Я лежала утром в постели, думая о том, что творилось со мной в последние месяцы, и пыталась понять, что же случилось на самом деле. Мне казалось, что я каким-то образом выпала из нормального круга человеческого существования, меня швырнуло в Мальстрем, куда я вовсе не должна была попасть. Куда бы я ни ступала, земля уходила у меня из-под ног, и звезды срывались с небес. Я вспомнила стихотворение о Рагнароке, где описан такой звездопад, вспомнила строки о гномах, которые глубоко вздыхают во чреве горы и умирают со страху. Нет, все это не могло быть простым стечением обстоятельств, это не то, что люди называют невезеньем, злосчастьем -- все это должно опираться на какой-то основной закон. Если бы я нашла, узнала этот закон, я была бы спасена. Если я сумею заглянуть в нужное место, сочетания вещей и событий откроются мне. Я решила, что надо встать и искать знак.
   Многие люди считают, что глупо искать знаки и знамения. Но все дело в том, что для этого необходимо особое состояние души, и очень немногие люди способны приходить в такое состояние. Если вы в таком настроении попросите знамения, оно будет вам дано; ответ становится естественным последствием просьбы. Точно так же вдохновенный игрок берет со стола тринадцать карт наугад -- но в руке у него оказывается одна масть -- нечто целое. Когда другим карта начисто не идет, он открывает карты и видит перед собой большой шлем. Таится ли в колоде карт большой шлем? Да -- для того самого игрока.
   Я вышла из дома в поисках знамения и побрела куда глаза глядят -- в сторону хижин моих слуг. Они как раз выпустили кур, и те сновали среди хижин. Я ненадолго остановилась, наблюдая за ними.
   Передо мной расхаживал, красуясь, большой белый петух Фатимы. Вдруг он остановился, наклонил голову сначала на один бок, потом на другой, и встопорщил гребень. С другой стороны дорожки из травы появился маленький серый хамелеон -- как и петух, он вышел с утра на разведку. Петух устремился прямо к нему с довольным кудахтаньем -- домашняя птица непрочь полакомиться ящеркой или хамелеоном. При виде петуха хамелеон застыл на месте. Он перепугался, но сердце у него было храброе, поэтому он уперся лапками в землю, разинул рот во всю ширь и, на страх врагу, "выстрелил" в его сторону булавовидный, длинный язык. Петух на мгновение как будто растерялся, но вдруг молниеносно и метко ударил клювом, как молотком, и выклевал у хамелеона язык.
   Вся эта сцена заняла лишь несколько секунд. Я отогнала петуха Фатимы, взяла большой камень и прикончила
   хамелеона -- безъязыкий,он все равно не жилец: хамелеоны ловят насекомых при помощи языка.
   Я пришла в такой ужас от виденного -- потому что это было ужасное и великое событие в миниатюре -- что ушла и села на каменную скамью возле дома. Я сидела там очень долго; Фарах принес мне чай и поставил его передо мной на стол. Я смотрела на камни у себя под ногами и не решалась поднять глаза и взглянуть на мир -- таким страшным и грозным он мне казался.
   И только медленно, постепенно, за несколько дней я осознала, что на свою просьбу получила самый высокий духовный ответ. Можно сказать, что меня даже странным образом отличили, оказали мне честь. Силы, к которым я взывала, заботились о моем достоинстве больше, чем я сама -- разве они могли дать иной ответ? Не время было гладить меня по головке, и они решили пренебречь моей просьбой об утешении. Великие силы рассмеялись мне в лицо, и эхо в холмах подхватило этот смех; они сказали мне, под звуки труб архангеловых, среди петухов и хамелеонов: "Ха-ха!"
   Я была рада и тому, что вышла в то утро вовремя, чтобы избавить хамелеона от медленной, мучительной смерти.
   Примерно в это же время, хотя еще до того, как я отдала своих лошадей, ко мне приехала Ингрид Линдстрем, со своей фермы в Ньоро, и несколько дней пробыла у меня. Это была жертва дружбе со стороны Ингрид -- бросать ферму надолго было нельзя. Ее муж, ради того, чтобы накопить денег и уплатить за землю в Ньоро, нанялся работать на большую компанию по производству сизаля в Танганьике, и в это время трудился там в поте лица на высоте двух тысяч футов, как будто Ингрид отдала его в рабство ради своей фермы. Поэтому сейчас она одна вела все хозяйство на ферме: расширила птичник,
   огороды, накупила свиней и индюшек, которых нельзя было оставлять без присмотра даже на несколько дней. И все же она, оставив все на попечении Кимозы, примчалась ко мне, как спешат на помощь другу, чей дом в огне, и на этот раз одна, без Кимозы, что, учитывая обстоятельства, было приятно Фараху. Ингрид понимала, всем сердцем чувствовала -- с силой, которая сродни силам стихий -- что значит для женщины, хозяйки фермы, отдать ее в чужие руки и покинуть навсегда.
   Пока Ингрид гостила у меня, мы не говорили ни о прошлом, ни о будущем, не произносили имен друзей и знакомых, мы замкнули свои мысли на сиюминутном бедствии. Мы ходили вдвоем по ферме, осматривая все, называя все то, что попадалось нам на глаза, словно составляли в уме инвентарь моих потерь, или как будто Ингрид по моей просьбе собирала материал для книг жалоб, которую мы предъявим судье. По собственному опыту Ингрид прекрасно знала, что такой книги нет и быть не может, но все же мысль об этом всегда служит для женщины каким-то утешением, она помогает жить.
   Мы пошли к загону для волов и, усевшись на ограде, считали их, когда они выходили в ворота. Я молча показала на них Ингрид: "Вот эти волы", и она без слов ответила мне: "Да, вот эти волы", и внесла их в свою книгу. Мы пошли к конюшне, покормили лошадей сахаром, а когда сахар кончился, я протянула к Ингрид свои липкие, обслюнявленные ладони, и возопила: "Эти лошади!", и Ингрид тяжко вздохнула: "Да, эти лошади", и вписала их в список. В саду у реки она никак не могла примириться с мыслью, что мне придется оставить здесь все цветы, привезенные из Европы; она ломала руки над петрушкой, мятой и лавандой, и потом снова вспомнила о них, как будто хотела придумать, как бы мне захватить их с собой.
   Во второй половине дня мы обычно занимались моим небольшим стадом местных коров. Я рассказывала об их
   возрасте, особых приметах и удоях, а Ингрид стонала и вскрикивала после каждой цифры, как будто в нее воткнули нож. Она пристально рассматривала коров, одну за другой, вовсе не ради торга -- все коровы предназначались для моих домашних слуг -- а чтобы оценить и взвесить потери. Она не в силах была отойти от покрытых шелковистой шерсткой, сладко пахнущих телят: сама она путем неимоверных усилий завела несколько коров с телятами у себя на ферме, и против всех доводов рассудка, вопреки собственной воле, она каждым пристальным, возмущенным взглядом бросала мне упрек за то, что я покидаю своих телят.
   Мужчина, который идет рядом с другом, лишившимся всего на свете, беспрерывно повторяя про себя: "Слава Богу, что это не я", мне кажется, стесняется этого чувства и старается скрыть его. Но у женщин, у двух подруг, когда одна из них выражает глубокое сочувствие к горестям другой, все совершенно иначе. Само собой разумеется и ясно без слов, что удачливая подруга непрерывно твердит про себя те же слова: "Слава Богу, что это не я!". Это не вызывает никаких обид, наоборот, создает какуюто связь между подругами, сближает их, придает всей церемонии интимный оттенок. Мужчины, мне кажется, не умеют легко, гармонично завидовать друг другу или торжествовать один над другим. Но ведь само собой разумеется, что невеста превозносится перед своими подружками, и что гостьи, видя новорожденного, завидуют матери; и никто в этих случаях не чувствует себя ущемленным. Женщина, потерявшая ребенка, может показывать его вещи подруге, прекрасно зная, что подруга непрерывно повторяет в глубине души: "Слава Богу, что это не я", -- и обе они считают это совершенно естественным и подобающим случаю. Так было и у меня с Ингрид. Когда мы ходили по ферме, я знала, что она думает о своей ферме, благодарит Бога за то, что та принадлежит ей, и
   всеми силами души цепляется за нее -- и все у нас шло хорошо, на этом мы поладили. Не смотрите на наши рубашки и брюки цвета хаки -- перед вами две мифические фигуры, женщина в белом и женщина в черном -- некое двуликое единство, символ фермерской жизни в Африке.
   Спустя несколько дней Ингрид распрощалась со мной и уехала на поезде в Ньоро.
   Ездить верхом мне больше не пришлось, а прогулки без собак стали слишком тихими и спокойными, но машина у меня пока еще осталась, и я была этому рада -- дел у меня в эти месяцы было очень много.
   Меня очень тяготили мысли о судьбе моих скваттеров. Купившие ферму люди собирались выкорчевать кофейные плантации, а землю разделить на участки и продать, скваттеры им были только помехой, поэтому они по окончании формальностей предупредили всех скваттеров, что через шесть месяцев они должны уйти с фермы. Для моих людей это было непредвиденное и непонятное решение: они думали, что земля принадлежит им. Эта иллюзия поддерживалась тем, что многие родились на ферме, а некоторые пришли сюда с родителями еще малыми детьми.
   Скваттеры знали, что для того, чтобы сохранить за собой свою землю, они должны работать на меня сто восемьдесят дней в году, и эта работа оплачивалась, -- по двенадцать шиллингов за тринадцать дней; счета велись в конторе фермы. Они знали также, что правительству следует платить налог, по двенадцать шиллингов с хижины -- тяжелый налог для мужчины, у которого почти ничего нет за душой, а хижин две или три, по числу жен: у кикуйю муж должен обеспечить каждой жене отдельную хижину. Случалось, что за какую-нибудь провинность скваттерам грозили, что выгонят их с фермы, так что они должны были подозревать, что положение у них не очень-то надеж
   ное. Налог с хижины вызывал у них глубокое возмущение, и когда я собирала его по поручению правительства, это стоило мне многих хлопот, не говоря уже о том, что приходилось выслушивать. Но они как-то мирились с подобными неприятностями, считая, что это дело житейское, и никогда не отказывались от надежды как-нибудь от них увернуться. Они и вообразить себе не могли, что для всех одинаково существует фундаментальный, общий закон, который в свой час даст о себе знать сокрушительным, катастрофическим ударом. Некоторое время они пытались относиться к решению новых владельцев фермы, как к пугалу, которым стращают детишек: они пугают, а нам не страшно.
   В некоторых отношениях -- хотя и не во всем -- в миропонимании туземцев белый человек занимает то же место, как в мире белого человека -- идея Бога. Однажды для меня составляли контракт с индийским лесоторговцем, и в нем оказались слова: "деяние Божие". Это выражение было мне незнакомо, и адвокат, составляющий контракт, попытался мне его объяснить.
   -- Нет-нет, сударыня, вы не совсем поняли, о чем идет речь. Нечто совершенно непредсказуемое, не совместимое ни с какими правилами и противоречащее здравому смыслу -- вот что такое деяние Божие.
   В конце концов, скваттеры поняли, что предупреждение сделано всерьез, и стали группами приходить к моему дому. Они считали, что нависшая над ними угроза -- следствие моего отказа от фермы: мое горе-злосчастье росло, бросая свою тень и на них. Меня они в этом не винили, мы даже обсуждали этот вопрос; они спрашивали меня, куда им податься.
   Мне было трудно ответить им -- по нескольким причинам. Туземцы, согласно закону, не имеют права сами покупать для себя землю, и я не знала никакой другой фермы, которая была бы достаточно велика, чтобы сдать им землю в аренду. Я передала им то, что ответили мне самой, когда я наводила справки: они должны найти подходящую землю в резервации кикуйю. Услышав это, они серьезно спросили, найдется ли в резервации кикуйю достаточно земли, чтобы они могли взять с собой весь свой скот? И еще они хотели знать, найдется ли для них земля в одном месте, потому что люди с моей фермы хотят поселиться все вместе, не разлучаясь.
   Меня удивило их твердое желание поселиться рядом, ведь на ферме они жили не очень-то мирно и не часто беседовали друг с другом. И все же они явились ко мне все вместе: заносчивые богачи, владельцы больших стад -Категу, Канину и Мауге -- так сказать, рука об руку с жалкими неимущими землевладельцами, вроде Ваверу и Чоты, у которых не было ни одной козы; все они были единодушны в намерении держаться друг друга и не желали разлучаться, как не желали расставаться и со своими стадами. Я понимала, что они не просто требуют от меня места, где им можно жить -- они требуют от меня самой
   жизни.
   Когда вы забираете у людей землю, вы лишаете их не только родной земли. Вы отнимаете у них прошлое, обрубаете корни, лишаете их лица. Отнимая у них то, что они привыкли видеть, то, что они ожидают увидеть, вы могли бы заодно, образно говоря, отнять у них и глаза. Это в большей степени относится к примитивным народам, чем к цивилизованным, ведь даже животные стремятся обратно в знакомые места, преодолевая громадные расстояния, пренебрегая опасностями и страданиями, только бы вернуть себе потерянное самосознание, свое лицо.
   Масаи, когда их вытеснили со старой территории к северу от железной дороги и переселили в теперешнюю резервацию, взяли с собой названия холмов, равнин и рек; они нарекли этими именами холмы, равнины и реки на новой земле. Путешественникам это доставляет много
   неприятностей. Масаи же унесли с собой свои корни, как лекарство, и старались в изгнании сохранить свое прошлое, как старинный рецепт.
   И вот теперь мои скваттеры держались друг за друга под влиянием того же инстинкта самосохранения. УЖ если им приходится покидать свою землю, пусть рядом останутся люди, которые ее знали, которые могут удостоверить личность друг друга. Тогда они смогут еще много лет говорить о расположении и истории фермы, и если один что-то запамятует, другой обязательно вспомнит. Пока же они чувствовали, что их готов сокрушить позор искоренения.
   -- Пойдите, мсабу, -- говорили они мне, -- пойдите и попросите за нас Селикали, получите разрешение взять весь наш скот с собой на новое место, и чтобы мы все жили там. вместе.
   Так началось для меня долгое паломничество, или, точнее, все последние месяцы в Африке я просто-напросто ходила по миру.
   Сначала я обратилась по делам кикуйю к окружным инспекторам в Найроби и Кьямбу, потом в Министерство по делам туземцев и, в конце концов, к самому губернатору, сэру Джозефу Бирну, с которым я не была знакома -- он недавно приехал из Англии. Под конец я вообще забыла, чего добиваюсь. Меня выбрасывало волнами и уносило обратно в море, как в прилив и отлив. Иногда приходилось весь день проводить в Найроби, а иногда ездить туда по два-три раза в день. Около моего дома всегда ждали несколько скваттеров, но когда я возвращалась, они не спрашивали, какие у меня новости, они несли свою вахту, стараясь передать мне, посредством какого-то местного колдовства, необходимые силы и твердость.
   В правительственных учреждениях сидели терпеливые и любезные чиновники. Они не были причастны к возникшим препятствиям и затруднениям: действительно, найти в резервации кикуйю незанятые земли, которые могли бы вместить всех моих людей и скот, было мудрено.
   Большинство чиновников служили здесь уже много лет, и они хорошо знали местный народ. Они лишь туманно намекнули на то, что надо бы предложить кикуйю продать хоть часть скота. Они прекрасно знали, что ни при каких обстоятельствах туземцы на это не пойдут, а если они пригонят все свои стада в местность, где пастбищ не хватит, то на много лет вперед будущим окружным инспекторам обеспечено бесконечное разбирательство тяжб и склок с соседями по резервации.
   А когда мы заговорили о втором требовании моих скваттеров -- об их желании остаться вместе, авторитетные чиновники заявили, что в этом нет никакой нужды.
   Мне вспомнилось: "При чем же здесь нужда? У нас и жалкий нищий владеет изобильем благ земных..." и так далее. Всю свою жизнь я считала, что людей можно классифицировать в зависимости от того, как они стали бы вести себя по отношению к Королю Лиру. С Королем Лиром спорить бесполезно, как и со старцем из племени кикуйю, потому что с самого начала он требовал от всех чрезмерно много; но он был королем. Верно, что африканский туземец не отдавал свою землю белому человеку, он вовсе не совершал такого широкого жеста, как старый король; белые люди просто отобрали его страну и нарекли ее Протекторатом. Но я все же понимала, что не так уж давно люди местных племен были единственными владельцами своей земли, никто не оспаривал их прав, и они не слыхали ни о белых людях, ни об их законах. В привычной ненадежности их существования земля для них оставалась незыблемой. Некоторых из них угоняли торговцы рабами и продавали на рынках, но кое-кто все же оставался, А те, кого увели, в изгнании и рабском труде, рассеянные по всему Восточному миру, тосковали о своих нагорьях, потому что это была их родина, принадлежавшая им земля. Старый африканец, темнокожий и ясноглазый, похож на старого, темнокожего и ясноглазого слона -- вы видите, как они стоят на земле, отягощенные многими впечатлениями от мира, которые долго и трудно накапливались в их сумеречных мыслях; они сами становятся частью ландшафта. Любой из них может совсем растеряться от великих перемен, от царящей вокруг неразберихи, и спросить вас, где он, и вы должны ответить ему словами Кента: "В вашем королевстве, сир".
   Наконец, как раз к тому времени, когда мне стало казаться, что я должна ездить в Найроби и обратно и разговаривать с правительственными чиновниками до скончания моих дней, мне вдруг сообщили, что моя просьба удовлетворена. Правительство выразило согласие отдать моим скваттерам часть лесного заповедника в Дагоретти. Здесь они могут основать свой собственный поселок, это невдалеке от их прежнего жилья, и когда ферма будет стерта с лица земли, мои люди смогут сохранить свое лицо, свои имена, свою общину.
   Это решение было встречено на ферме с глубоким чувством, но в полном молчании. По лицам кикуйю совершенно невозможно угадать -- то ли они всегда верили в благоприятный исход дела, то ли с самого начала оставили всякую надежду. Но стоило решить главный вопрос, как они тут же засыпали меня множеством замысловатых требований и предложений, слушать которые я наотрез отказалась. Они все еще слонялись возле моего дома, наблюдая за мной, но уже другими глазами. Туземцы так почитают фортуну, так верят в судьбу, что теперь, после бесспорного успеха, они могли вновь поверить, что все пойдет хорошо и я останусь на ферме.
   Что же касается меня, то устройство судьбы скваттеров послужило мне большим утешением. Мне редко выпадало в жизни такое чувство удовлетворения.
   И вот тогда, спустя два или три дня, я почувствовала, что моя работа в этой стране завершена, и теперь я могу уезжать. Урожай кофе на ферме был собран, мельница остановилась, дом мой был пуст, и скваттеры получили обещанную землю. Период дождей миновал, и молодая трава высоко поднялась на равнинах и на склонах холмов.
   Составленный мной в начале стратегический план -- уступать во всех мелочах, чтобы удержать то, что было для меня важнее всего в жизни, оказался неудачным. Я добровольно согласилась отдавать все, что у меня было, одно за другим, как бы выкупая свою жизнь, но когда у меня совсем ничего не осталось, я сама стала легчайшей из всех вещей; теперь судьбе ничего не стоило избавиться и от меня.
   В те ночи всходила полная луна и светила прямо в опустошенную комнату, бросая на пол тень оконных рам. Мне подумалось: наверно, луна заглядывает сюда и хочет спросить, долго ли я собираюсь оставаться в доме, откуда все исчезло.
   -- О нет, -- отвечала луна. -- Время -- такая малость. Мне хотелось бы задержаться, пока я не увижу, как мои скваттеры устроятся на новом месте. Но на это нужно было время, и никто не знал, когда им можно будет переселяться.
   Глава пятая Прощай!
   В это время до меня дошли слухи, что старики из окрестных деревень решили устроить в мою честь большие танцы, Нгома.
   В былые времена Нгома была великим праздником, но теперь от этих танцев практически отказались, так что за все время, пока я жила в Африке, я их ни разу не видела.
   А мне очень хотелось увидеть Нгому своими глазами -- кикуйю рассказывали о ней легенды. Было сочтено большой честью для нашей фермы, что старики выбрали ее местом для своих танцев, и мои люди говорили об этом задолго до назначенного срока.
   Даже на Фараха, который пренебрежительно относился к танцам туземцев, решение стариков произвело должное впечатление.
   -- Это очень старые люди, мемсаиб, -- сказал он. -- Старые-престарые.
   Было весьма непривычно слышать, как молодые львы из племени кикуйю говорили о предстоящем выступлении старых танцоров почтительно, даже благоговейно.
   Но одного я не знала об этих Нгома -- а именно, что они строго-настрого запрещены правительством колонии. Я не знаю и причины запрета. Кикуйю, конечно, об этом знали, но почему-то решили на этот раз пренебречь запретом: то ли рассудили, что во времена великих смут можно позволить себе то, что в обычное время не разрешается, то ли и вправду позабыли об указе, настолько сильны были чувства, разбуженные ожиданием праздника. Они даже не держали приготовления в тайне.
   Когда старики-танцоры явились, нам предстало редкостное, возвышенное зрелище. Их было около ста человек, и все они пришли одновременно -- должно быть, сначала собрались где-то поодаль от дома. Старики-туземцы становятся зябки, и обычно кутаются до ушей в шкуры и одеяла, но на этот раз они пришли нагие, словно торжественно несли великую истину. На них было немного украшений, и боевая раскраска не казалась кричащей; лишь у некоторых из них на высохших лысых головах красовались громадные головные уборы из черных орлиных перьев, как на головах молодых танцоров. Но украшения были им не нужны, они и так производили потрясающее впечатление. В отличие от престарелых красавиц на
   европейских балах, они не тщились выглядеть помоложе -- весь смысл, вся значительность танца и для них, и для зрителей была именно в глубокой старости танцоров. Они были украшены диковинными метинами, каких я до сих пор не видала: на их высохших, искривленных руках и ногах были проведены белым мелом продольные полосы, словно в своей беспощадной правдивости они подчеркивали хрупкость костей и негибких суставов под темной кожей. Их медленное, как вступление к танцу, приближение сопровождалось такими странными движениями, что я могла только гадать, какой танец они мне покажут.
   Пока я стояла и смотрела на них, меня охватила странная, уже не раз посещавшая меня иллюзия: не я ухожу, потому что я не в силах расстаться с Африкой -- нет, сама страна медленно, с суровой торжественностью отступает от меня, как море во время отлива. И странная процессия, шествующая сюда -на самом деле состоит из моих сильных, юных танцоров с упругими мускулами, которых я видела вчера и позавчера, но они усыхают у меня на глазах, они уходят от меня навсегда. Они уходили посвоему, почти неприметно, в танце, и мой народ был со мной, а я-с ним, и все были довольны и счастливы.
   Старики молчали, даже между собой не переговаривались -- берегли силы для предстоящего испытания.
   Но в ту минуту, когда танцоры уже заняли места и готовы были начать танец, ко мне в дом явился аскари из Найроби с письмом, в котором предписывалось отменить Нгому.
   Я ничего не могла понять, письмо застало меня врасплох, и пришлось перечитать его два или три раза. Принесший письмо аскари был настолько подавлен величием празднества, которое он испортил, что ни слова не сказал ни старикам, ни моим домашним, и вообще вел себя совсем не так, как свойственно аскари, которые любят показать свою власть над остальными туземцами
   не бахвалился, не красовался, был тише воды, ниже травы.
   За всю мою жизнь в Африке мне не приходилось переживать более горьких минут. Ло тех пор я не знала, что у меня в сердце может подняться такая буря возмущения против того, что со мной происходит. Говорить я и не пыталась; я давно поняла всю тщету слов.
   Старики кикуйю стояли, как стадо старых овец, их глаза смотрели из-под сморщенных век прямо мне в лицо. Они были не в силах в один момент отказаться от того, к чему стремились всем сердцем, у некоторых из них ноги слабо дергались, словно в конвульсиях; они пришли танцевать, они должны танцевать. Но я все же сказала им, наконец, что наша Нгома отменена.
   Я предвидела, что эта весть обретет у них в головах совершенно иной смысл, но какой -- не знала. Может быть, они сразу же поняли, насколько бесповоротно отменена наша Нгома -- по той причине, что танцевать было не для кого, ведь меня больше нет. А может, они подумали, что великое празднество, небывалая Нгома, уже совершилась, и оно затмило, уничтожило своим великолепием все остальное, а раз оно окончилось, то и всему конец.
   Маленькая туземная дворняжка, воспользовавшись тишиной, тявкнула во весь голос, а в моей памяти отозвалось эхо:
   ...все собачонки здесь -- Трэй, Бланш и Душка -- лают на меня.
   Каманте, которому было поручено раздать старцам табак после танца, проявил свою обычную сообразительность, счел момент подходящим и без лишних слов выступил вперед с большой калебасой, наполненной табаком. Фарах было сделал ему знак отойти назад, но Каманте был кикуйю, он понимал старых танцоров и поступил по
   своему. Понюшка табаку -- это нечто реальное, осязаемое. И мы стали раздавать табак старикам. Немного спустя все они ушли.
   Мне кажется, что из всех оставшихся на ферме людей больше всего горевали о моем отъезде старухи. За плечами у этих старых женщин была тяжкая, жестокая жизнь, и сами они под ее тяжестью стали жесткими, как кремень, и, подобно старому мулу, готовы были укусить исподтишка, если представится случай. Никакая болезнь их не брала, они выживали лучше, чем мужчины, и были более неукротимы, более независимы, чем мужчины, потому что были начисто лишены способности восхищаться. Они родили множество детей и видели, как многие из них умирают; ничто на свете уже не могло их напугать. Они таскали чудовищные связки хвороста, которые поддерживал ремень, охватывающий лоб -- весом фунтов в триста; шатались под тяжестью, но не сдавались; они обрабатывали жесткую почву на своих шамбах, согнувшись пополам, вниз головой, с раннего утра до поздней ночи.