Как-то одна старая дама, сидя в кругу друзей, рассуждала о своей жизни. Она заявила во всеуслышание, что готова заново прожить свою жизнь, и, как видно, считала это доказательством того, что ее жизнь прожита не зря. Мне подумалось: ведь у нее была такая жизнь, которую и вправду надо прожить два раза, чтобы распробовать, иначе ее и жизнью не назовешь. Можно спеть на бис короткую арию, но нельзя повторить всю оперу -- как и целую симфонию или пятиактную трагедию. И если приходится повторять, значит, в первый раз ее сыграли из рук вон плохо.
   Жизнь моя, я не отпущу тебя, доколе не благословишь меня, но благослови меня -- и я тебя 'отпущу.
   Затмение
   Пережили мы в те времена и солнечное затмение. Незадолго до назначенного срока я получила от молодого индийца, начальника станции "Кикуйю", такое письмо:
   Многоуважаемая сударыня, мне любезно сообщили, что свет солнца угаснет на целых семь дней. Не говоря о расписа
   нии поездов, прошу Вас оказать мне любезность, так как никто другой не может мне любезно сообщите: должен ли я на это время оставите, моих коров пастись на свободе, или следует загнать их в хлев?
   Честь имею, сударыня, оставаться вашим покорнейшим слугой, Патель
   Туземцы и стихи
   У туземцев есть врожденное чувство ритма, но они понятия не имеют о стихах, во всяком случае, до того как пойдут в школу, где их учат петь псалмы. Однажды к вечеру, на кукурузном поле, когда мы собирали кукурузные початки, бросая их в повозки, запряженные волами, я, для собственного развлечения, стала напевать стишки на суахили нашим сборщикам -- по большей части это были совсем мальчишки. Никакого смысла в этих стишках не было, только слова я подбирала в рифму: "Нгумбе на-пенда чумбе, малайя-мбайя, Вакамба на-кула мамба", то есть: "Вол любит соль, шлюхи-плюхи, Вакамба съел мамбу (т. е. змею)".
   Все мальчишки, услышав эту припевку, столпились вокруг меня. Они быстро сообразили, что в стихах значение слов совершенно неважно -- они даже не просили объяснить смысл стишка, а с любопытством ждали рифму и, уловив ее, покатывались со смеху. Я попыталась заставить их самих подбирать рифмы и закончить начатое мной "стихотворение", но они либо не могли, либо не хотели мне помогать, только отворачивались. Но, уловив саму идею стихотворчества, они принялись меня просить: "Ну, говори еще. Говори еще, как дождь". Не знаю, почему стихи напоминали им дождь. Однако, эту просьбу можно было, очевидно, счесть за похвалу, взамен аплодис
   ментов -- ведь в Африке всегда ждут не дождутся дождей, и встречают их с восторгом.
   О Втором Пришествии
   В те времена, когда люди твердо верили, что Второе Пришествие Христа уже близко, они собрали Совет, который должен был подготовить все к встрече с Ним. Обсудив этот вопрос. Совет разослал циркуляр, запрещающий бегать и размахивать пальмовыми ветвями, а также кричать "Осанна!"
   Но когда Второе Пришествие настало, и все народы радовались и веселились, Христос по прошествии некоторого времени как-то вечером сказал апостолу Петру, что Он хотел бы, когда все угомонятся, прогуляться с ним наедине -- тут недалеко.
   -- А куда Тебе хотелось бы пойти, Господи? -- спросил Петр.
   -- Хотелось бы мне, -- отвечал Господь, -- пройтись от Претории по той длинной дороге, вверх, на лобное место, именуемое Голгофой.
   История Китоша
   Все газеты писали о том, что случилось с Китошем. Было возбуждено и судебное дело, и суд пытался разобраться в этом странном происшествии от начала до конца. В старых документах можно найти некоторые из этих объясне
   нии.
   Китош, молодой туземец, служил у молодого белого поселенца в Моло. Однажды в июне, в среду, хозяин Китоша одолжил свою гнедую кобылу приятелю, которому нужно было ехать на станцию. Он послал Китоша -- привести
   кобылу обратно, и велел ему не садиться на лошадь, а вести ее в поводу. Но Китош вскочил в седло и вернулся верхом, а в субботу его белому хозяину донес об этом преступлении человек, который видел все собственными глазами. В наказание хозяин велел в воскресенье вечером выпороть Китоша, связать его по рукам и ногам и бросить в пустой склад; поздней ночью в воскресенье Китош умер.
   Первого августа в Накуру, в помещении железнодорожного института, собрался Верховный Суд.
   Туземцы, которые там собрались, расселись на земле около института и, видно, никак не могли понять, в чем тут дело. По их понятиям дело было ясное; Китош умер, это точно, и по местным законам за него должны были выплатить его родным какую-то сумму денег в возмещение.
   Но понятие о справедливости в Европе совсем иное, чем в Африке, и суд белых людей должен был прежде всего вынести вердикт "Виновен" или "Не виновен". Вердикт в данном случае мог быть один из трех возможных: преднамеренное убийство, непреднамеренное убийство или нанесение тяжких телесных повреждений. Судья напомнил присяжным, что тяжесть преступления определяется, исходя из намерений обвиняемого, вне зависимости от конечного результата. Каково же было намерение, состояние духа тех, кто участвовал в деле Китоша?
   Чтобы разобраться в намерениях и настроениях белого поселенца, суд каждый день по много часов, допрашивал хозяина Китоша. Судьи старались восстановить точную картину всего происшедшего, собирая все сведения до мельчайших деталей. В деле записано, что когда хозяин позвал Китоша, тот вошел и остановился в трех ярдах от хозяина. В это с виду незначительное обстоятельство в суде сыграло большую роль. Вот они стоят -- белый хозяин и его черный слуга, примерно ярдах в трех один от другого -- это завязка драмы.
   Но в процессе расследования равновесие нарушается, и фигура белого хозяина постепенно смазывается, умаляется. Тут уж ничего не изменишь. Эта фигура уже не в центре событий, она ушла на задний план широкого ландшафта, виден только какой-то полустертый облик, будто вырезанный из бумаги невесомый силуэт, его носит, словно ветром, туда-сюда, он пользуется неведомой свободой творить, что ему хочется.
   Хозяин показал, что он сначала спросил Китоша, кто ему разрешил сесть на гнедую кобылу, и спросил не раз и не два, а раз сорок или пятьдесят; одновременно он признал, что никто и никогда не мог дать Китошу подобное разрешение. Здесь-то и таилась его погибель. Конечно, в Англии никто не разрешил бы этому хозяину повторять сорок или пятьдесят раз один и тот же вопрос, его сразу остановили бы. А здесь, в Африке, жили люди, которым он мог орать в лицо одно и то же хоть пятьдесят раз подряд. В конце концов, Китош ответил, что он не вор, и поселенец утверждал, что именно за этот наглый ответ он и приказал высечь Китоша.
   И тут в протоколе появилась еще одна, столь же незначительная, но эффектная подробность. Там упоминалось, что в то время, когда избивали Китоша, два европейца -- как отмечено, это были приятели поселенца -- зашли к нему в гости. Минут десять-пятнадцать они молча смотрели, как избивают Китоша, потом ушли.
   После экзекуции отпустить Китоша хозяин, конечно, не мог. Поздно вечером он связал его вожжами и запер на складе. Когда присяжные спросили, зачем он это сделал, он ответил какой-то бессмыслицей -- дескать, он не хотел, чтобы парень в таком виде бегал по ферме. Поужинав, он пошел на склад и увидел, что Китош лежит без сознания, немного в стороне от того места, куда его бросили, а его путы ослаблены. Тогда он позвал своего повара, туземца из племени баганда, и с его помощью снова связал Кито
   ша еще крепче: завел ему руки за спину и привязал к столбу за спиной, а правую ногу -- к другому столбу, перед ним. Сам он ушел со склада, заперев двери на замок. Но через полчаса вернулся, захватил с собой повара и кухонного мальчишку-тотошку и впустил их на склад. Сам он лег спать, и, насколько он помнит, на следующее утро мальчик-тотошка пришел со склада и сказал ему, что Китош помер.
   Присяжные не забывали, что прежде чем установить меру наказания, требуется выяснить намерения нарушителя закона, и пытались разобраться, какие у него были намерения. Они подробно расспрашивали, как били Китоша и что было потом, и когда читаешь о ходе этого суда, кажется, будто видишь, как они недоуменно качают головами.
   Но каковы же были намерения Китоша, что он чувствовал? Тут при допросе свидетелей обнаружилась совсем другая сторона этого дела. Как выяснилось, у Китоша было некое намерение, и это намерение в итоге поколебало чаши весов. Можно сказать, этим своим намерением, вкупе со своим состоянием духа, африканец, уже из могилы, спас европейца.
   Конечно, у Китоша не было никакой возможности высказать свое намерение. Его заперли на складе, а поэтому оно было выражено крайне просто, лаконично, как бы одним жестом. Ночной сторож сказал, что Китош плакал всю ночь, до утра. Но это было не так, потому что в час ночи он разговаривал с тотошкой, который сидел с ним на складе. Он показал мальчику жестом, что надо кричать погромче, потому что его избил так, что он почти совсем оглох. Но в час ночи Китош попросил мальчика развязать ему ноги -- все равно убежать он не сможет. А когда тотошка выполнил его просьбу, Китош сказал ему, что хотел бы умереть. И в четыре часа утра, как рассказывал мальчик, Китош повторил, что хочет умереть. Немного
   спустя он стал качаться из стороны в сторону, потом крикнул: "Я умер!" -- и умер. Три врача дали показания.
   Районный хирург, проводивший вскрытие, сказал, что смерть последовала от ушибов и ран, обнаруженных на теле. Он сомневался, что даже своевременная медицинская помощь могла бы спасти Китоша.
   Однако, два врача из Найроби, которых вызвали защитники поселенца, были другого мнения.
   Само избиение, как они считали, никак не могло стать причиной смерти. Надо учесть одно чрезвычайно важное обстоятельство: желание умереть. И тут, как сказал первый врач, он может говорить вполне авторитетно, недаром он двадцать пять лет прожил в этих краях и хорошо изучил психологию туземцев. Многие врачи могут поддержать его мнение: туземцы часто умирали, потому что хотели умереть. И в данном случае это особенно очевидно: Китоша сам сказал, что хочет умереть. И второй врач поддержал мнение своего коллеги.
   Вполне вероятно, продолжал первый врач, что если бы у Китоша не пропало желание жить, он выжил бы. Например, если бы ему дали поесть, он не потерял бы любви к жизни -- ведь известно, что у голодного человека наступает полное безразличие ко всему. Он добавил, что по всей вероятности, его никто не бил ногой по губам, -- он сам искусал губы от сильной боли.
   Кроме того, врач считал, что Китош до девяти часов не думал о смерти: ведь в это время он еще пытался убежать. Но когда увидели, что он пытался высвободиться из пут, и связали его покрепче, он, очевидно, понял, что ему не сбежать, и это, по словам доктора, могло усугубить его отчаяние.
   Оба врача из Найроби пришли к одному выводу. Они считали, что Китош скончался от того, что его высекли, и от голода, а также от желания умереть; на последнем о6
   стоятельстве врачи особенно настаивали. Хотя признавали, что желание умереть могло возникнуть как следствие порки.
   Выслушав показания врачей, суд перешел к рассмотрению теории, которую он назвал "теория добровольной смерти". Окружной хирург -- единственный врач, который видел тело Китоша -- резко возражал против этой теории и подтвердил это примерами из собственной практики: многие его пациенты, больные раком, хотели умереть, но это им все-таки не удалось. Но, как выяснилось, все они были европейцами.
   В конце концов, суд присяжных вынес вердикт: "Виновен в нанесении тяжких повреждений". Это относилось и к туземным виновникам смерти Китоша, но смягчающим обстоятельством, как указал суд, было то, что они только выполняли приказание своего белого хозяина, и сажать их в тюрьму было бы несправедливо. Суд приговорил поселенца к двум годам тюрьмы, а обоих его чуземных слуг -- к однодневному заключению.
   Однако, может быть, кому-нибудь из читателей может показаться не совсем понятным, даже унизительным, что европейцу в Африке не дано полное право выбросить из жизни уроженца этой страны. Это его родина, и что бы вы с ним ни творили -- когда он уходит, он уходит по своей воле, он волен уйти, если не желает оставаться. А кто отвечает за то, что творится в доме? Разумеется, хозяин этого дома, получивший его по наследству.
   Образ Китоша, твердо решившего умереть, -- хотя все это произошло довольно давно, -- отмечен особой красотой, потому что он так сильно и верно чувствовал, в чем достоинство и правда. В нем воплотилась скрытность дикого существа, которое знает в свой смертный час, что есть последнее убежище, последний выход; эти вольные существа уходят от нас, когда хотят, и мы не в силах поймать или удержать их.
   О некоторых африканских птицах
   В самом начале длинного сезона дождей, в последних числах марта и в начале апреля, я слушала пенье соловья в африканском лесу. Песня была не полная -- всего несколько нот, вступительные аккорды концерта, репетиция, которая внезапно прерывалась, потом начиналась снова. Казалось, что кто-то под пологом мокрого леса в полном одиночестве настраивает миниатюрную виолончель, И все же это была знакомая мелодия, такая же самозабвенная и прекрасная, как и та, что вскоре зазвучит в лесах Европы, от Сицилии до Эльсинора.
   У нас в Африке встречались те же черные с белым аисты, какие строят гнезда на крытых черепицей крышах деревень на севере Европы. Но там они кажутся самыми большими из птиц, а в Африке их превосходят по величине крупные, внушительного вида птицы -- марабу и птица-секретарь. Аисты в Африке ведут себя не так, как в Европе, где они гнездятся парами и считаются образцом счастливой семьи. Здесь они летают большими стаями, словно люди, толпящиеся в больших клубах. В Африке этих птиц называют истребителями саранчи: они налетают на саранчу, когда она падает на землю, и лакомятся досыта. А когда горит трава, аисты кружат перед наступающими цепями огоньков, высоко парят в радужных отсветах и в клубах серого дыма, зорко высматривая мышей и змей, убегающих от огня. Да, аистам весело живется в Африке. Но настоящая их жизнь -- не здесь, и когда наступает весенняя пора, время строить гнезда и выводить птенцов, тогда сердце зовет их на север, к родным гнездовьям, и они улетают пара за парой, и вскоре уже бродят по холодным болотам своей родины.
   А на равнину в начале сезона дождей, когда на месте выгоревшей травы уже пробиваются зеленые ростки, слетаются сотни куликов. Безграничный горизонт похож на
   морскую даль или на песчаные пляжи, ветер там такой же привольный и свежий, опаленная трава пахнет солью, а когда подрастает молодая трава, она ходит волнами от ветра по всей шири равнин. И когда белые гвоздики расцветают на полянках, вспоминаешь белые гребешки на волнах, бегущие со всех сторон, когда плывешь вверх по Зунду. И кулики на равнине тоже чем-то похожи на морских птиц, они носятся, сломя голову, но долго бежать не могут, и внезапно с шумом и резкими криками взмывают вверх из-под носа у вашей лошади, так что светлое небо звенит от птичьего крика и свиста крыльев.
   Венценосным журавлям, которые клюют зерно на только что засеянных полях кукурузы, все прощается, потому что их считают предвестниками близких благодатных дождей: любят их еще за то, что они умеют танцеват1 Когда эти долговязые птицы слетаются громадными стаями и начинают танцевать, распустив крылья -- это незабываемое зрелище. Танец отличается элегантностью, но чутьчуть отдает жеманством -- с чего это птицы, рожденные летать, начинают подпрыгивать вверх и вниз, как будто их магнитом притягивает к земле? Весь этот балетный спектакль напоминает священный ритуальный танец; может статься, журавли пытаются связать воедино Небо и Землю, словно крылатые ангелы, восходящие по лестнице Иакова. Одетые в оперенье изысканного светло-серого тона, в черных бархатных шапочках с веерообразным "венцом", эти журавли напоминают нежные ожившие фрески. А когда они, кончив танцы, поднимаются в небо и улетают, впечатление торжественности священного танца сохраняется, потому что полет их сопровождается каким-то прозрачным звонким звуком -- то ли они курлыкают, то ли крылья позванивают на лету -- и кажется, что вереница церковных колоколов взлетела ввысь и плывет, крылатая, высоко в небе. Звуки слышны долго и доносятся издалека, когда самих птиц уже не видать -- благовест в облаках.
   Навещали нашу ферму и крупные птицы-носороги, они прилетали полакомиться каштанами на большое дерево. Это очень странные птицы. Встреча с ними всегда несет какое-то новое приключение, далеко не всегда приятное, -- уж очень у них разбойничий, хитрый вид. Как-то утром меня задолго до рассвета разбудили громкие кудахтающие крики возле самого дома, я вышла на террасу и насчитала сорок одну птицу-носорога, -- они расселись на деревьях и прямо на лужайке. Они в тот раз показались мне совсем не похожими на птиц -- напоминали скорее какие-то гротескные игрушки или причудливые украшения, разбросанные как попало рукой ребенка. Все они были черные -- того ласкающего глаз, благородного черного цвета, который встречаешь в Африке; это глубокая, словно накопленная веками чернота, подобная слою древней сажи, она заставляет почувствовать, что нет другого цвета, который мог бы сравниться по элегантности, интенсивности и яркости с черным. Птицы оживленно переговаривались, но в их негромких голосах была какая-то сдержанность -- так после похорон негромко переговариваются наследники покойного. Утренний воздух был прозрачен, как хрусталь, и траурное сборище купалось в свежести и чистоте утра, а за деревьями, за спинами птиц, поднималось солнце -- тусклый багровый шар. Не всегда угадаешь, какой день предвещает такой рассвет.
   Ни одна из африканских птиц не может соперничать по изысканности окраски с фламинго: их розовые и алые перья похожи на цветущую ветвь олеандра. Ноги у этих птиц -- невероятно длинные, шеи причудливо и красиво изогнуты, а силуэт такой прихотливый, что кажется -- они по какой-то древней, утонченной традиции жеманничают, стараясь продемонстрировать самые невероятные, изысканные и неправдоподобные позы и движения.
   Как-то мне пришлось плыть из Порт-Саида в Марсель на французском пароходе, и на нем везли сто пятьдесят
   фламинго в Зоологический сад. Их держали в больших грязных ящиках с парусиновыми стенками, в тесноте, по десять птиц в каждом ящике. Служитель, сопровождавший птиц, сказал, что процентов двадцать, по его расчету, погибнут в пути. Птицы к такой тесноте не привыкли и во время сильной качки теряли равновесие, ломали ноги, а другие затаптывали их. Ночью, когда на Средиземном море подымалась высокая волна и пароход швыряло с гребня на гребень, я слышала, как каждому глухому удару волны о борт ухнувшего вниз корабля вторили пронзительные крики фламинго. Каждое утро у меня на глазах сторож вынимал двух-трех мертвых птиц и выбрасывал их за борт. Аристократка, бродившая по долине Нила, сестра священного лотоса, плывущая над землей подобно одинокому облаку в лучах заката -- она превратилась теперь в жалкий комок грязно-розовых с алыми подтеками перьев, откуда торчали длинные, тонкие, как спицы, ноги. Мертвые птицы, недолго помотавшись на волнах, бегущих вслед за пароходом, уходили под воду.
   Панья
   Дирхаунды, ирландские борзые, испокон веков были друзьями и спутниками человека, поэтому обрели человеческое чувство юмора и даже умеют смеяться. Их чувство юмора сродни юмору наших туземных слуг: им смешно, когда что-то не ладится. Вероятно, выше юмора этого сорта можно подняться только тогда, когда появляется искусство, и еще, пожалуй, определенное вероисповедание.
   Панья был сыном Даска. Как-то я гуляла с ним неподалеку от пруда, там по берегу шла аллея высоких, тонких эвкалиптов, и пес вдруг убежал от меня, добежал до дерева и помчался мне навстречу, как бы приглашая меня за собой. Я подошла к дереву и увидела сидящую высоко в
   ветвях дикую кошку-сервала. Эти дикие кошки воруют цыплят, и я окликнула мальчика-тотошку, проходившего мимо, послала его за своим ружьем, а когда он принес ружье, я застрелила кошку. Она с глухим ударом свалилась с высокого дерева на землю, а Панья мигом налетел на нее и стал самозабвенно ее трепать и таскать за собой.
   Прошло какое-то время, и я снова проходила той же дорогой мимо пруда; я вышла поохотиться на куропаток, но ни одной не добыла, и мы с Паньей погрузились в одинаковое уныние. Как вдруг Панья опрометью бросился к дереву в самом конце аллеи, с азартным лаем забегал вокруг дерева, примчался назад ко мне, а от меня опять полетел к дереву. Я была рада, что ружье при мне, и была не прочь подстрелить вторую кошку: тогда у меня будет еще одна красивая пятнистая шкурка. Но, подбежав к дереву, я увидела самую простецкую домашнюю кошку, возмущенно фыркавшую с верхушки дерева. Я опустила ружье-.
   -- Панья, -- сказала я,--ну и дурак же ты! Это же просто кошка!
   Но когда я обернулась и взглянула на Панью -- он стоял поодаль -- я увидела, что он прямо лопается со смеху. Когда наши глаза встретились, он просто ошалел от восторга, плясал и увивался вокруг меня, махая хвостом и повизгивая, потом положил мне лапы на плечи, ткнул носом в лицо и, отскочив, залился веселым лаем, словно смехом.
   Вот что он хотел сказать этой пантомимой: "Знаю, знаю! Да, это домашняя кошка! Мне ли не знать! Ты уж извини меня! Но если бы ты только видела, какая ты была потешная, когда бежала со всех ног охотиться на кошку!" Весь день он, как видно, вспоминал эту историю, приходил в такой восторг и осыпал меня бурными выражениями горячей любви, а потом отбегал в сторону, чтобы вволю нахохотаться.
   Во всей этой неудержимой любви было немало лукавства; "Сама знаешь, -говорил он мне, -- я позволяю себе посмеяться только над тобой и Фарахом".
   Даже вечером, когда пес уже спал, примостившись перед камином, я слышала, как он во сне постанывал и повизгивал от смеха. Я думаю, он долго вспоминал наше приключение, проходя мимо пруда, под деревьями.
   Смерть Исы
   Ису забрали у меня на время войны, а после перемирия он снова вернулся к нам на ферму и зажил спокойно. У него была жена по имени Мариаммо, -худенькая, черная, очень работящая женщина, обычно приносившая в дом дрова. Иса был самым славным и смиренным из всех моих слуг, он никогда ни с кем не ссорился.
   Но пока он жил в изгнании вдали от нас, что-то с ним произошло. Он очень переменился. Иногда мне казалось, что он незаметно зачахнет и умрет у меня на руках, как умирает растение, у которого подрезаны корни.
   Иса был моим поваром, но готовить он не любил, а мечтал стать садовником. Единственное, что он любил понастоящему, что его интересовало -это растения. Но садовник у меня уже был, а другого повара мы найти не могли, так что Иса остался на кухне. И хотя я ему обещала, что он вернется к своей работе в саду, но шел месяц за месяцем, а я его не отпускала. Иса тайком отгородил плотиной кусочек земли у реки и засадил его, готовя мне сюрприз. Но так как он работал в одиночку, а сил у него было мало, плотина, которую он насыпал, оказалась непрочной, и в период долгих дождей ее окончательно смыло.
   Впервые покой и растительное существование Исы было нарушено, когда в резервации кикуйю скончался его брат и оставил ему в наследство черную корову. И тогда выяс
   нилось, что Иса так опустошен своей тяжелой жизнью, что любые сильные чувства выбивают его из колеи. Помоему, особенно непосильной для него была радость. Он отпросился у меня на три дня, чтобы привести корову, а когда он вернулся, я увидела, что он сам не свой, он мается и мучается: так в теплой комнате у людей отходят онемевшие на морозе руки и ноги, и нарушенное кровообращение восстанавливается с болью.
   Все туземцы по натуре -- игроки, и если им повезет, как случилось с Исой, получившим черную корову, они думают, что фортуна всегда будет им улыбаться. Иса почувствовал устрашающую уверенность в себе и так размечтался, что вдруг решил взять еще одну жену: ведь у него впереди -- вся жизнь! И когда он мне поведал свои планы, он добавил, что уже ведет переговоры со своим будущим тестем, который живет на дороге в Найроби и женат на женщине из племени суахили. Я пыталась его всячески отговорить:
   -- Но у тебя же есть прекрасная жена, -- сказала я ему. -- А голова-то у тебя уже седая, к чему тебе новая жена? Оставайся у меня, живи спокойно.
   Иса ничуть не обиделся на мои слова, этот маленький кикуйю смиренно стоял передо мной, не возражая, но и не сдавался. Через несколько дней он привез на ферму свою новую жену -- звали ее Фатима.
   Видно, Иса совсем потерял голову. Как он мог надеяться, что новая жена приживется в доме? Невеста была очень молодая, сердитая и капризная особа, роскошно разряженная по обычаям своего племени, но не унаследовавшая ни доброты, ни жизнерадостности, присущей ее соплеменницам. Однако Иса весь сиял от такой удачи, строил радужные планы и вел себя, в своем неведении, как человек, которого вот-вот разобьет паралич. Мариаммо, терпеливая рабыня мужа, держалась в сторонке, будто все происходящее нимало ее не касается.
   Возможно, что Иса и впрямь был на верху успеха и блаженства, но длилось это недолго, и вся его мирная жизнь на ферме пошла прахом из-за молодой жены. Через месяц после свадьбы она сбежала от него в казармы, где жили расквартированные в Найроби туземные солдаты. Иса не раз просил меня отпустить его в Найроби, и вскоре возвращался с угрюмой, недовольной молодой женой. В первый раз он шел за ней с надеждой, в полной уверенности, что она с ним вернется -- разве она незаконная его жена? А потом приходил растерянный, подавленный крахом всех надежд, не веря в коварство судьбы.