Люди, лишенные гордости, понятия не имеют о замысле Творца; иногда они и в вас вселяют сомнение: да был ли хоть какой-то замысел или, может быть, он окончательно утерян и некому искать его? Этим людям поневоле приходится добиваться тех благ, которые признаны другими, и строить свое счастье -более того, строить самих себя -- по преходящим, сиюминутным, злободневным лозунгам. И они не без причин трепещут перед собственной судьбой.
   Возлюбите гордость Господа своего превыше всего и гордость ближнего своего -- как свою собственную. Гордость львов: не заточайте их в зоопарки. Гордость ваших собак: не позволяйте им заплывать жиром. Любите гордость своих соратников и не дозволяйте им жалеть самих себя.
   Любите гордость порабощенных народов и дайте им право чтить отца своего и матерь свою.
   Волы
   Вторая половина субботнего дня была на ферме самым счастливым временем. Во-первых, до вечера понедельника не будет почты -- значит, ни одно наводящее тоску деловое послание до нас не доберется, и уже одно это как бы обеспечивало всему дому неприкосновенность, замыкало нас, как младенцев во чреве матери. Во-вторых, впереди было долгожданное воскресенье, когда всем можно отдыхать и веселиться целый день напролет, а скваттеры смогут поработать на своей земле. А меня больше всего радовала мысль, что и для наших волов настал день субботний. Я любила подходить к их загону около шести вечера, когда они возвращались домой после рабочего дня и нескольких часов на пастбище. Завтра, говорила я себе, они будут пастись на свободе весь день.
   У нас на ферме было сто тридцать два вола, то есть восемь рабочих упряжек, и несколько запасных волов. И вот они шествовали длинной цепью в золотой, пронизанной лучами вечернего солнца пыли, положительные, важные, как всегда и во всем, а я так же спокойно и важно восседала на ограде, не торопясь выкуривала сигарету и смотрела на них. Вот идут Ньозе, Нгуфу и Фару, а за ними Мсунгу, что значит "Белый человек". Погонщики часто дают своим волам имена белых людей; встречаешь довольно много волов по имени Деламир. А вот идет старый Малинда, огромный желтый вол, мой любимец. У него были странные знаки на шкуре, вроде темных морских звезд -- может быть, за эту узорчатую шкуру он и получил свое имя, потому что "малинда" значит "юбка".
   Совершенно так же, как в цивилизованных странах многих людей постоянно мучают угрызения совести из-за городских трущоб и они не любят о них вспоминать, так в Африке вас тоже мучает совесть и щемит сердце, когда вы думаете о волах. Но по отношению к волам на моей
   ферме я испытывала такое же чувство, какое, вероятно, испытывает король, думая о своих столичных трущобах: "Вы -- это я, а я- это вы".
   Волы в Африке вынесли на себе всю тяжесть завоеваний европейской цивилизации. Когда надо было поднимать целину, они ее поднимали, пыхтя и увязая по колено в рыхлой земле, тянули плуги под свист длинных бичей над головой. Если надо было проложить дорогу, они прокладывали ее, везли железо, инструмент и всякое снаряжение под вопли и понукания погонщиков, по колее в глубокой пыли, или по травяным зарослям, когда никаких дорог и в помине не было. Их запрягали затемно, и они, обливаясь потом, взбирались и спускались по длинным склонам холмов, по глубокой грязи, через высохшие русла рек, под палящим полуденным солнцем. Их бока были исполосованы бичами, и часто встречались волы с выбитым глазом, а то и совсем ослепленные язвящими ударами длинных бичей. Эти волы ходили в упряжке у многих индийских и белых предпринимателей -- день за днем, всю жизнь, не зная отдыха даже в день субботний.
   Мы нехорошо поступали с волами. Быки полны ярости, они вечно роют землю копытами, выкатив глаза, их выводит из себя все, что ни попадается им на глаза; и все же у быка своя жизнь: из ноздрей бьет пар, словно пламя пышет, его чресла дают жизнь, его дни наполнены желаниями его плоти и удовлетворением этих желаний. Все это мы отнимаем у волов и в награду посягаем на их жизнь, как на свою собственность. Волы стали спутниками нашей повседневной жизни, они только и знают, что тянуть изо всех сил, без передышки -- существа, лишенные жизни, обиходные предметы, нужные в хозяйстве. У них влажные, кроткие, лиловые глаза, мягкие ноздри, шелковистые уши, они всегда терпеливы и туповаты; а иногда кажется, что они думают о чем-то своем. В мое время существовал закон, запрещавший ездить
   на фургонах и повозках без тормозов, и возчики на длинных спусках с холмов должны были пускать в дело тормоз. Но этот закон они не соблюдали, у половины фургонов и повозок тормозов вовсе не было, а остальные возчики про них забывали. Волам на спусках без тормозов приходилось худо: удерживая своими телами тяжело груженый фургон, они, изнемогая, задирали головы, так что рога касались горбатой холки, а бока у них ходили ходуном, как мехи. Много раз я видела, как телеги, груженые дровами на продажу, тянулись по дороге Нгонго в Найроби, вереницей, словно большая гусеница, набирая скорость на спуске в Лесном заповеднике, и волы бежали дикими зигзагами, спасаясь от страшного груза. Случалось мне видеть, как волы спотыкались и падали, сбитые тяжеленным фургоном, у подножья холма.
   И волы думали: "Таков мир, таковы условия жизни. Жизнь тяжелая, жестокая. Но надо терпеть -- тут уж ничего не поделаешь. Трудно, ох как трудно спускать груз под гору, наперегонки со смертью. Но так надо, ничего не поделаешь."
   Если бы толстые индийцы в Найроби, владельцы повозок, не поскупились бы наскрести пару рупий и поставили бы на колеса тормоза, а ленивый молодой туземец, сидевший на груженой повозке, потрудился бы слезть и закрепить тормоза -- конечно, если они были в порядке -- то волы могли бы неспешно, спокойно спускаться под гору с грузом. Но волы этого не знали и день за днем надрывались в безнадежной, героической борьбе с условиями жизни.
   О двух расах
   Взаимоотношения между белым и черным населением Африки во многом напоминают взаимоотношения двух половин рода человеческого.
   Если бы любой половине сказали, что она вовсе не играет в жизни другого пола куда более важную роль, чем тот, противоположный пол, в ее жизни, все были бы шокированы и глубоко оскорблены. Скажите любовнику или мужу, что он играет в жизни своей жены или любовницы точно такую же роль, как и она в его жизни -- это его озадачит и возмутит.
   В старые времена настоящие мужские разговоры никогда не предназначались для ушей женщин, и это доказывает мою правоту; а разговоры женщин, когда они болтают друг с другом, зная, что ни один мужчина их не слышит, тоже подтверждают мою теорию.
   Истории, которые белые рассказывают о своих туземных слугах, основаны на том же предрассудке. Но если бы им сказали, что они играют ничуть не более важную роль в жизни своих слуг, чем те играют в их жизни, они бы, конечно, глубоко возмутились, им стало бы очень не по себе.
   А если бы вы сказали туземцам, что они в жизни своих белых хозяев значат не больше, чем хозяева в их жизни, они бы вам нипочем не поверили, рассмеялись бы вам в лицо. Наверно, между собой туземцы постоянно передают и повторяют всякие истории, доказывающие, что белые обойтись не могут без своих темнокожих слуг кикуйю или кавирондо, и днем и ночью только о них и судачат.
   Сафари во время войны
   Когда началась война, мой муж и два шведа, работавших у нас на ферме, пошли добровольцами на границу с германским протекторатом, где лорд Делами? организовал нечто вроде филиала Интеллидженс Сервис. Я осталась на ферме одна. Но пошли разговоры, что белых женщин решили поместить в специальный лагерь; полагали, что
   им грозит опасность от туземцев. Я страшно перепугалась: если я попаду в такой женский концентрационный лагерь на много месяцев, подумала я, -- а как знать, сколько продлится эта война? -- я не выдержу, умру. Но через несколько дней мне подвернулась счастливая возможность поехать с нашим соседом, молодым фермером-шведом, в Киджабе, это была следующая станция по железной дороге, и там мне поручили хозяйство лагеря, куда прибегали гонцы из пограничной полосы и приносили новости, которые потом передавались по телеграфу в Найроби, где была ставка командования.
   В Киджабе я поставила палатку около станции, среди штабелей дров, предназначенных на топливо для паровозов. И так как гонцы прибегали в любой час дня и ночи, мне много приходилось работать бок о бок с начальником станции. Это был невысокий, очень кроткий человек из племени гоан, которого снедала жажда узнать как можно больше -- он даже забывал, что идет война. Он расспрашивал меня о моей родине, Дании, и просил хоть немного научить его датскому языку, считая, что со временем это ему очень пригодится. У него был десятилетний сынишка, звали его Виктор; однажды я проходила мимо станции и с террасы, увитой плющом, послышался голос отца -- он учил Виктора грамматике: "Ну, скажи, Виктор, что такое местоимение? Что такое местоимение, Виктор? Не знаешь? Да я же тебе пятьсот раз объяснял!"
   Отряды на границе все время требовали провизии или боеприпасов, и мой муж написал, чтобы я нагрузила четыре фургона и отправила их туда как можно скорее. Он писал, чтобы я непременно послала с туземцами хоть одного белого, потому что никто не знал, где позиции немцев, а масаи пришли в страшное возбуждение, услыхав о войне, и слоняются по всей резервации. В те дни нам казалось, что немцы могут появиться, где угодно,
   поэтому мы поставили часовых у железнодорожного моста в Киджабе, опасаясь, что они взорвут мост.
   Я наняла молодого южно-африканца -- звали его Клаппротт -- сопровождать обоз, но когда фургоны были уже нагружены, вечером накануне выезда он был арестован как немец. Конечно, немцем он не был, и сумел это доказать, так что вскоре его выпустили из-под ареста, и он переменил фамилию. Но когда его арестовали, я решила, что это перст Божий -- теперь некому было вести мой караван, кроме меня самой. И ранним утром, пока еще горели древние созвездия Зодиака, мы стали спускаться по бесконечно длинному спуску с горы Киджабе; внизу, у наших ног, расстилалась широкая равнина резервации масаи -- серая, как чугун, в смутных предрассветных сумерках, и под нашими фургонами, мерцая, болтались фонари, а воздух звенел от криков погонщиков и щелканья бичей. Со мной было четыре фургона с полной упряжкой, в каждый было впряжено по шестнадцать волов, за ними шли пять запасных волов, и сопровождали обоз двадцать один молодой погонщик из племени кикуйю и трое сомалийцев: Фарах, Исмаил, мой оруженосец, и старый повар -- его тоже звали Исмаил -- очень благородный старик. Мой пес, Даск, шел рядом со мной.
   Очень жаль, что полиция, арестовав Клаппротта, арестовала заодно и его мула. Мне не удалось разыскать его во всем Киджабе, так что первые дни мне пришлось идти пешком вслед за фургонами. Но немного спустя я купила мула и седло у одного жителя резервации, а через несколько дней удалось купить мула и для Фараха.
   Я странствовала три месяца. Когда мы пришли на место назначения, нас послали за имуществом большой группы американских охотников -- они вышли в сафари, разбили лагерь у самой границы, но поспешно снялись с места, как только услышали о войне. Оттуда обоз должен был двинуться куда-то еще. Я изучила все переправы и водо
   пои в резервации масаи и даже немного научилась говорить на их языке. Дороги везде были неописуемо скверные, пыль лежала толстым слоем, огромные камни, выше наших фургонов, преграждали путь; но потом мы все время двигались прямо по равнине, без дорог. Воздух африканских нагорий кружил мне голову, как вино. Я все время жила в легком опьянении, и трудно описать, как я была счастлива все эти три месяца. Я раньше бывала в охотничьих сафари, но впервые оказалась совершенно одна среди африканцев.
   Мои сомалийцы и я, чувствуя свою ответственность за государственное имущество, жили в постоянном страхе, что львы могут напасть на наших волов. Львы выходили на дороги, шли за длинными обозами, везущими овец и провизию, которые непрерывно двигались по дороге в сторону границы. Ранним утром, когда мы выезжали на дорогу, мы видели в пыли свежие следы львов, прямо в колеях, оставленных колесами фургонов. Когда волов распрягали на ночь, мы всегда боялись, что львы, рыскавшие вокруг, напугают их, они ринутся, сломя голову, во все стороны и разбегутся по равнине, и нам их нипочем не удастся поймать. И мы строили высокие изгороди из колючего терновника вокруг загона и наших палаток, а сами рассаживались вокруг костра, держа под рукой винтовки.
   Тут и Фарах, и младший Исмаил, да и сам старик Исмаил, чувствовали себя вдали от всякой цивилизации настолько свободно, что у них развязывались языки, начинались рассказы о странных происшествиях в стране Сомали, или мне пересказывали легенды из Корана и сказки из "Тысячи и одной ночи". И Фарах, и Исмаил побывали в море: сомалийцы -- народ мореплавателей, и в древности, я думаю, они были великими пиратами Красного моря. Они мне объяснили, что у каждого живого существа на земле есть двойник, живущий на дне моря: кони,
   львы, женщины и жирафы -- все прячутся там, внизу, иногда их даже видят моряки. Рассказывали нам и о жеребцах, которые живут на речном дне в Сомали и ночью, в полнолуние, выходят на луга, покрывают сомалийских кобыл, пасущихся там, и от них рождаются жеребята несказанной красоты и резвости. Ночной небосвод поворачивался над нашими головами, и на востоке восходили новые созвездия. В холодном воздухе из костра в столбе дыма летели длинные искры, только что нарубленные дрова терпко и свежо пахли. Иногда все волы внезапно начинали беспокоиться, сбиваясь в кучу, принюхивались и храпели, так что старому Исмаилу приходилось забираться на самый верх груженого фургона и размахивать фонарем, стараясь разглядеть и распугать супостатов -кто бы там ни был.
   Мы пережили много серьезных приключений со львами: "Берегитесь, не останавливайтесь в Зиаве, -- сказал нам туземец-проводник каравана, идущего на север, которого мы повстречали по дороге. -- Не разбивайте там лагерь. В Зиаве две сотни львов". И мы постарались пройти мимо Зиавы до наступления темноты и очень торопились; но, как известно, "поспешишь -- людей насмешишь", и это особенно относится к сафари: у нас, уже совсем к вечеру, колесо последнего фургона задело за большой камень, и фургон застрял. Пока я светила фонарем людям, которые старались освободить колесо, лев утащил одного из наших запасных волов, в каких-нибудь трех ярдах от меня. Мы подняли крик, изо всех сил щелкали бичами -- все мои винтовки уехали с сафари -- и спугнули льва, а вол, который ускакал со львом на спине, потом вернулся, но был так изранен, что пал дня через два.
   Много всяких странных случаев происходило с нами. Однажды вол выпил весь наш запас керосина, сам подох, а нас оставил без всякого освещения, пока в резервации мы не попали в индийскую лавку, брошенную хозяином,
   где, как ни странно, многое осталось в целости и сохранности.
   Целую неделю мы стояли лагерем вблизи большого лагеря молодых морани из племени масаи, и эти юные воины, в своей военной раскраске, с копьями и длинными щитами, в головных уборах из львиных шкур, денно и нощно околачивались возле моей палатки, ожидая новостей о войне с немцами. Моим слугам и спутникам в сафари этот лагерь пришелся по душе, потому что тут можно было купить парного молока от коров, которых масаи водили за собой -это стадо гнали мальчики племени масаи -- их называли "лайони", и они были еще слишком молоды, чтобы стать воинами. Молодые девушки-воины из этого племени, очень шустрые и хорошенькие, приходили навещать меня в палатку. Они всегда просили дать им поглядеться в мое ручное зеркальце и, передавая его друг дружке, скалили два ряда сверкающих зубов, как свирепые молодые зверята.
   Все новости о маневрах противника должны были проходить через лагерь лорда Деламира. Но лорд Леламир двигался по резервации такими молниеносными маршбросками, что никто никогда не знал, где искать его лагерь. Дел с разведкой я не имела, но мне было интересно, как себя чувствуют в этой системе люди, принадлежавшие к ней. Однажды мне пришлось проезжать в нескольких милях от лагеря лорда Деламира, и я поехала к нему с Фарахом и пила у него чай. И хотя он должен был покинуть это место на следующий день, там было полно воинов масаи, как в большом городе. Дело в том, что сам лорд Деламир относился к ним очень хорошо, и в лагере их так привечали, что он стал похож на пещеру льва из басни: все следы вели туда, а оттуда -- ни одного. Гонец масаи, посланный с письмом в лагерь лорда Деламира, никогда не возвращался оттуда с ответом. Сам лорд Деламир, невысокий, изысканно вежливый и любезный, как
   всегда, с длинными седыми волосами до плеч, явно чувствовал себя тут, во всей этой суете, как нельзя лучше; он рассказывал мне все о военных делах и угостил чаем с топленым молоком, как его пьют масаи.
   Спутники мои крайне снисходительно и терпеливо относились к моему полному невежеству во всем, что касалось волов, упряжек и обычаев сафари; они старались скрыть этот недостаток так же старательно, как и я сама. Во время сафари они работали не за страх, а за совесть, хотя я, из-за своей неопытности, спрашивала с людей, как и с животных, куда больше, чем следовало. Они таскали на голове кувшины с водой в дальних переходах по равнине, чтобы я могла принять ванну, а в полдень, когда мы распрягали волов на привале, натягивали одеяла на воткнутые в землю копья, чтобы я могла отдохнуть в тени. Они побаивались неукротимых масаи, да и немцев, о которых ходили всякие нелепые слухи. Мне кажется, что в этих обстоятельствах участники экспедиции считали меня чем-то вроде Ангела-хранителя или талисмана, "маскота".
   Я впервые приехала в Африку за полгода до начала войны на том же пароходе, что и генерал фон Леттов Форбек, который теперь был верховным главнокомандующим всех вооруженных сил Германии в Восточной Африке. Тогда я еще не знала, что он станет героем, но мы подружились во время путешествия. Когда мы с ним обедали в Момбасе, до его отъезда дальше, в Танганьику, а я собиралась ехать вглубь страны, он подарил мне свою фотографию в полной форме, верхом на коне, с надписью:
   На скакуне летящем Мы рай земной обрящем, А бодрость и здоровье Даруются Любовью.
   Фарах, выезжая встречать меня в Аден, видел там генерала и знал, что он мой друг. Он взял эту фотографию с собой в сафари и хранил ее вместе с деньгами и ключами от багажа -- он надеялся, что если мы вдруг попадем в плен к немцам, то стоит показать им эту фотографию, как все сразу уладится, и поэтому берег ее, как зеницу ока.
   Как хороши были вечера в резервации масаи, когда после заката мы длинной вереницей подходили к реке или к источнику, где распрягали волов. На равнине, заросшей терновником, уже лежит тень, но воздух еще наполнен ясным светом -- а над головами у нас, на западе, загорелась звезда, которой предстояло ярко сверкать в ночной тьме, а пока она была только серебряной точкой на небе цвета лимонного топаза. Воздух холодил легкие, высокая трава купалась в росе, и цветы в ней испускали аромат, густой и терпкий. Немного спустя со всех сторон зазвучит хор цикад. Трава -- это я, и сам воздух, и дальние горы -- это тоже я, и измученные волы -- все это я... Мое дыхание легким ночным ветерком пробегало по зарослям терновника.
   А через три месяца меня неожиданно отправили домой. Боевые действия упорядочились, из Европы прибыли регулярные части, и мою экспедицию, очевидно, сочли несовместимой с регулярными войсками. Пришлось возвращаться домой, и те места, где раньше были наши стоянки, мы миновали с тяжелым сердцем.
   На ферме еще долго хранили память об этом сафари. Много раз с тех пор я бывала в охотничьих сафари, но почему-то -- может быть, из-за того, что тогда мы считали себя как бы на службе у правительства, то ли из-за того, что шли военные действия -- та наша экспедиция всем ее участникам была особенно дорога. Мои тогдашние спутники считали себя избранными, чем-то вроде аристократии сафари. И спустя много лет они приходили ко мне поговорить
   о сафари только ради того, чтобы освежить в памяти воспоминания и пережить вновь какое-нибудь из наших тогдашних приключений.
   Счетная система суахили
   В самом начале моего пребывания в Африке один молодой швед, работавший на молочной ферме, взялся обучать меня счету на языке суахили. Но слово "девять" на этом языке очень похоже на одно неприличное выражение по-шведски, и мой стеснительный учитель не захотел произносить это слово при мне; сосчитав до восьми, он умолк, смущенно отвел глаза и сказал:
   -- У суахили девятки нет.
   -- Вы хотите сказать, что они умеют считать только до восьми? -спросила я.
   -- Нет, что вы, -- поспешно сказал он, -- у них есть и десять, и одиннадцать, и двенадцать, и так далее. А девятки нет.
   -- Как же так? -- спросила я, ничего не понимая. -- Что же они говорят, когда доходят до девятнадцати?
   -- А у них слова "девятнадцать" тоже нет, -- сказал он, покраснев, но очень решительно. -- И слова "девяносто" нет, и "девятьсот" тоже нет... -на суахили эти слова, как и на других языках, включают слово "девять" -- но все остальные цифры, как у нас.
   Много раз я обдумывала эту странную систему счета, и почему-то мне это доставляло громадное удовольствие. Вот народ, думала я, обладающий истинной оригинальностью мысли, который дерзнул нарушить строгий, педантичный порядок общепринятой системы счета.
   Единица, двойка, тройка -- это единственные последовательные простые числа; так пусть же восьмерка и десятка будут единственными последовательными четными
   числами. Конечно, кое-кто может попытаться доказать существование числа "девять", аргументируя это тем, что тройку можно умножить на саму себя, но собственно, зачем это нужно? Коль скоро нет целого корня квадратного из двух, и тройка прекрасно может обойтись без возведения в квадрат. Когда вы получаете некое простое число путем сложения всех цифр многозначного числа, отсутствие цифры "девять" никак не влияет на конечный результат, как и отсутствие производных от девятки -- так что можно с полным правом утверждать что девятки как бы и нет; это, как мне представлялось, вполне оправдывало систему счета суахили.
   В это время у меня был слуга, звали его Захария. У него на левой руке не хватало четвертого пальца. И я подумала -- а может быть, у здешних туземцев часто бывают подобные несчастные случаи, и считать по пальцам им в этом случае очень удобно.
   Но когда я начала излагать людям эти мои домыслы, меня прервали и объяснили, в чем тут дело. И все-таки у меня осталось такое чувство, что у туземцев существует система счета, в которой девятка отсутствует, и которая им отлично подходит: с ее помощью можно постигнуть очень многое.
   В этой связи мне почему-то вспомнился один престарелый датский священник, который не верил, что Господь Бог сотворил восемнадцатый век.
   "Не отпущу тебя, доколе не благословишь меня"
   В марте месяце, когда в Африке, после четырех месяцев засухи и жары, начинаются благодатные дожди, все вокруг расцветает, благоухает и зеленеет в несказанной красоте.
   Но фермер с опаской прислушивается, словно не доверяя щедрости природы, и боится услышать, что вдруг шум проливного дождя станет тише. Ведь влага, которую с такой жадностью впитывает земля, должна поддерживать все что на ней растет и живет -- все травы, стада и людей -- целых четыре месяца, когда дождей не будет вовсе.
   Отрадно смотреть, как все дороги на ферме превращаются в быстро бегущие потоки, и ты бредешь по колено в жидкой грязи, пробираясь к пропитанным влагой, облитым белым цветом кофейным плантациям, и сердце твое поет от счастья. Но случается, что в середине сезона дождей тучи начинают расходиться, и вечером звезды проглядывают сквозь прозрачные, редеющие облака; тогда хозяйка фермы выходит из дома и стоит, пожирая глазами небо, словно тщится упорным взглядом выдоить, вымолить дождь, и взывает к небу: "Пошли мне вдоволь, пошли мне с избытком. Сердце мое обнажено перед тобой, и я не отпущу тебя, доколе не благословишь меня. УТОПИ меня, если тебе угодно, только не пытай неутоленной жаждой. О небо, небо, только не это -- не coitus interruptus*!
   Бывает иногда, что в прохладный сумрачный день после месяцев дождей вспоминаешь marka mbaja, то есть "худой год", как называют тут засуху. В те дни туземные племена кикуйю пускали коров пастись около моего дома. У одного из пастушат была флейта, и он время от времени наигрывал на ней короткие мелодии. Стоило мне снова услышать эти звуки, как в один миг вспомнилось все отчаяние, все страхи тех дней. У этой мелодии был соленый привкус слез. И все же, поразительно и неожиданно для меня самой, эти звуки принесли с собой буйную радость жизни, странное очарование, словно это была песнь торжества. Неужели и вправду те тяжкие времена таили в себе все это? Это были дни нашей юности, время безумных надежд. Именно тогда, в те долгие дни, мы все слились воедино, так, что даже в новых мирах, на иных планетах все непременно узнаем друг друга, и все, живое
   *Прерванное соитие (лат.).
   и неживое -- часы с кукушкой, и мои книги, и тощие коровы на лужайке, и печальные старики и старухи кикуйю -- все будут окликать друг дружку: "И ты была там! И ты тоже была с нами на ферме в Нгонго". Тяжелые времена благословили нас и ушли прочь.
   Друзья приезжали на ферму и снова уезжали. Были они не из тех людей, которые долго засиживаются на одном месте. И не из тех, что стареют у вас на глазах -- они умерли и больше не возвращались. Но они сидели здесь, блаженно греясь у огня, и когда дом, заключив их в объятия, сказал: "Не отпущу тебя, доколе не благословишь меня!", они рассмеялись и благословили мой дом, и он отпустил их.