лишь потом, когда разъяренная Государыня прорвалась к умиравшему со смеху Государю и внятно объяснила - к кому обращена знаменитая реплика Городничего, тут все веселье и кончилось. (Я немедля забрал Сосницкого в Мариинскую труппу.)
У Несселя на сей счет теория, - мол, я хитростью "внедрил жида Сосницкого" в труппу Александринки и "нарочно выставил Его Величество круглым дураком и посмешищем". Доказательством сочли то, что в моей Москве, где сию комедию играли в Малом, Щепкин (коий вместе с Семеновой и Сосницким прошел Рижскую школу) не осмелился на что-то подобное. Ибо "любой актер не мог ее произнесть без высших гарантий".
Как бы там ни было, сей конфуз Его Величества отлился крупными слезками либералам всех мастей и расцветок. Во-первых, Государь дозволил усилить цензуру и закрыть много скандальных листков, а во-вторых, наша партия с гордостью заявила, что мы не боимся критики, ибо - даже "Ревизор" увидал свет!
Либералы, припомнив иезуитское прошлое Николая Васильевича, мигом связали сие с моим Генеральским чином нашего Ордена и объявили тому бойкот, как скрытому агенту Третьего Управления.
А где один провокатор, там и другие. Либералы переругались, стали доносить из опасений, что дружки накропают донос раньше, и понеслось! Мицкевич "нижайше просил Царской милости", а Глинка вставил скандальную "Оду Константину" в "нарочную оперу" с названием "Жизнь за Царя", в коей всячески ругались поляки. Все это раздувалось "кумом Фаддеем" и прочими "носителями", а бедный Гоголь оказался под перекрестным огнем всех и каждого.
Чтоб хоть как-то утешить несчастного, я дозволил ему писать, что угодно, обещав, что теперь он "неподцензурен". Но как раз тут племянник Яновского почему-то кончил писать. Говорили, что он шибко "ушел в религию" и редких друзей спрашивал об одном:
"Коль силы Зла обратили меня своим жупелом, - значит ли, что я продал душу? Но - когда? И как?!"
Гоголь на себя наговаривал. По данным моей жандармерии во всех польских кругах того времени обсуждался один и тот же вопрос.
Поляки искренне считали Россию "культурною вотчиной", верили что их Право и Долг - "просветить тупых москалей" и были в ужасе от начавшихся тут процессов. За каких-нибудь десять лет русская культура стала на ноги и пошла семимильными шагами! И далеко не в сторону Польши.
Я уже говорил, что первым сознательным шагом русского народа в культурном вопросе стало приятие гармошки. До того грезилось, что мелодика русского языка тяготеет к струнному типу (как у всех прочих славян), столь победное шествие гармони показало, что для Руси характерен голосовой вокализ - наследие тюркской Орды.
Лишь только на русской части Империи заиграла гармонь, а польская осталась при своей скрипке, стал возможен иной разговор "о вольностях Польши". Они такого не ждали, принялись в амбицию и мы, подавив их Восстание, "втоптали Польшу в каменный век".
И уже в ходе Подавления войска стали задавать один и тот же вопрос, почему мы давим поляков под польские полонезы? Чуткое ухо русского мужика, вкусив народной гармоники, ощутило резкую инородность официальных маршей и песен.
Хотим мы того, или нет - "Гром Победы раздавайся", иль "Славься, славься Русский (в первом варианте - Польский) Царь!" - по сути своей полонезы. С мелкой и быстрой ритмикой, фиксированным ударением и оркестровой сутью - всеми приметами польского языка.
Но России нужен иной гимн - аморфной структуры (с плавающим ударением), растянутым ритмом (неустойчивость ударения влечет за собой падение ритма - в тягучей песне легче менять ударные слоги) и вокально-хоровой основой. Иными словами, - не польская симфония, но степняцкий напев.
Что делать? Гимн не закажешь в Европе, ибо там не знают русской мелодики, а своих еще нет! То, что случилось - Перст Божий.
Был у меня в гостях реббе из бухарской диаспоры. Я, как главный раввин Империи, часто встречаюсь с братьями из соседних держав. И вот на дружеских посиделках он запел странную, но в то же время - необычайно русскую песню с чужими словами. Я так и сел, а потом спрашиваю, - откуда сие?!
Реббе весьма изумился:
- "Это - "Величальная Хану Узбеку". По преданию ее сложили певцы самого Калиты в благодарность дяде за "Ярлык на Княжение Московское". У нас по сей день многие думают, что сие - гимн Москвы!"
И мы думали помочь державе, не чуя половины ее корней! Мы пытались уйти от польского корня, не зная корня татарского!
Для меня откровением стало, что Иван Калита - праправнук самого Чингисхана. (Мать его - дочь хана Берке, младшего брата и Наследника хана Батыя, - отсюда такая любовь и приязнь меж крохой Москвой и Великим Сараем.)
А мог ли праправнук Чингисхана взойти на престол под славянские гусли? Не верней ли вернуться к корням, - откуда все началось? Ведь Слово - Магия, а какая Магия заложена в Ордынских гимнах! И коль мы мечтаем о Великой Империи, зачем брать песни бессильной Польши? Не лучше ль припомнить гимны Великой Орды?
И я послал в Бухару за всеми сохраненными отрывками песен той поры и времен. Потом мои адъютанты написали слова на сию музыку и вскоре на очередном Малом Совете встали и спели ее.
Я не знал о том, что готовится, - ордынскую песнь так и не смогли переложить на европейские инструменты, а пятиметровые карнаи во дворец не внести! Но когда я впервые услышал:
"Боже, Царя храни!
Славный, Державный,
Царь Православный,
Царствуй на Славу,
На Славу нам!..",
сердце мое не вытерпело. Я плакал, как ребенок, не стыдясь моих слез. Что-то сказало мне, что это та самая Песня, с коей пойдут в огонь и в воду, на смерть и бессмертие, ибо тут Душа Богу мольбу шлет...
Теперь капля дегтя. В очередной приезд в Москву я встретил Герцена. С улицы духовые оркестры и народные хоры распевали "Боже, Царя храни!" и все вокруг сильно радовались, будто вспомнили что-то весьма родное и близкое.
И только Герцен чему-то хмурился и сидел хуже тучи. Я спросил его, неужто ему не по сердцу общее ликование? На что тот сказал:
- "Я верю, что на свете нет места случайностям. И я верю, что музыка могущественнейшая из Магий.
Я верю, что именно польским гимнам мы обязаны вечной борьбой партий, частыми мятежами, пустой казной, да воровской экономикой. Тут переход на ордынские образцы можно только приветствовать.
Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор... А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и - Орда.
А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь - дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши... Иль еще какого ханыги...
Ведь музыка - не просто колебанье эфира. Это - Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить - легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?"
То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, - приняв ордынский гимн, мы сами стали - немножко Ордой?!
Для меня, генерала до мозга костей - нет выбора, - жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины...
Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне - страшно.
Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто - за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга...?