Мои слуги просили разрешения поймать теленочка Лулу -- пусть живет у нас в доме, как жила когда-то Лулу. Но я подумала, что мы грубо нарушим неписаный договор с Лулу, оскорбим ее великодушную доверчивость.
   Кроме того, мне казалось, что такая добровольная договоренность между мной и семейством Лулу была редкостной честью: ведь Лулу вышла к нам из заповедных лесов, чтобы показать, что мы в ладу с природой; благодаря Лулу мой дом стал неотъемлемой частью африканского ландшафта, так что трудно сказать, где кончаются наши владения и где начинаются джунгли. Лулу знала, где логово гигантского кабана, видела свадьбы носорогов. В Африке есть кукушка, которая кукует в жаркие дни, в чаще леса, ее голос -- словно звучный ритм сердца мира, но мне не везло -- я никогда ее не видела, да и никто из моих знакомых не видал ее, потому что никто не мог описать мне, какая она с виду. А вот Лулу, быть может, проходила по узкой оленьей тропке под самой веткой, где сидела эта кукушка. Я читала тогда книгу об одной из императриц древнего Китая, и как после рождения сына юная Яганола поехала навестить родной дом, ее несли из Запретного Города в золотом паланкине с зелеными занавесками. Теперь мой дом, подумала я, стал похож на дом молодой императрицы, где все еще живут ее родители,
   Обе антилопы -- большая и маленькая -- все лето бродили у моего дома. Бывали перерывы -- то на две, то на три недели, но порой мы видели их каждый день. В начале нового сезона дождей слуги мои сообщили мне, что приходила Лулу с новым малышом. Сама я его не видела: в то время они уже не подходили столь близко к дому, но позже я сама видела в лесу трех антилоп.
   Неписаный договор между Лулу, ее семейством и моим домом соблюдался многие годы. Антилопы часто паслись неподалеку от нас, они выходили из лесу и возвращались туда, как будто и мои владения были частью нетронутых джунглей. Обычно они приходили на закате, вначале появляясь среди деревьев -- их изящные темные силуэты отчетливо выделялись на темной зелени джунглей, но когда они выходили пастись на лужайку, шерсть их в лучах склонившегося к закату солнца отливала яркой медью. Тут всегда была и Лулу, она подходила к дому ближе всех, безмятежно пощипывая травку, и настораживала ушки, когда к нему подъезжала машина или мы отворяли окно. С возрастом она стала темнеть. Однажды я подъехала к дому на машине с приятелем, и мы увидели на террасе дома всех трех антилоп -- они лизали соль, которую я приготовила для моих коров.
   Странно было, что кроме первого большого бушбока, "бваны" Лулу, который когда-то стоял под каштаном, высоко подняв голову, среди антилоп, приходивших к моему дому, самцов не было. Должно быть, в лесу господствует матриархат, решили мы.
   Охотники и натуралисты из нашей колонии очень заинтересовались моими антилопами, директор заповедника приехал к нам на ферму повидать их и вскоре с ними познакомился. Один из корреспондентов "Вестника Восточной Африки" написал о них статью.
   Те годы, когда Лулу со своей семьей приходила к моему дому, были самыми счастливыми в моей жизни в Африке. Потому я и стала считать свою дружбу с лесными антилопами великим даром, доказательством дружбы со
   всей Африкой. Душа страны жила в этой дружбе, приметы, старинные обетования, слова Песни Песней:
   Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!
   В последние годы моего пребывания в Африке я все реже и реже видела Аулу и ее семейство. За год до моего отъезда они вообще перестали показываться, я их ни разу не видела. Все кругом изменилось, землю к югу от моей фермы раздали фермерам, лес вырубили, понастроили домов. Трактора сновали там, где некогда были зеленые равнины. Многие поселенцы оказались заядлыми охотниками, и выстрелы гулко разносились в тихих долинах. Думаю, что вся дичь ушла на запад, в заповедные леса, где обитало племя масаи.
   Не знаю, долог ли век антилопы -- может быть. Аулу давным-давно нет в живых.
   Часто, очень часто, в тихие предрассветные часы мне вдруг отчетливо слышался звон колокольчика Аулу, во сне сердце у меня начинало биться от радости, и я просыпалась, чувствуя, что вот-вот случится что-то небывалое, чудесное.
   И я лежала и думала о Аулу. Интересно, а ей, в ее вольной лесной жизни -- чудился ли ей тот колокольчик? Проходили ли перед ней, словно тени на воде, знакомые люди и собаки?
   И если я знаю песню про Африку, -- думала я, -- о жирафах, о том, как после новолуния в небе лежит на спинке серп молодого африканского месяца, о пахарях, выходящих на поля, о блестящих от пота лицах сборщиков кофе, то знает ли Африка песню обо мне? Трепещут ли в раскаленном воздухе волны цвета моего платья, играют ли дети в игру, где есть и мое имя, ложится ли на гравий дороги отброшенная полной луной тень, похожая на меня, высматривают ли меня, паря в поднебесье, орлы Нгонго?
   Я ничего не знала о Аулу с тех пор, как уехала, но слышала о Каманте и о других моих домочадцах, оставшихся в Африке. Последнее письмо от Каманте я получила с месяц назад. Впрочем, в этих вестях из Африки есть что-то странное, нереальное, они походят скорее на миражи, на тени, чем на вести о реальной жизни.
   Ведь Каманте не умеет писать и английского совсем не знает. И когда он или другие мои слуги решают сообщить мне новости, они идут к профессиональным писцам-индийцам или к своим соплеменникам -- те обычно сидят около почты с пюпитром, чернилами, бумагой и пером и объясняют своим неграмотным сородичам, что должно быть написано в письме. Признаться, эти профессионалы тоже почти не знают английского, по правде говоря, и писать-то почти не умеют, хотя сами они уверены, что владеют языком. И чтобы доказать свое мастерство, они выписывают на листке такие завитушки и загогулины, что порой ничего не разберешь. Кроме того, они обычно пишут чернилами трех или четырех цветов, неизвестно зачем, но впечатление получается такое, будто они выжимают последние капли из множества почти пустых пузырьков. И в результате всех этих стараний получается нечто, похожее на темные предсказания дельфийского оракула. В письмах, которые приходят ко мне, таятся какие-то жизненно-важные сообщения, которые так мучили моего корреспондента, что он прошел далекий путь из своей резервации до почты. Но смысл так и остался темным. Маленький, грязноватый листочек дешевой бумаги, который преодолел много тысяч миль, пока не добрался к тебе, словно говорит, говорит без умолку, даже вопиет к тебе, но сказать ничего не умеет.
   Каманте и в этом, как и во многом другом, отличался от всех остальных. У него была своя особая манера переписываться. Он клал три или четыре письма в один конверт и нумеровал их так: "1-е Письмо, 2-е Письмо" и так
   далее. А в каждом письме одно и то же повторяется снова и снова. Быть может, он думает, что, повторяясь, он произведет на меня более глубокое впечатление: он и в разговорах со мной часто твердил одно и то же, когда хотел, чтобы я получше поняла и запомнила, чего он хочет. Может быть у него просто не хватало духу остановиться, когда он чувствовал, что беседует с другом через немыслимые, неизмеримые пространства.
   Каманте писал, что долго не находил работы. И я ничуть не удивилась: ведь он был редкостным даром, только для избранных. Я сотворила королевского повара и оставила его в наследство жителям глухой колонии. Тут вспоминалась старая сказка -- "Сезам, откройся!". Теперь волшебное слово было забыто, и камень навеки завалил вход в пещеру, где хранились бесценные, таинственные сокровища. И когда Великий шеф-повар на глазах у всех шествует в глубокой задумчивости, люди видят только тщедушного, колченогого туземца из племени кикуйю, с плоским неподвижным лицом.
   Интересно узнать, о чем говорит Каманте, когда он уходит в Найроби, становится напротив жадного и высокомерного писца-индийца, и диктует ему письмо, которое, пока не доберется до меня, должно обойти полмира. Строки письма идут вкривь и вкось, фразы не связаны общим смыслом. Но у Каманте великая душа, и люди, знающие его, уловят в музыкальном сумбуре строй арфы пастуха Давида.
   Вот, например. Второе письмо:
   Я не был тебя забыть Мемсаиб Многоуважаемая Мемсаиб.
   Теперь все ваши слуги им никогда нет радости раз вас нету в нашей стране. Тогда им стали птица мы полетели видать вас. А потом вернулись. Тогда давно твой ферма -- хороший место для корова с малым теленок, для черный человек. Теперь ничего совсем нету, коровы козы овцы нету ничего. Теперь дурной человек рад в сердце, что твой старый слуга
   стал бедным люди. Только Бог в своем сердце все знает и придет время будет помогать твой старый слуга.
   А Третье письмо дает представление о том, как Каманте умеет сказать тебе доброе слово:
   Напишите сообщите когда вернешься. Мы думаем ты вернешься. Потому что, что? Мы думаем ты нас никогда не забыть. Потому что что? Мы думаем ты помнить наше лицо и имя которое дала наша мать.
   Белый человек, желая сказать приятное, конечно, написал бы: "Я вас никогда не забуду". Африканец говорит: "Мы не думаем, что ты можешь нас забыть".
   * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
   Несчастный случай на ферме
   Глава первая Несчастный случай на ферме
   В тот вечер, девятнадцатого декабря, я вышла из дому прогуляться перед сном и взглянуть, не собирается ли дождь. Наверно, не я одна -- все фермеры в нагорьях тоже выходили взглянуть на небо в этот час. Иногда, в хорошие годы, под самое Рождество шли сильные ливни, и для молодых посадок кофе это было очень полезно: после прошедших коротких дождей в октябре деревья уже отцвели. Но в ту ночь на дождь никакой надежды не было. Небо было ясное, словно оно втайне торжествовало, сверкая бесчисленными звездами.
   Звездное небо на экваторе богаче северного неба, да и видишь его лучше, потому что чаще выходишь ночью. В Северной Европе зимние ночи так холодны, что приходится лишать себя удовольствия любоваться звездным небом, а летом звезд не видать -- их еле различаешь на светлом ночном небе, бледном, как лесная фиалка.
   В тропической ночи есть какая-то доступность, она открыта для общения, как католический собор, в отличие от протестантских церквей Севера, куда без дела и не
   пустят. Здесь, под высоким сводом, люди собираются, входят и уходят, здесь происходят события. В Аравии и в Африке, где полуденное солнце может убить, ночь -- время путешествий и деловых встреч. Здесь родились имена звезд, люди много веков подряд прокладывали свой путь по звездам, и караваны шли по песчаным пустыням и по морям, одни -- на восток, другие -- на запад, или на юг, или на север. Хорошо ехать ночью на машине, приятно вести ее под звездами, и привыкаешь назначать визиты к друзьям на следующее полнолуние. В новолуние выходишь в сафари, и тебя ждет череда лунных ночей. И как странно, приезжая в Европу, видеть, что твои друзья в городах живут, совершенно не замечая -- есть ли в небе луна или ночь безлунная. Молодой полумесяц указывал погонщику верблюдов Кадиджи, когда пускаться в путь -- выходить надо было, когда месяц народился. А сам пророк Кадиджа, созерцая луну, стал одним из "философов, которые прядут из лунного света нити мудрости Вселенной". Должно быть, он частенько созерцал полумесяц, ибо водрузил его на знамя, как залог победы.
   Я прославилась среди туземцев, потому что много раз первая видела молодой месяц -- он походил на тонкий серебряный серп в затухающем небе, и еще потому, что года два-три подряд я первая замечала молодой серпик в дни Рамадана -- священного для мусульман месяца.
   Земледелец медленно обводит глазами весь горизонт. Он глядит сначала на восток, потому что с востока надо ждать дождя, если он уже надвигается, и там сияет яркая Спика в созвездии Девы. Потом он переводит взгляд на юг, приветствуя Южный Крест -- верного стража Вселенной, любимое созвездие плавающих и путешествующих, а выше, под мерцающим светом Млечного Пути, видны Альфа и Бета в созвездии Центавра. На юго-западе сверкает Сириус -краса небес, и задумчивый Канопус, а на западе, над смутным слитным силуэтом гор Нгонго, ал
   мазным украшением блистают Ригель, Бетельгейзе и Беллатрикс. И наконец, он поворачивается на север, куда мы все уходим в конце концов, и видит там саму Большую Медведицу, неуклюже вставшую на голову -- она видна здесь под необычным углом: ни дать ни взять, неугомонный мишка, который хочет потешить стосковавшегося по Северу эмигранта.
   Люди, которым ночами снятся сны, знают, какая это несравненная радость -- когда на сердце легко и сладко, словно ты вкусил душистого меда. Они знают, что истинная прелесть снов -- в беспредельной свободе. Это никак не похоже на детское своеволие диктатора, насильно навязывающего миру свою волю, это свобода художника, у которого нет и воли, потому что он освобожден от желаний. Наслаждение для истинного сновидца не в том, что он видит во сне, а вот в чем: в его снах все происходит как бы помимо него и совершенно неподвластно его воле. Сами собой возникают бескрайние просторы, прекрасные виды с небывалой высоты, рождаются яркие или нежнейшие краски, дороги, дома, города, о которых он и слыхом не слыхивал, видом не видывал. Он видит во сне людей, друзей и врагов, каких никогда в жизни не знал. Часто во сне ты куда-то бежишь, или сам гонишься за кем-то, и дух захватывает как от бегства, так и от погони. А в беседах звучат интереснейшие, остроумнейшие слова. Правда, они как-то бледнеют, блекнут, когда вспоминаешь их днем, наяву -- естественно, это же события другого плана, -- но когда сновидец ложится спать, то ток снова замыкается, и он снова вспоминает всю прелесть удивительных слов. И во сне его не покидает чувство безграничной свободы, оно пронизывает, как воздух и как свет, неся неземную благодать. Он -избранный, ему самому не надо ничего делать, но для его просвещения и радости все в мире объединились; и волхвы приносят свои дары. Он блистает в грозной битве или
   на пышном балу, но ему странно, почему это ему даровано право спокойно возлежать посреди этой кипучей жизни. Но вот когда блаженное чувство свободы начинает уходить, и в сон проникает принудительность, обязанность -- любая спешка, любое напряжение: когда надо написать письмо, или во что бы то ни стало успеть на поезд, когда нужно работать, гнать во весь опор коней из страны снов, стрелять из винтовки, тогда сон разрушается, превращается в кошмар -- самый скверный, самый низменный из всех видов снов.
   В реальной жизни больше всего походит на сон ночь в незнакомом большом городе, где ты никого не знаешь и тебя никто не знает, или ночь в Африке. Там ты тоже совершенно свободен: вокруг что-то происходит, решаются чьи-то судьбы, жизнь кипит, а тебя это совершенно не касается.
   Тут после захода солнца в воздухе кружат летучие мыши, они проносятся бесшумно, как автомобили по асфальту шоссе; пролетают козодои -- эти птицы часто садятся прямо на дорогу и свет от фар твоей машины вспыхивает красным огнем в выпуклых глазах за миг до того, как они взлетят свечой прямо из-под колес. На дорогу выскакивают и маленькие тушканчики, садятся, а потом прыгают, словно в танце, как крошечные кенгуру. Цикады заводят бесконечную песню в густой траве, вся земля овеяна благоуханьем, а падающие звезды спешат по ночному небу, как слезы, сбегающие по щекам. Ты -- знатный гость, весь мир несет тебе дары. И дары волхвов -- твое достояние.
   За несколько миль от дороги, в резервации племени масаи, зебры переходят на новые пастбища, стада текут по серой долине, как светлые потоки, буйволы пасутся на пологих склонах холмов. Молодые работники с моей фермы проходили вдвоем или втроем, они шли друг за дружкой, как вытянутые тени на лужайке, шли, не сворачивая,
   к своей цели, они сейчас не работали на меня, и мне не следовало обращаться к ним. Они не останавливались у моего дома, словно подчеркивая свою самостоятельность, только чуть замедляли шаг, увидев огонек моей сигареты, и здоровались со мной на ходу.
   -- Джамбо, мсабу!
   -- Джамбо, морани (юные воины), куда держите путь?
   -- Идем на маньятту Категу. У Категу нынче вечером большая Нгома. Спокойной ночи, мсабу!
   Если они проходят большой компанией, то обычно приносят свой барабан, и его мерный звук доносится издалека, слабый, но четкий, как пульс в пальце ноги. И вдруг неожиданно в твои уши проникает звук, к которому ты не готова, даже не звук, а просто легкое сотрясение воздуха, глубокая дрожь -- это издали донесся короткий рык льва. Лев вышел на охоту, что-то происходит там, вдали. Рев умолк, но кажется, что горизонт распахнулся, и к тебе подступают дальние просторы, а до водопоя рукой подать...
   Как-то раз я, стоя у дома, смутно услышала выстрел вдали. Одиночный выстрел. И снова ночная тишь сомкнулась вокруг. Примолкшие ненадолго цикады словно прислушались и снова завели в траве свою монотонную песню.
   Есть нечто странно-непоправимое, роковое в звуке выстрела ночью. Кажется, что кто-то подал весть о себе, крикнул тебе единственное слово и не станет его повторять. Я постояла минуту, гадая, что все это значит. Никто не мог стрелять по какой бы то ни было цели в кромешной тьме, а если хочешь кого-нибудь отпугнуть, то стреляешь раза два или больше.
   Может, это стрелял мой старый плотник-индиец Пуран Сингх, живший на мельнице -- отпугивает гиен, которые пробрались к нему во двор и объедают ремни из сыромят
   ных шкур, повешенные на просушку с камнями на концах; старый Сингх собирался делать из них вожжи для наших упряжек. Пурана Сингха никак нельзя было назвать героем, но может быть, он приоткрыл дверь своей хижины, спасая свои драгоценные ремни, и выпалил из старого охотничьего ружья. Но он, наверно, выстрелил бы из обоих стволов, и снова перезарядил бы ружье, почувствовав сладость отваги. Но почему всего один выстрел -- и тишина?
   Я ждала второго выстрела, но не дождалась, а взглянув на небо, увидала, что и гроза не собирается. Я легла в постель с книгой, не потушив лампу. Когда в Африке тебе попадает в руки настоящая книга, которую стоит прочесть -- из того хлама, каким обычно полны библиотеки наших судов, покорно везущих этот ненужный груз из Европы -- хорошую книгу читаешь так, как, наверно, мечтал бы всякий автор, и молишь Бога, чтобы книга и до конца была столь же интересной, как вначале. Твоя душа бежит, летит в восторге по росистой зеленой тропинке в свежей траве.
   Но через две минуты из-за поворота с ревом выскочил мотоцикл, затормозил перед нашим домом, и кто-то громко забарабанил в дверь моей гостиной. Я надела юбку, пальто, сунула ноги в туфли, взяла лампу и вышла из дома. Перед дверью стоял мой механик с мельницы, глаза у него были безумные, пот искрился при свете лампы. Звали его Белнап, он был американец, исключительно способный механик, мастер на все руки, но очень неуравновешенный. Для него все было либо светлым, как царствие небесное, либо черным, как преисподняя, без проблеска надежды. Когда он поступил ко мне на службу, он сбил меня с толку своими крайностями -- его взгляды на жизнь, его предсказания перспектив, ожидающих мою ферму, были похожи на какие-то гигантские словесные качели; постепенно я к этому притерпелась. Все эти взлеты и падения -
   не больше чем ежедневная гимнастика для живого темперамента человека, жаждавшего деятельности и вынужденного жить монотонной будничной жизнью; это очень часто происходит с молодыми белыми людьми в Африке, особенно с теми, кто вырос в большом городе. Но теперь он выскочил из самого жерла трагедии, и, видимо, еще не решил, как быть: то ли ублажить свою изголодавшуюся душу, раздув пожар как можно сильнее, то ли укрыться от ужаса, стараясь заглушить его, не заметить; раздираемый этими противоречиями, он был похож на мальчугана, со всех ног бегущего с вестью о большой беде; он даже заикался. Но, в конце концов, он приуменьшил несчастье, как мог: для него не оказалось подходящей роли, рок снова оставил его ни с чем.
   Тут из дома вышел Фарах и стал слушать вместе со мной, что рассказывал Белнап. А тот рассказывал, как мирно и хорошо все шло поначалу, не предвещая трагедии. Его повар был в отпуске, и в этот день его "тото", сын моего старого скваттера и ближайшего соседа по ферме, старого хитрюги Канину, семилетний Каберо, созвал повеселиться на кухню своих приятелей-мальчишек. И когда к вечеру вся компания без удержу веселилась, Каберо притащил ружье своего белого хозяина и стал изображать белого господина перед своими дикими туземными друзьями. Белнап был страстным птицеводом, он продавал каплунов и пулярок и покупал породистых цыплят на аукционах в Найроби, а у себя на веранде всегда держал заряженное ружье, чтобы отпугивать ястребов и сервалов, диких кошек. Потом, когда мы разбирали это дело, Белнап уверял, что ружье не было заряжено, и что ребята нашли патроны и сами зарядили его, но мне кажется, память его подвела, вряд ли они сумели бы это сделать -очевидно, ружье было заряжено и оставлено на веранде. Во всяком случае, как бы то ни было, патрон был в стволе, когда Каберо, с молодым задором бахвалясь перед сверст
   никами, нацелился прямо в кучку ребят и спустил курок. Выстрел прогремел по всему дому. Трое детей были слегка задеты и в ужасе выскочили из кухни во двор. Двое остались лежать, тяжело раненые или мертвые. Белнап кончил свой рассказ, проклиная всю Африку и все, что там творится.
   Пока мы разговаривали, вышли мои слуги и, не говоря ни слова, вынесли фонарь-молнию. Мы захватили с собой перевязочный материал и дезинфицирующую жидкость. Нельзя было тратить время, заводить машину, и мы бросились со всех ног через лес к дому Белнапа. Фонарь качался на бегу, наши тени метались из стороны в сторону на узкой дороге. Подбегая к дому, мы услышали частые, резкие, хриплые крики -- крики умирающего ребенка.
   Дверь на кухню была распахнута, будто Смерть, ворвавшись в дом, снова улетела прочь и оставила за собой полный разгром, как будто в курятнике побывал хорек. На столе горела кухонная лампа, копоть стояла столбом, в маленьком помещении пахло порохом. Ружье лежало на столе возле лампы. Я поскользнулась -- вся кухня была залита кровью. Фонарь-молнию трудно направить в одну точку, но он ярко освещает всю комнату или сцену. Все, что я увидела при свете этого яркого фонаря, я помню особенно отчетливо.
   Я знала детей, которые пострадали, встречала их на пастбищах моей фермы, где они пасли скот своих родителей. Вамаи, сын Иононы, шустрый мальчуган, одно время даже учившийся в школе, лежал на полу между дверью и столом. Он еще не умер, но смерть уже нависала над ним, он был без сознания и слабо стонал. Мы отнесли его в сторону -- надо было подойти к другому. Кричал Ваньянгери, самый младший из всей компании. Он сидел, наклонясь вперед, к лампе; кровь била, как вода из насоса, стекая по его лицу, хотя трудно было назвать лицом то, что осталось после выстрела -- как видно, он стоял прямо напротив ствола, и ему целиком оторвало нижнюю челюсть. Он широко раскинул в стороны руки и двигал ими вверх-вниз, как ручками насоса -- так хлопает крыльями цыпленок с отрубленной головой.
   Когда вы оказываетесь лицом к лицу с таким чудовищным несчастьем, выход один: где бы то ни случилось -- на охоте или на птичьем дворе -- ты обязан прекратить эти муки любой ценой, и как можно быстрее. Но знаешь, что убить ты не в силах, и от страха теряешь голову. Я охватила руками голову ребенка, прижала ее к себе, и тут, как будто я его и вправду убила, он перестал кричать, вытянулся и застыл, словно деревянный, уронив руки. Теперь я знаю, что значит "исцелять наложением рук".
   Очень трудно перевязывать раненого, у которого снесло дробью чуть ли не полголовы; пытаясь остановить кровотечение, вы рискуете задушить его. Я приподняла мальчика, положила его на колени к Фараху и велела ему крепко держать голову ребенка: если голова наклонится вперед, я не смогу наложить и закрепить повязку, а если откинется назад, кровь может потечь ему в горло. Но в конце концов мне удалось наложить повязку, пока мальчик сидел неподвижно.
   Мы положили Вамаи на стол и приподняли лампу, чтобы разглядеть его поближе. Весь залп попал ему прямо в шею и грудь, он не истекал кровью, только тонкая струйка сочилась из уголка рта. Странно было видеть этого маленького туземца, всегда резвого и веселого, как олененок, таким притихшим. Мы вдруг увидели, что на его лице появилось выражение глубокого удивления. Я послала за машиной -- нельзя было терять время, ребят надо было срочно доставить в больницу.
   Пока мы ждали, я спросила, где Каберо, тот мальчик, что стрелял из ружья и натворил столько бед. Белнап рассказал мне тут же странную историю об этом мальчике. За несколько дней до этого Каберо купил у своего хозяина
   пару поношенных шортов и должен был заплатить ему одну рупию из своего жалования. Когда, услышав выстрел, Белнап подбежал к кухне, Каберо стоял посреди комнаты с дымящимся ружьем в руках. Секунду он смотрел на Белнапа, потом сунул руку в карман тех самых шортов, которые он только что купил и надел ради праздника, вынул левой рукой из кармана одну рупию и положил ее на стол, а правой рукой положил рядом ружье. И, будто окончательно сведя счеты с миром, он скрылся, но тогда мы еще не знали, что он, сделав этот прощальный жест, буквально исчез с лица земли. Для туземца это был не совсем обычный поступок, потому что, как правило, они ухитряются запамятовать свои долги -- и в первую очередь то, что задолжали белому человеку, -- оттеснить их к периферии сознания. А может, Каберо казалось, что уже настал Судный День и ему пора разделаться с долгами, а может быть, он просто хотел заручиться другом в беде. Или все вместе: несчастье, грянувший выстрел, смерть друзей -- так потрясли незрелый ум мальчика, что все его нехитрые мысли перемешались, так что самое глубоко запрятанное теперь оказалось в центре его сознания. В то время у меня был старый вездеход "Оверленд". Никогда я не обижу эту машину попреками, она служила мне верой и правдой много лет, но было трудно заставить ее работать больше чем на двух цилиндрах одновременно. И фары у нее тоже были не в порядке, так что я ездила на танцы в клубе "Мутайга", завернув в красный шелковый платок керосиновый фонарь, который вешала сзади. Машину приходилось толкать, чтобы она завелась, и в тот вечер мы провозились с ней особенно долго.