тут, у Синарского, намертво кнутьями бить.
- Сказывай, - кричит, - кого подговаривала? А кого она могла
подговаривать, коли запертой сидела. С той поры, как ее от мужа увели,
она, может, и людей-то посторонних не видала... Как тень, сказывают,
стала.
Не выдержала, конечно, женщина, умерла, а девчоночку ихнюю добрые люди
воспитали. Выросла она, замуж за нашего заводского вышла, да недолго
прожила, и тоже девчоночку после себя оставила. Моей-то покойной жене эта
шарлова дочь бабкой доводилась. От жены я и слыхал эту побывальщину.
Песенку моя покойница певала про Шарла-то, как он на чужой стороне через
любовь пострадал. Жалостливые такие слова, нежные, только я их забыл.

Домой возвращались по потемкам. Зеркало уральской феи под луной
отливало холодным, мертвенным блеском. Пугали неожиданные всплески крупной
рыбы. В них, в этих всплесках, чудились отголоски той звериной жизни, о
которой только что рассказывал старый Никитич. Так же вот взметнулась
щука, и не стало веселой серебряной рыбки - неведомого французского
художника, от которого осталось лишь имя Шарль, и то переделанное на
Шарло.
Обратную дорогу молчали. Только Никитич, отвечая, видимо, на свои
мысли, проговорил;
- Недолговекие они... Кровь слабая...


    ТЯЖЕЛАЯ ВИТУШКА



Это про мою-то витушку? Как я богатым был да денежки профурил?
Слыхали, видно, от отцов? Посмеяться, гляжу, над старичком охота? Эх вы,
пересмешники. А ведь было. Вправду было. И ровно недавно, а как сон
осталось. Иное, поди, и вовсе забыл. Шибко, вишь, память-то свою промывал
в ту пору... Чуть с головой не умыл. Где все помнить!
С воли это, слышь-ко, началось.
Ее - волю эту - у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По
деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и
была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее
человеку, - один ответ - нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали.
Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь
не надо? И нас что-то крепко держат?
А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот
прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха
объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не
должно быть, а синюха - это бывает. Ну, не в том дело... Прикрыли, говорю,
тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали, и золотишко шло
вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших
заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало:
"Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не
брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее".
Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели:
- Как так? Всем воля, а нам нет.
Начальство нашло отговорку:
- В церквах, - говорят, - волю читают, а у нас где? У бочки, что ли?
Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна
держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой
винной бочки, конечно, всякого бывало... На то и намекали. Насмех
повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду,
кричат:
- Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать.
Начальству делать нечего - притащили бумагу, давай вычитывать. Да
разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про
пашню первым делом, про леса, про пески тоже - как с ними? Начальство и
говорит - пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за
владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется.
Так и удумано было, только никто тому не поверил.
Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю
больше всех.
- Мошенство, - кричу, - это! Не может такого быть! Аида, ребята, в
Полеву! Там разберем, как надо. Что этих слушать-то!
Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель - ох, язва был, а
ласкобай! - тогда и говорит:
- Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели -
туда и пошли. Нас не обессудьте - обратно принимать не станем. Дружкам
своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы
ведь тоже, поди-ко, вольные - не всякого примать станем, а кого нам любо.
В этом не обессудьте!
Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое
выходило. Заводская земля, поди-ко, не на-вовсе барам отдавалась, а по
условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть
заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал
по тому времени? Вот смотритель и припугнул, - работы, дескать, давать не
будем, чем тогда жить станете?
Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее - на своем остались:
ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю
спрашивать стали. Ну, нам и обсказали:
- Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове
плешь,- блестит, а уколупнуть нечего.
Мы видим - верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько.
"Хоть, - думаем, - спина не так отвечать будет". Того и не смекнули, что
брюхо погонит, так заневолю спину подставишь.
Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли
у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно - землю перебуторивать.
Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду
разбирал. Порядок такой был - чуть в какой семье парнишко от земли
подымается, так его и гонят на Гумешки.
- Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры!
Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный
надзиратель рассудил:
- Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать.
Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю.
Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам.
Колотушки там либо волосянки - это вместо пряников считалось, а под плеть
ни разу не подводили. И за то им спасибо.
Еще подрос - дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные.
- Поиграй-ко, позабавься!
И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а
духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был -
поначалу будто сластит, а глотнешь - продыхнуть не можешь. Ну, как от
серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек
у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное
начальство упрашивать:
- Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал.
Того и гляди - умрет, а двадцати трех ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит - солнышком высушит, а
солнышка не случится - тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то
человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю
же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
- Ты, - говорят, - к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а
здесь что. Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле
понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: "Некуда мне
податься, кроме как в землю".
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота - на старое-то
место итти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да
гляжу, - и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы
не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле
спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают
получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли.
Сказывают - еще там хуже стало, потому - вода силу взяла. В откачке-то,
видишь, большая остановка случилась, ну, вода и взяла волю. Только на
заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной
в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает:
- Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие!
Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом
считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на
плату не скупились.
Ну, я все-таки крепился.
- Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и
не пойду!
И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила:
- Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь.
Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому
невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу - вовсе туго пришлось:
работы никакой, и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому
смотрителю, от которого ушел, либо -в гору спускаться. Думал-думал, на то
решился:
- Пойду в гору.
Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не
дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе
возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры,
потом он и говорит:
- Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их - казну-
то! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя - и то
не беда. Попытаем, давай!
Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили - этот,
дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева
и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю:
- Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит.
Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить.
Песок пошел подходящий... Вовсе биться можно, даром что в контору за самый
пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых.
Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести:
- Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе
сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет.
Зюзев про это и слышать не хочет, - боится. Да еще дался ему какой-то
серебряный олень. Все меня спрашивает - не видал ли? Он будто ходит
близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я
уговаривал Максимка не один раз:
- Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты.
Максимко все ж таки мне не верит, думает, - не сказываю. А я всамделе
оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже.
Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а
на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое
кричит, я свое. Рассорка вышла.
Тут он меня и укорил:
- Мой хлеб ешь!
Я не стерпел, конечно:
- Как твой, коли с утра до ночи в земле молочусь.
Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за
золото получили - от половины отперся, а сколь мне давал - то вдвое
выросло. Плюнул я тут:
- Оставайся, лавка с товаром!
Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место:
- Часу не останусь! Кому нужно пустое место!
Тогда я и говорю:
- Коли так, сам тут останусь.
Максимко давай надо мной смеяться:
- Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других
дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут
богатство. Сиди один на голой-то дудке.
"Погоди,- думаю,- кошкин сын, докажу я тебе!"
Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и
говорю жене:
- Собирайся на прииск. Подымать будешь.
Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а
тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали.
Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая.
- Ладно,- отвечает.
Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был... я
же и рубил... Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный
человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли - ладно. А
Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше
место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это наруку. Да еще из-за
этого Максимка укрепился я - в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота,
что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко
сдавать.
Орленым-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с
опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят - ладно мужик
несет, сами на то место заявку сделают, либо обрежут со всех -сторон, а то
и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил
настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал - тесть у него там сидел -
при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам
ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я
и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще
сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут
нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой
глаз - во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он.
- Ты, - говорит, - Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не
привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут.
Про то не сказывал, чем барыши пахли, а, видать, неплохо. Разохотило
его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки, и расчет без
мошенства. Это все мне подходило, - сдавал ему помаленьку. Так бы, может.
мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта
витушка и подвернулась.
Как сейчас помню. Накануне Здвиженья было. Баба кричит мне в дудку:
- Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо.
Пойдем домой поскорее.
Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: "Верно,
хватит..." Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и
задержалось, - как под камень попало. Вышатывать стал - не выходит. Рванул
во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком
кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал - что за камень
такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная,
только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а
исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены.
Сколь его тут?
Про ногу сразу забыл. Кричу: "Подымай, Маринша!" Она, не того слова,
вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать -
это жену-то.
Она спрашивает:
- Что ты, Алексеич?
Я тогда и показал:
- Гляди!
- Ну, что? Вижу - камень какой-то...
- Держи!
Она думала - небольшой камешок, не сторожится, а как подал, так у ней
рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес,
шепотом спросила:
- Неуж золото?
- Оно,- говорю.
Смывку песку делать не стали. Домой скорее.
И вот диво, - бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли.
Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине:
- Гляди, не сболтни кому!
Она обратно меня уговаривает:
- В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал. В контору такую
штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят - про то и
говорить не осталось.
Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника
курить. Улучил минутку, говорю - дело есть,
- Обожди, - говорит, - маленько. Скоро амбар прикрою.
Вот ладно. Отошел покупатель, запер купец двери и говорит:
Это и раньше бывало, - в амбаре-то сдавать. У него, вишь, весов-то
настоящих не было, а кислоту да царску водку на полке открыто держал,
будто для торговли. Просто тогда с этим было, кому доходя продавали. Я и
говорю:
- Запри-ко ты и в ограду двери.
- Зря отвечает, - беспокоишься. Из своих никто не зайдет, - не
велено, а чужих не пустят,
А я свое:
- Запри все ж таки.
Он тогда и забеспокоился:
- Уж не узнал ли кто, зачем ты ко мне ходишь? Может, сказал кому?
- Про это, - говорю, - не думай. Никому и в мысли не падет, зачем к
тебе хожу. Только много у меня.
- Это, - отвечает, - не беда, что много. Лишь бы не мало. Сколь хочешь
приму. - Двери, однако, запер в ограду-то. - Ну, - говорит, - кажи!
Взял я тут для случаю топор с мясной колодки, подал ему свою витушку в
тряпице:
- Ну-ка, прикинь сперва это.
Он - купец: по руке-то сразу почуял, - тяжело.
Спрашивает:
- Что это у тебя?
- Прикинь, - говорю.
Бросил он на ходовые весы. Вывешал, как следует, говорит:
- Восемнадцать с малым походом.
- Вот и бери.
- Что брать-то? Где оно у тебя?
- А в тряпице-то...
- Восемнадцать фунтов?
- Сам вешал. Коли силы нехватит, в контору снесу.
Это про контору-то я так, для хитрости, помянул. С чего бы я туда
потащил? Развернул мой купец тряпицу, давай витушку кислотой да царской
водкой пробовать. Ну, золото и золото. Тут, - гляжу, - в пот купца
бросило. Так с носу и закапало, а молчит, только на меня уставился. Потом
и говорит:
- Поди, сверху только золото-то?
Вишь, какое понятие у него! В самородке, думал, середка чугунная. Ну,
не дурак ли? Я ему растолковываю, что вот опупышки-то и есть самородная
печать, а он, видать, не верит. Отговорку нашел:
- Эко-то место мне не откупить. Денег не хватит. Разрубить придется.
Не в контору же тебе сдавать.
Уговаривает, значит, меня. Я и сам вижу - без этого не обойдется, а
жалко рубить-то. Ну, все ж таки взял витушку да тут же на мясной колодке и
обрубил крайчики. Купец опять давай пробовать. Тут уж, видно, настояще
уверился, побежал в дом за деньгами. Прибежал со шкатулкой, а самого так и
трясет. Боится, видно, и жадность одолела. Тоже ему кусок. Не знаю, почем
они сдавали, а мне этот купец на рубль дороже против конторского платил.
Вывешал купец на ходовых весах середину особо, крайчики особо. Выгреб
из шкатулки, из-за пазухи выворотил пачки бумажек покрупнее. Ну, выручку в
это же место... На крайчики денег довольно, а ему серединку купить охота.
Она потяжелее вышла.
- Поверь, - говорит, - в долг. Через день, много через два, отдам.
Ну, объясняю, конечно, что в таких делах долгов не бывает. Тогда он и
говорит:
- Пойдем ко мне, посиди маленько. В кабак за выручкой сбегаю, - и
подвигает ко мне деньги-то. Сосчитал я. Вижу, - ладно будто, пустяка не
хватает. Подождать можно. Как у купца видел, тоже крупные-то деньги за
пазуху забил, а помельче в карман, крайчики в сапог спрятал. Пошли мы с
купцом в дом, а там, - гляжу, - угощенье выставлено. Хозяйка, таку беду,
суетится, хлопочет.
Убежал купец в кабак, а она ко мне и подъезжает:
- Выкушай, гостенек! Не почванься на моей хлеб-соли. Не изготовилась,
как следует. Не ждала гостя.
А чего не изготовилась - полон стол наставлено. Ну, я креплюсь,
конечно, - не пью вина. Так ей и сказал:
- При деньгах. Нельзя мне.
Она это вьется всяко да наговаривает:
- Красненького хоть, нето, выпей, - и подает мне в руку стаканчик. Так
небольшой стаканчик, с половину чайного. - Я, - говорит, - и сама этого-то
выпью, - и наливает себе такой же стаканчик.
"Что, - думаю, - мне с одного сделается? Неуж перед женщиной неустойку
покажу?" Взял да и хлебнул.
Ох, и вино! Такого отродясь пить не доводилось. Крепкое будто да
густое, а дух от него: век бы нюхал. Потом я узнал - ром называется. Шибко
мне потянулось, а бабенка эта - купчиха-то - уж успела, другой стаканчик
налила. Я и другой хватил, а дальше, известно, - полетели мелки
пташечки...
Все ж таки я тогда убрался от купца. Деньги и крайчики в целости донес
домой. Вместо додачи, за которой купец в кабак бегал, мешок гостинцев
приволок. Еды там всякой, жене шаль, конечно, и протча тако. И тут же,
слышь-ко, ромку этого бутылок пять либо шесть. Купчиха-то, вишь,
удобрилась, говорит мужу:
- Поглянулось человеку - что нам жалеть? Отдай ему, Платоша, все. Из
города потом привезешь.
Купец рад стараться:
- Да я... ему-то?.. неуж пожалею... Пущай на здоровье выкушает
стаканчик и супружницу свою попотчует. Не пивала, поди, она такого вина?
Попотчуй ее, не забудь! Я тебе еще привезу. Так привезу... не за деньги!..
Для хорошего человека мне не жалко... Попотчуй жену-то, не скупись.
Пришел я домой, показал Марине кучу денег, захоронил крайчики и давай
жену потчевать. Она сперва отнекивалась - крепко будто, потом похваливать
стала - какой дух баской!
Пьяные-то мы зашумели, конечно. Песни запели, пляска на нас нашла.
Знакомцы разные понабились. Видят - фартнуло, поздравлять стали:
- Со счастливой находочкой.
Ну, прилили, приели, что дома было, в кабак пошли. А купец этот тестя
в амбар - сам за стойку и всяко мне сноровляет. Приятелей у меня тут
объявилось - ни пройти, ни проехать. И покатилось колеско по гладенькой
дорожке. Бабенки появились, прилипать ко мне стали. Маринушке моей это
обидно, конечно... Она тогда на ромок налегать стала. Купец и ей угождает
и так, слышь-ко, втравил, что и от простого не стала отворачиваться. На
две-то руки у нас и пошла работа, а купец, знай, обсчитывает да
обсчитывает:
Проспимся когда, себя потешим:
- Крайчики у нас остались.
Только и крайчики, даром что с рванинкой были, тоже, как по маслу, в
купецкий карман ушли. Чисто мы отработались.
Это бы ничего, да то худо - захворала моя Маринушка. От жизни-то этой
худой. Помаялась маленько, да и умерла. Схоронил ее, потужил, погоревал -
и на прииск. Куда больше-то?
На том месте, где мы нашли эту перепеченную витушку, Максимко Зюзев со
всей родней. Место-то, вишь, на него было писано. Он и припал тут. Не
стал, видно, за оленем своим бегать. Раздобрел - фу-ты, ну-ты! Шапка с
бантом, сапоги с рантом! В Косом Броду сыновьям дома поставил. По воротам
бляшки набил. Знай наших! Однем словом, разбогател.
Поглядел я, поглядел, да и пошел на Бесштанку. Там у меня тоже было
примечено. Охочих со мной стараться - хоть колом отбивайся. Думают - не
попаду ли опять на витушку, а то и на целый калач.
Только, видно, не испекли больше про меня. Так, золотишко нахаживал...
Себе и людям хватало... А чтоб такую же дурь выколупнуть - этого больше не
случалось.
Может, оно и лучше. Хоть свой век доживу да с горки на людей погляжу,
а то где бы дотянуть! Наш старательский фарт ведь что? Сперва человек с
перепою опухнет, а там, глядишь, и ноги протянет.
Так-то... Думали мы с женой - счастье нашли, а оно в беду ей
перекинулось. Подвели люди. Ну, и меня поучили. Хорошо поучили. Знаю
теперь, куда наше счастье уходит...
Вон те дома да каменные лавки Барышевские на нашей с Маринушкой доле и
поставлены. Во-время мне тогда Барышиха стаканчик поддодонила. Сумела,
змея. Этим стаканчиком посейчас меня люди дразнят. А мне что? Дурость,
конечно, а все ж таки пропил - не украл.
И свое - не чужое.
Вот бы их - купцов-то - спросили, как они меня пьяного обворовывали,
как жену покойницу к могиле толкали. А ведь спросят по времени. Еще как
спросят-то! Тогда, поди, и наша с Мариной витушечка в счет пойдет. Ну,
что? Не шибко, гляжу, вам смешно? Веселее бы сказал, да мало такого видал.


    ПРО "ВОДОЛАЗОВ"



По Зауралью, в пределах бывшего Камышловского, Шадринского и частью
Ирбитского уездов, имело хождение слово "водолаз" в применении к
служителям культа. Во фронтовой обстановке 1918 года мне как-то пришлось
слышать историческое обоснование такого необычного употребления слова.
Давалось это в форме сказки. Рассказывал старик-доброволец, сколько помню,
из деревни Байновой, близ Каменского завода, в бывшем Камышловском уезде.
Мне не удалось проверить, была ли эта сказка "творимой легендой" -
личным художественным вымыслом, рассказчика, - или имела уже широкое
распространение. Но эта сказка мне показалась очень интересной, как
правдивая характеристика сущности крестьянского восстания, известного в
истории Урала под именем "картофельного бунта 1842 года".
Здесь исторически неверно показан лишь пермский губернатор, который,
по материалам, был менее виновен, чем министр Киселев и чиновники казенной
палаты, почему-то проводившие на местах идиотское требование министра о
посадке картофеля. Эта историческая неточность, однако, не меняет дела:
сущность событий дается в сказке гораздо отчетливее и правдивее, чем у
многих "специальных исследователей этого вопроса".
Пытаюсь передать сказку в стиле рассказчика, фамилию которого забыл.

Была это у царя гулянка как-то. Пир, стало быть, царский.
Собрались на том пиру министры да генералы, князья да графья, сенаторы
да митрополиты. Самое что ни есть высшее начальство.
И случилось на тот пир пермскому губернатору как-то попасть. Он хоть
по губернии самый большой начальник, а при царе пташка махонька.
Шустрый, однако, губернатор был. По царским палатам, ровно куличок по
берегу, взад да вперед побегивает. Все ему подслушать охота, о чем царь с
большими начальниками говорит. Нельзя ли какую выгоду себе от этого
получить?
После обеда, как обыкновенно, князья да графья с девками-бабами
плясать пошли, а царь со своими министрами да сенаторами в карты играть
сел. Ну, и митрополиты, конечно, тут же.
За картами к слову один министр и похвалил картошку: хорошо-де ее ноне
повар сготовил! Царь на это и говорит:
- Это ты, господин министр, пустяк разговариваешь. С утиным жиром всяк
бы картошку ел. Ты другое соображай. Картошка - хлебу замена. Вот что! При
наших недородах как бы нам картошка сгодилась, а мы все еще по-настоящему
развести ее не можем. Мне вон на-днях племянница - королева немецкая -
сказывала, будто там, в немецких то есть землях, над нами смехом смеются:
не умеют-де картошку развести. Куда это годно? - я тебя спрашиваю.
Министр, который картошкой заведовал, завертелся туда-сюда.
- Стараемся, - говорит, - ваше царское величество, да народ у нас
темный, своей пользы не видит. Попов вон какую прорву содержим, а нет
того, чтобы про картошку поученье сказать. Вот бы митрополитам за это
взяться, тогда дело другое.
Один митрополит только рот разинул слово сказать, да видит: царь вовсе
разворчался.
- Это, - говорит, - я каждодень по сколь раз слышу. Перекоры-то ваши.
Только и умеете один на другого валить. Да вот еще заладили: темной да
темной. Не просвещать же мне его! Чуете, чем это пахнет? А ты мне так
сделай, чтобы он темной и остался, а в голодовки хоть картошкой да брюхо
набивал. Иначе может недобор солдатам случиться. Тогда что? Как вы это
разумеете? Какой дельный совет дать можете?
Тут один министр - он, видать, смекалистее других был - и говорит:
- Я вот так бы рассудил. Пущай господин министр - это который по
картофельному-то делу указик небольшой напишет. По всей форме, на манер