Страница:
Любовь к женщине, к самой женственности, присуща мужчине, любовь к мужчине и его мужественности -- женщине, а северянам свойственно преклонение перед полуденными странами и южными народами. Норманы, должно быть, именно так поддались очарованию чужих краев, влюбившись сначала во Францию, потом в Британию. Английские милорды, герои былей и небылиц восемнадцатого века, постоянно путешествующие по Италии, Испании и Греции, ни в чем не были похожи на южан, но
их завораживали и покоряли совершенно им самим не свойственные черты. Старые мастера Германии и Скандинавии -- художники, философы и поэты -впервые попав в Рим или Флоренцию, преклоняли колени перед красотой Юга.
И эти по природе нетерпимые люди неизвестно почему проявляли странную снисходительность к чуждому им миру. Но так же, как женщина никогда не может вывести из себя настоящего мужчину, а для женщины в любом мужчине есть что-то привлекательное, и она не способна презирать его, пока он остается мужчиной, -- совершенно так же рыжие энергичные северяне проявляли чудеса терпения в тропических краях с местным населением. Насколько нетерпимы они были на родине, среди своих, настолько безропотно и смиренно они выносили и засухи африканских нагорий, и солнечные удары, и падеж скота, и нерасторопность своих туземных слуг. Их ощущение собственной индивидуальности теряется; ему на смену приходит постижение безграничных возможностей взаимопонимания между теми, кто сливается в одно целое именно благодаря своей несовместимости. Жители Южной Европы и люди смешанных кровей на такое неспособны; они относятся к подобным чувствам с презрением или осуждают их. Так слуги джентльменов презирают томные вздохи влюбленных юношей, а разумные женщины, которые ничего не прощают своим мужчинам, с таким же высокомерием смотрят на Гризельду.
Что до меня, то с первых недель пребывания в Африке я всем сердцем полюбила туземцев. Полюбила искренне, всех вместе, от мала до велика -- и мужчин, и женщин. Встреча с темнокожими людьми открыла мне чудесный новый мир. Представьте себе, что человек с врожденной любовью к животным рос в среде, где никаких животных не было, а потом, уже взрослым, соприкоснулся с миром зверей; или что человек с инстинктивной тягой к лесам и
зарослям вдруг, в двадцать лет, попал в настоящий лес. Сравнить это ощущение можно и с чувством человека, который одарен музыкальным слухом, но услышал настоящую музыку только на склоне лет: совершенно то же самое случилось и со мной. Познакомившись с африканцами, я научилась строить свою жизнь день за днем, повинуясь Оркестру.
Мой отец служил офицером сначала в датской, потом во французской армии, и в ранней молодости писал родителям из Дюппеля: "В этом городке я командую крупным подразделением. Дело трудное, но увлекательное. Война -- это такая же страсть, как и любая другая, и солдат порой любишь, как юных девушек -до безумия, причем одна страсть не исключает другой -- можете спросить у девушек. Любишь только одну женщину, а своих солдат, любишь всех разом, целый полк." То же чувство испытала и я, узнав туземцев.
Узнать их было не так-то просто. Они были чутки и поразительно умели ускользать; стоит их спугнуть, как они в мгновение ока прячутся в своем недоступном мирке, как дикие животные, исчезающие от резкого движения -только что были, и -- нет. Пока не узнаешь туземцев как следует, просто невозможно добиться от них прямого ответа. На вопрос, сколько у него коров, туземец отвечает: Я вам вчера уже сказал, сколько". Европейца такой ответ раздражает, а туземцу, видимо, неприятно, что его донимают расспросами. А когда мы настаивали на точном ответе и приставали к ним, чтобы понять, почему они так странно ведут себя, они сопротивлялись изо всех сил, и вдруг огорошивали какой-нибудь нелепейшей выдумкой. Даже ребятишки вели себя, как заядлые игроки в покер, которым безразлично, что вы думаете об их картах -лишь бы вы не знали, что у них на руках. Когда мы неожиданно вторгались в их жизнь, они вели себя, как муравьи: быстро и молчаливо исправляли всякое бестактное нарушение
их жизни, как муравьи отстраивают свой муравейник, если кто-то небрежно ткнул в него палкой.
Мы не знали и даже не могли себе представить -- каких напастей они ждут от нас. Я думаю, что они опасались нас, как боятся неожиданно оглушительного грохота, -- такой страх похож на страх смерти или боязнь боли. И все же разобраться в их поведении было нелегко -- туземцы отлично умеют скрывать свои чувства, притворяться они мастера. Иногда едешь ранним утром мимо хижин, как вдруг под ноги твоему коню бросается птица, и мечется так, будто у нее сломано крыло и она боится, что ее разорвут собаки. Но крыло у нее цело, да и собак она не боится -- она может взлететь в любую минуту, -- но у нее где-то поблизости скрыт выводок, и она просто-напросто отвлекает ваше внимание от птенцов. И местные жители точно так же притворяются, что они побаиваются нас, потому что, на самом деле, их страх перед нами вызван гораздо более глубокими причинами, о которых мы не догадываемся. Быть может, в их поведении таится какаято странная шутка, и они лишь морочат нам голову, а на самом деле им вовсе не страшно. Туземцы вообще меньше, чем белые, боятся риска. Иногда в сафари или у нас на ферме, в минуту, когда нам угрожала серьезная опасность, я встречалась глазами с кем-нибудь из моих спутников и видела, как мы далеки друг от друга, как они удивлены, что я обращаю внимание на опасность. Тогда мне казалось, что им присуще ощущение жизни как своей родной стихии, и наши страхи им непонятны, как рыбам в воде непонятен страх тонущего человека. А туземцы в жизни чувствовали себя как рыба в воде -- они сохранили те знания, которые потеряли еще наши праотцы: сознание, что Бог и дьявол -- одно, вечная и единая власть, не две несотворенных сущности, но единый несотворенный, и поэтому африканцы никогда не судили своих ближних и не разделяли единство надвое.
Во время охотничьих сафари и в работе на ферме мое знакомство с туземцами перешло в прочную, глубокую личную дружбу. Мы стали добрыми друзьями. Я примирилась с мыслью, что если я сама вряд ли близко узнаю и пойму их -- то они видят меня насквозь, и знают заранее, что я собираюсь делать, хотя я сама еще не приняла окончательного решения. Одно время я владела небольшой фермой на горе Джил-Джил, жила в палатке и ездила по железной дороге между Джил-Джил и Нгонго. Порой, живя в Джил-Джил, я, внезапно решала вернуться в свой дом, когда начинались проливные дожди. Но стоило мне добраться до нашей железнодорожной станции Кикуйю, откуда до фермы было десять миль, там уже ожидал меня один из слуг, держа в поводу мула. Если же я спрашивала, как они догадались, что я приеду, они мялись, отводили глаза, словно я их испугала или смутила, им было неловко -представьте себе, что глухой требует, чтобы вы ему объяснили, что такое симфония.
Когда туземцы привыкли к нам и уже не ждали от нас резких движений и громких криков, они начинали говорить с нами куда откровеннее, чем говорят между собой европейцы. На туземцев никогда нельзя было положиться, но в их искренности и откровенности было своеобразное величие. Доброе имя -- у нас это называется престиж -- в местных обычаях играло серьезную роль. УЖ если они раз и навсегда, все вместе, составили о вас определенное мнение, оспаривать его никто и никогда не решится.
Порой жизнь на ферме становилась очень одинокой, и по вечерам) когда все умолкало, время начинало течь медленно, минута за минутой, словно уносило по капле жизнь, а рядом не было ни одного белого человека) не с кем душу отвести. Но я всегда чувствовала, что около меня идет молчаливая, скрытая жизнь моих туземцев, течет в какойто иной) параллельной плоскости. И эхо доносило отзвуки с одной плоскости на другую.
Туземцы были воплощением Африки, по плоти) по крови. Высокий, давно потухший вулкан Лонгонот, вздымавшийся над рифтовой долиной, раскидистые деревья мимозы вдоль реки, стада слонов и жираф -- все это была подлинная Африка, и человеческие племена по праву равных обитали в ней -- крошечные фигурки на фоне грандиозного ландшафта. Все они воспринимались, как различные способы выражения одной идеи, как вариации на одну тему. Это было не единое создание из различных атомов, а разнообразные создания из подобных друг другу атомов, как, например, дубовый лист, желудь и любая поделка из дуба. Мы же, обутые в сапоги, вечно куда-то спешим, часто нарушая единство с природой. А туземцы с ней заодно, и когда эти стройные, темнокожие и темноглазые люди отправляются в путь -- всегда гуськом, один за другим, так что даже большая оживленная дорога здесь остается узкой тропкой в один след, -- или работают на ферме, пасут свой скот, затевают танцы или о чемнибудь рассказывают вам, то это сама Африка путешествует, танцует или гостеприимно встречает нас. В нагорьях вам на память приходят слова поэта:
Всегда благородны В моих глазах африканцы, А пришельцы ничтожны.
Жизнь в колонии непрестанно меняется, и с тех пор как я там поселилась, она сильно изменилась. То, что я описываю с предельной доступной мне точностью -- моя жизнь на ферме и встречи с жителями долин и лесов -- может быть, все же представит некий исторический интерес.
Глава вторая Маленький африканец
Каманте был мальчик из племени кикуйю, сын одного из скваттеров. Я хорошо знала всех ребят этого скваттера -- и
он, и его жена работали у меня на ферме, а дети пасли своих коз на лужайке около моего дома, надеясь, что вдруг случится что-нибудь интересное. Но маленький Каманте, вероятно, прожил на ферме несколько лет, прежде чем я увидела его. Очевидно, он от меня прятался, как прячется больное животное.
Увидела я его впервые, проезжая верхом по равнине, где он пас чьих-то овец. Никогда в жизни передо мной не представало более жалкое существо. Голова у него была огромная по сравнению с истощенным тельцем, колени и локти узловатые, как наплывы на сучьях, а обе ноги от бедер до пяток были покрыты глубокими гноящимися язвами. На широкой равнине он казался совсем крошечным, и не верилось, что в таком ничтожном тельце могло найтись место таким страданиям. Когда я остановилась и заговорила с ним, он ничего не ответил, словно не заметил меня. На его исхудалом, плоском, неправильном и бесконечно терпеливом личике глаза казались совсем потухшими, тусклыми, как у мертвеца. Казалось, он обречен и вряд ли проживет еще две-три недели, и грифы скоро закружатся над его головой в сухом раскаленном воздухе, предвкушая добычу. Я велела Каманте придти на следующее утро к моему дому -надо было попытаться помочь ему.
Я всегда лечила больных с нашей фермы по утрам, от девяти до десяти. Как у всех великих шарлатанов, у меня отбою не было от пациентов, и обычно два-три человека, а то и больше десятка, уже ожидали меня у дверей дома. Люди племени кикуйю привыкли к непредвиденным случаям и приспособились к неожиданностям. В этом они отличаются от белых, которые всегда заранее готовятся к беде и стараются оградить себя от неожиданных ударов судьбы. А негр в ладу с судьбой, потому что всю жизнь покорялся ей -- она для него как родной дом, зна. комая, как темнота его хижины, привычная, как мягкий перегной для его огорода. Он встречает любую перемену в
своей жизни с непоколебимым спокойствием. В своем хозяине, в своем целителе, даже в Боге, он ценит прежде всего дар воображения. Может быть, поэтому Гарун-альРашид занимает в сердцах уроженцев Африки и Аравии такое прочное место и считается идеалом правителя: его поступки всегда непредсказуемы, никогда не знаешь, чего от него ждать. Когда африканцы говорят о личности Бога, кажется, что они рассказывают тебе сказку из "Тысячи и одной ночи" или конец библейской книги Иова -- в обоих случаях их поражает одно и то же: бесконечная мощь фантазии.
Очевидно, этой черте характера народа, окружавшего меня, я и обязана своей популярностью, даже славой целительницы. Когда я впервые отправлялась в Африку, я повстречала на пароходе знаменитого врача из Германии, который уже в двадцать третий раз ехал туда экспериментировать с лекарствами от сонной болезни и вез с собой в клетках больше сотни крыс и морских свинок. Он мне рассказывал, что трудности при лечении туземцев возникали не от того, что они чего-нибудь боялись -- даже при сильных болях или перед серьезной операцией они держались очень мужественно -- просто им присуща глубокая неприязнь ко всякой системе, к порядку вообще, чего немецкий врач никак понять не мог. Но когда я сама познакомилась с туземцами, мне в них особенно понравилась именно эта черта. Люди они были по-настоящему смелые, они даже любили опасность -- это был истинный отклик творения на оглашенный ему жребий -- эхо с земли в ответ на глас с небес. Иногда мне казалось, будто в глубине сердца они боятся только педантизма. Попав в руки педантов, они умирают от тоски.
Мои пациенты обычно ждали меня на террасе дома. Они усаживались на корточки, худые как скелеты: старики, которых мучил страшный кашель, отчего из глаз у них все время лились слезы, молодые забияки с фонарями под
глазами и губами, разбитыми в кровь, матери с лихорадящими детьми, свесившими головки, как увядшие цветки. Часто приходилось лечить ожоги, потому что туземцы из племени кикуйю спят в своих хижинах вокруг костра, а ночью груды горящих дров или угля вдруг рассыпаются во все стороны; кстати, я сделала открытие, что мед прекрасно заживляет ожоги. На террасе всегда царило оживление, даже веселье, и мне это напоминало атмосферу в европейских игорных домах. Негромкий оживленный разговор смолкал, как только я выходила; молчание было напряженное, чреватое событиями -- это была минута, когда могло случиться что угодно. Но все терпеливо ждали, пока я сама не выберу первого пациента.
О медицине я знала только то, чему учат на курсах первой помощи. Но моя слава широко разнеслась после нескольких удачных исцелений, и ей не смогли повредить даже ужасные ошибки, которые мне случалось совершать.
Но если бы я была способна гарантировать выздоровление всем своим пациентам до единого -- как знать, к чему бы это привело. Они могли бы потерять доверие и перестали бы ко мне обращаться. Профессиональный престиж мне был бы обеспечен: они признали бы, что доктор из Волайи -- мастер своего дела, но вот сохранили бы они твердую уверенность в том, что я исполняю Божью волю? О Божьей воле они узнали все досконально, пережив страшные годы великой засухи, нападение львов среди ночных равнин, страх перед леопардами, что бродили вокруг хижин, где дети оставались без присмотра, налеты несметных полчищ саранчи, которая являлась невесть откуда и пожирала всю зелень до последней былинки, оставляя после себя пустыню. Они узнали Бога и в счастливые часы неописуемого ликования, когда тучи саранчи пролетали над кукурузным полем, не опускаясь, или когда весной ранние и обильные дожди проливались благодатью на поля и пастбища и сулили богатый урожай. Поэтому и выходи
ло, что превосходный доктор из Волайи мог оказаться чужаком, не посвященным в великие таинства жизни.
К моему удивлению, Каманте явился на следующее утро после нашей первой встречи. Он стоял поодаль от других -- там было уже человека три-четыре, -и на его полумертвом лице застыло такое выражение, будто он наконец видит в жизни смысл и решил воспользоваться последней возможностью, уцепиться за последнюю соломинку.
Оказалось, что он -- идеальный пациент. Он приходил в точно назначенное время и вел счет дням, когда ему велено было явиться -- через три или четыре дня -- что было весьма необычно для туземца. Болезненное лечение язв он сносил с терпением; которого я не встречала ни у кого. Я могла бы сделать его примером мужества для других, но мешало то, что он все же внушал мне сильное беспокойство.
Редко, очень редко мне приходилось встречать такую не прирученную душу, такую отгороженность от всего мира -- казалось, что он готов был стоять насмерть, упорно не допуская к себе окружавшую его жизнь. На мои вопросы Каманте отвечал, но сам никогда не произнес ни слова, не взглянул в мою сторону. Ему было незнакомо сожаление, сочувствие к кому бы то ни было, и он высокомерно, с презрительной усмешкой слушал, как плакали другие больные ребятишки, когда их мыли и перевязывали им болячки, но в их сторону он даже не глядел. Он не выражал никакого желания соприкасаться с окружающей его жизнью: очевидно, все контакты с ней причиняли ему только жестокие страдания. Его душевная стойкость перед болью походила на стойкость закаленного в битвах воина. Не было такого ужаса, который застал бы Каманте врасплох; весь его жизненный опыт и мировоззрение подготовили его к любым напастям.
И с каким высокомерием шел он навстречу всем бедам -- как некогда говорил Прометей: "Моя стихия -- боль, как ненависть -- твоя. Терзай меня: не сдамся". И еще: "Что ж, делай злое дело. Ты всемогущ". Но видеть в ребенке такую решимость мне было странно и жутковато. "А что же подумает Всемогущий, -- размышляла я, -- встретив такую непреклонность в тщедушном маленьком человечке?"
Помню очень хорошо, как мальчик впервые взглянул на меня и сам заговорил со мной. Было это через некоторое время после нашей встречи, когда я отказалась от прежнего способа лечения и попыталась применить горячую припарку -- о ней я вычитала в какой-то медицинской книге. Мне так хотелось поскорее помочь мальчику, что я, как видно, перестаралась: приложила к ране нестерпимо горячий компресс и стала бинтовать ногу. И тут вдруг Каманте заговорил. "Мсабу", сказал он и выразительно посмотрел прямо мне в глаза. Здешние туземцы пользуются этим индийским обращением к белым женщинам, но произносят его по-другому, и у них получается как бы африканское слово, с другим оттенком. А у маленького Каманте это слово вырвалось как призыв на помощь, но было в нем и предупреждение -- так друг предупреждает друга, когда тот готов совершить неблаговидный поступок. Этот случай я всегда вспоминала с надеждой. Конечно, я хотела верить, что я -- неплохой врач, мне было стыдно, что я поставила слишком горячий компресс, но вместе с тем меня обрадовало то, что этот маленький дикарь впервые обратился ко мне. Мальчуган, не ждавший ничего, кроме страданий, не думал, что я тоже могу причинить ему боль.
К сожалению, все мои усилия казались бесплодными. Я долго и терпеливо продолжала промывать и бинтовать раны, но справиться с болезнью не могла никак. Язвы подживали, потом снова возникали в других местах. В конце концов, я решила отвезти его в госпиталь шотландской миссии.
Но это решение показалось мальчику приговором, и он не хотел туда ехать. Вся его короткая жизнь, вся его философия не позволяла ему упорно сопротивляться чему бы то ни было, но когда я отвезла его в миссию и отдала в больницу -- длинное строение, непривычное и таинственное для него -- он весь дрожал.
По соседству, в двенадцати милях к северо-западу и на пятьсот футов выше моей фермы, находилась миссия шотландской церкви, а в десяти милях к востоку, на более ровной местности, расположилась французская миссия римско-католической церкви. Миссии сами по себе вызывали у меня мало симпатии, но у меня были друзья и в той, и в другой, и я жалела, что они относились друг к другу довольно неприязненно. С французскими отцами, однако, я дружила больше. Я с Фарахом часто ездила к ним на воскресную утреннюю мессу, отчасти потому, что мне хотелось снова поговорить по-французски, а еще потому, что съездить туда верхом было большое удовольствие. Почти половина дороги проходила по старой плантации австралийской мимозы, посаженной еще лесным управлением, и терпкий свежий аромат листвы бодрил ранним утром, как вино.
Удивительно, как римско-католическая церковь умеет вносить свою атмосферу в любое окружение. Монахи спроектировали и построили свою церковь сами, с помощью прихожан-туземцев, и по праву гордились делом своих рук. Церковь вышла очень красивая -- большое здание серого камня с колокольней охватывало с двух сторон просторный двор, куда вели террасы и лестницы, и ее окружала кофейная плантация, самая старая и самая ухоженная во всей округе. По обе стороны двора шли аркады трапезной и монастырских келий, а школа и мельница стояли ниже по реке, и чтобы попасть на дорогу к монастырю, надо было переехать арочный мост. Все здания были из серого камня, и когда едешь верхом по дороге и
видишь внизу строения, чинно и живописно разбросанные на фоне здешнего ландшафта, кажется, будто они находятся в южном кантоне Швейцарии или в Северной Италии.
Приветливые отцы обычно ждали меня у церковных дверей после мессы и приглашали выпить с ними "un petit verre de vin"". Мы сидели и беседовали в прохладной и просторной трапезной, и я изумлялась тому, как хорошо они знали все, что происходит в колонии, даже в самых отдаленных ее уголках. И в приятной благостной беседе они всегда старались выведать всевозможные новости: так деятельные мохнатые пчелки -- а у всех монахов были густые каштановые бороды -- тянут мед из цветов. Но хотя они так интересовались жизнью колонии, сами они жили обособленно, в молитве и послушании, терпеливо выполняя неизвестные нам обеты. И если бы какая-то неведомая власть не повелела им жить здесь, то в этих местах не было бы ни их самих, ни прекрасной церкви с высокой колокольней и каменными аркадами, ни школы, вообще никаких плантаций, никаких миссий. И, может быть, если бы с них сняли все их обязательства, они тут же оставили бы колонию и потекли в обратный путь, на родину, в Париж.
Фарах, который всегда дожидался меня с лошадьми, пока я была в церкви и в трапезной, замечал по дороге домой, какое у меня прекрасное настроение -сам он был правоверным мусульманином, к спиртному не прикасался, но считал, что моя вера дозволяет мне пить вино, и что это такой же ритуал, как и месса.
Монахи из французской миссии иногда приезжали на своих мопедах на ферму, завтракали у меня, цитировали басни Лафонтена и давали дельные советы, как надо вести работу на кофейной плантации.
С шотландской миссией я была знакома не так близко. Оттуда, сверху, открывался чудесный вид на всю террито
* Рюмочку вина (франц.). 30
рию племени кикуйю, но мне в то же время казалось, что сама миссия как бы подслеповата, будто ничего не может разглядеть. Шотландские монахи настойчиво старались приучить туземцев к европейской одежде, хотя, по-моему, это никому не было нужно. Но у них была отличная больница, и во время моего пребывания в тех местах больницей заведовал добрый и умелый главный врач, доктор Артур. Он спас жизнь многим обитателям нашей фермы.
В шотландской миссии Каманте лечили три месяца. За это время я видела его всего лишь раз. Я ехала верхом мимо миссии к железнодорожной станции Кикуйю, и некоторое время мой путь проходил мимо забора больницы. Там я и увидела Каманте -- он стоял один, в стороне от других пациентов. Он тоже увидал меня и побежал вдоль ограды. Он бежал рысцой по ту сторону забора, как жеребенок в леваде трусит за лошадью, когда вы проезжаете мимо, бежал, не сводя глаз с моей лошадки, но не проронил ни слова. Когда забор кончился, ему пришлось остановиться, и я, оглянувшись, увидела, как он стоит, высоко подняв голову, и смотрит мне вслед -- точь-в-точь как жеребенок смотрит вслед удаляющемуся всаднику. Я несколько раз взмахнула рукой, и сначала он будто не заметил этого жеста, а потом вдруг поднял руку вверх, как семафор, и тут же опустил.
Вернулся Каманте в мой дом утром в воскресенье, на Пасху, и передал мне письмо от больничных врачей: ему гораздо лучше, и они надеются, что вылечили его окончательно. Наверное, Каманте знал, о чем мне писали, потому что не спускал с меня глаз, пока я дочитывала письмо, но рассказывать мне о лечении не захотел, словно думал о вещах, неизмеримо более важных. Каманте всегда держался с большим достоинством, сдержанно и строго, но на этот раз не мог до конца скрыть свое торжество. Все туземцы обожают драматические эффекты. Каманте тща
тельно забинтовал ногу старыми бинтами, явно готовя мне сюрприз. Было ясно, что он не только намерен показать мне, как ему повезло, но еще и совершенно бескорыстно хочет порадовать меня. Видно, он запомнил, как я огорчилась, когда мое лечение ему не помогло, и, конечно, я понимала, что врачи миссии совершили настоящее чудо. Медленно, очень медленно он стал разматывать бинты от колена до пятки, и под ним на обеих ногах открылась чистая, здоровая кожа, на которой были едва заметны небольшие бледно-серые шрамики.
И когда Каманте, сохранивший свойственное ему достоинство, окончательно убедился, что я поражена и очень довольна, он решил удивить меня еще больше и сказал, что он, кроме того, стал христианином. -- "Я -- такой как ты", -добавил он, И еще сказал, что, пожалуй, я могу дать ему рупию, ибо Христос воскрес в этот день.
Его мать давно овдовела и жила далеко от фермы. Она потом говорила мне, что в тот день мальчик нарушил свое обычное молчание и откровенно, со всеми подробностями рассказал ей, какую странную жизнь он вел в монастырской больнице. Но, повидавшись с матерью, он сразу отправился в мой дом, словно считал, что отныне его место около меня. Он прослужил у меня с тех пор до самого моего отъезда из Африки -- около двенадцати лет.
Когда я впервые встретила Каманте, ему было на вид лет шесть, а брат его показался мне восьмилетним, но они оба уверяли меня, что Каманте -старший из них. Возможно, долгая болезнь задержала его рост, и ему было тогда лет девять. Потом он подрос, но все же казался карликом или калекой, хотя трудно было точно сказать, что именно в нем производило такое впечатление. Со временем его худое угловатое лицо округлилось, он ходил и двигался легко, и мне совсем перестал казаться некрасивым, но, быть может, я смотрела на него, как творец
их завораживали и покоряли совершенно им самим не свойственные черты. Старые мастера Германии и Скандинавии -- художники, философы и поэты -впервые попав в Рим или Флоренцию, преклоняли колени перед красотой Юга.
И эти по природе нетерпимые люди неизвестно почему проявляли странную снисходительность к чуждому им миру. Но так же, как женщина никогда не может вывести из себя настоящего мужчину, а для женщины в любом мужчине есть что-то привлекательное, и она не способна презирать его, пока он остается мужчиной, -- совершенно так же рыжие энергичные северяне проявляли чудеса терпения в тропических краях с местным населением. Насколько нетерпимы они были на родине, среди своих, настолько безропотно и смиренно они выносили и засухи африканских нагорий, и солнечные удары, и падеж скота, и нерасторопность своих туземных слуг. Их ощущение собственной индивидуальности теряется; ему на смену приходит постижение безграничных возможностей взаимопонимания между теми, кто сливается в одно целое именно благодаря своей несовместимости. Жители Южной Европы и люди смешанных кровей на такое неспособны; они относятся к подобным чувствам с презрением или осуждают их. Так слуги джентльменов презирают томные вздохи влюбленных юношей, а разумные женщины, которые ничего не прощают своим мужчинам, с таким же высокомерием смотрят на Гризельду.
Что до меня, то с первых недель пребывания в Африке я всем сердцем полюбила туземцев. Полюбила искренне, всех вместе, от мала до велика -- и мужчин, и женщин. Встреча с темнокожими людьми открыла мне чудесный новый мир. Представьте себе, что человек с врожденной любовью к животным рос в среде, где никаких животных не было, а потом, уже взрослым, соприкоснулся с миром зверей; или что человек с инстинктивной тягой к лесам и
зарослям вдруг, в двадцать лет, попал в настоящий лес. Сравнить это ощущение можно и с чувством человека, который одарен музыкальным слухом, но услышал настоящую музыку только на склоне лет: совершенно то же самое случилось и со мной. Познакомившись с африканцами, я научилась строить свою жизнь день за днем, повинуясь Оркестру.
Мой отец служил офицером сначала в датской, потом во французской армии, и в ранней молодости писал родителям из Дюппеля: "В этом городке я командую крупным подразделением. Дело трудное, но увлекательное. Война -- это такая же страсть, как и любая другая, и солдат порой любишь, как юных девушек -до безумия, причем одна страсть не исключает другой -- можете спросить у девушек. Любишь только одну женщину, а своих солдат, любишь всех разом, целый полк." То же чувство испытала и я, узнав туземцев.
Узнать их было не так-то просто. Они были чутки и поразительно умели ускользать; стоит их спугнуть, как они в мгновение ока прячутся в своем недоступном мирке, как дикие животные, исчезающие от резкого движения -только что были, и -- нет. Пока не узнаешь туземцев как следует, просто невозможно добиться от них прямого ответа. На вопрос, сколько у него коров, туземец отвечает: Я вам вчера уже сказал, сколько". Европейца такой ответ раздражает, а туземцу, видимо, неприятно, что его донимают расспросами. А когда мы настаивали на точном ответе и приставали к ним, чтобы понять, почему они так странно ведут себя, они сопротивлялись изо всех сил, и вдруг огорошивали какой-нибудь нелепейшей выдумкой. Даже ребятишки вели себя, как заядлые игроки в покер, которым безразлично, что вы думаете об их картах -лишь бы вы не знали, что у них на руках. Когда мы неожиданно вторгались в их жизнь, они вели себя, как муравьи: быстро и молчаливо исправляли всякое бестактное нарушение
их жизни, как муравьи отстраивают свой муравейник, если кто-то небрежно ткнул в него палкой.
Мы не знали и даже не могли себе представить -- каких напастей они ждут от нас. Я думаю, что они опасались нас, как боятся неожиданно оглушительного грохота, -- такой страх похож на страх смерти или боязнь боли. И все же разобраться в их поведении было нелегко -- туземцы отлично умеют скрывать свои чувства, притворяться они мастера. Иногда едешь ранним утром мимо хижин, как вдруг под ноги твоему коню бросается птица, и мечется так, будто у нее сломано крыло и она боится, что ее разорвут собаки. Но крыло у нее цело, да и собак она не боится -- она может взлететь в любую минуту, -- но у нее где-то поблизости скрыт выводок, и она просто-напросто отвлекает ваше внимание от птенцов. И местные жители точно так же притворяются, что они побаиваются нас, потому что, на самом деле, их страх перед нами вызван гораздо более глубокими причинами, о которых мы не догадываемся. Быть может, в их поведении таится какаято странная шутка, и они лишь морочат нам голову, а на самом деле им вовсе не страшно. Туземцы вообще меньше, чем белые, боятся риска. Иногда в сафари или у нас на ферме, в минуту, когда нам угрожала серьезная опасность, я встречалась глазами с кем-нибудь из моих спутников и видела, как мы далеки друг от друга, как они удивлены, что я обращаю внимание на опасность. Тогда мне казалось, что им присуще ощущение жизни как своей родной стихии, и наши страхи им непонятны, как рыбам в воде непонятен страх тонущего человека. А туземцы в жизни чувствовали себя как рыба в воде -- они сохранили те знания, которые потеряли еще наши праотцы: сознание, что Бог и дьявол -- одно, вечная и единая власть, не две несотворенных сущности, но единый несотворенный, и поэтому африканцы никогда не судили своих ближних и не разделяли единство надвое.
Во время охотничьих сафари и в работе на ферме мое знакомство с туземцами перешло в прочную, глубокую личную дружбу. Мы стали добрыми друзьями. Я примирилась с мыслью, что если я сама вряд ли близко узнаю и пойму их -- то они видят меня насквозь, и знают заранее, что я собираюсь делать, хотя я сама еще не приняла окончательного решения. Одно время я владела небольшой фермой на горе Джил-Джил, жила в палатке и ездила по железной дороге между Джил-Джил и Нгонго. Порой, живя в Джил-Джил, я, внезапно решала вернуться в свой дом, когда начинались проливные дожди. Но стоило мне добраться до нашей железнодорожной станции Кикуйю, откуда до фермы было десять миль, там уже ожидал меня один из слуг, держа в поводу мула. Если же я спрашивала, как они догадались, что я приеду, они мялись, отводили глаза, словно я их испугала или смутила, им было неловко -представьте себе, что глухой требует, чтобы вы ему объяснили, что такое симфония.
Когда туземцы привыкли к нам и уже не ждали от нас резких движений и громких криков, они начинали говорить с нами куда откровеннее, чем говорят между собой европейцы. На туземцев никогда нельзя было положиться, но в их искренности и откровенности было своеобразное величие. Доброе имя -- у нас это называется престиж -- в местных обычаях играло серьезную роль. УЖ если они раз и навсегда, все вместе, составили о вас определенное мнение, оспаривать его никто и никогда не решится.
Порой жизнь на ферме становилась очень одинокой, и по вечерам) когда все умолкало, время начинало течь медленно, минута за минутой, словно уносило по капле жизнь, а рядом не было ни одного белого человека) не с кем душу отвести. Но я всегда чувствовала, что около меня идет молчаливая, скрытая жизнь моих туземцев, течет в какойто иной) параллельной плоскости. И эхо доносило отзвуки с одной плоскости на другую.
Туземцы были воплощением Африки, по плоти) по крови. Высокий, давно потухший вулкан Лонгонот, вздымавшийся над рифтовой долиной, раскидистые деревья мимозы вдоль реки, стада слонов и жираф -- все это была подлинная Африка, и человеческие племена по праву равных обитали в ней -- крошечные фигурки на фоне грандиозного ландшафта. Все они воспринимались, как различные способы выражения одной идеи, как вариации на одну тему. Это было не единое создание из различных атомов, а разнообразные создания из подобных друг другу атомов, как, например, дубовый лист, желудь и любая поделка из дуба. Мы же, обутые в сапоги, вечно куда-то спешим, часто нарушая единство с природой. А туземцы с ней заодно, и когда эти стройные, темнокожие и темноглазые люди отправляются в путь -- всегда гуськом, один за другим, так что даже большая оживленная дорога здесь остается узкой тропкой в один след, -- или работают на ферме, пасут свой скот, затевают танцы или о чемнибудь рассказывают вам, то это сама Африка путешествует, танцует или гостеприимно встречает нас. В нагорьях вам на память приходят слова поэта:
Всегда благородны В моих глазах африканцы, А пришельцы ничтожны.
Жизнь в колонии непрестанно меняется, и с тех пор как я там поселилась, она сильно изменилась. То, что я описываю с предельной доступной мне точностью -- моя жизнь на ферме и встречи с жителями долин и лесов -- может быть, все же представит некий исторический интерес.
Глава вторая Маленький африканец
Каманте был мальчик из племени кикуйю, сын одного из скваттеров. Я хорошо знала всех ребят этого скваттера -- и
он, и его жена работали у меня на ферме, а дети пасли своих коз на лужайке около моего дома, надеясь, что вдруг случится что-нибудь интересное. Но маленький Каманте, вероятно, прожил на ферме несколько лет, прежде чем я увидела его. Очевидно, он от меня прятался, как прячется больное животное.
Увидела я его впервые, проезжая верхом по равнине, где он пас чьих-то овец. Никогда в жизни передо мной не представало более жалкое существо. Голова у него была огромная по сравнению с истощенным тельцем, колени и локти узловатые, как наплывы на сучьях, а обе ноги от бедер до пяток были покрыты глубокими гноящимися язвами. На широкой равнине он казался совсем крошечным, и не верилось, что в таком ничтожном тельце могло найтись место таким страданиям. Когда я остановилась и заговорила с ним, он ничего не ответил, словно не заметил меня. На его исхудалом, плоском, неправильном и бесконечно терпеливом личике глаза казались совсем потухшими, тусклыми, как у мертвеца. Казалось, он обречен и вряд ли проживет еще две-три недели, и грифы скоро закружатся над его головой в сухом раскаленном воздухе, предвкушая добычу. Я велела Каманте придти на следующее утро к моему дому -надо было попытаться помочь ему.
Я всегда лечила больных с нашей фермы по утрам, от девяти до десяти. Как у всех великих шарлатанов, у меня отбою не было от пациентов, и обычно два-три человека, а то и больше десятка, уже ожидали меня у дверей дома. Люди племени кикуйю привыкли к непредвиденным случаям и приспособились к неожиданностям. В этом они отличаются от белых, которые всегда заранее готовятся к беде и стараются оградить себя от неожиданных ударов судьбы. А негр в ладу с судьбой, потому что всю жизнь покорялся ей -- она для него как родной дом, зна. комая, как темнота его хижины, привычная, как мягкий перегной для его огорода. Он встречает любую перемену в
своей жизни с непоколебимым спокойствием. В своем хозяине, в своем целителе, даже в Боге, он ценит прежде всего дар воображения. Может быть, поэтому Гарун-альРашид занимает в сердцах уроженцев Африки и Аравии такое прочное место и считается идеалом правителя: его поступки всегда непредсказуемы, никогда не знаешь, чего от него ждать. Когда африканцы говорят о личности Бога, кажется, что они рассказывают тебе сказку из "Тысячи и одной ночи" или конец библейской книги Иова -- в обоих случаях их поражает одно и то же: бесконечная мощь фантазии.
Очевидно, этой черте характера народа, окружавшего меня, я и обязана своей популярностью, даже славой целительницы. Когда я впервые отправлялась в Африку, я повстречала на пароходе знаменитого врача из Германии, который уже в двадцать третий раз ехал туда экспериментировать с лекарствами от сонной болезни и вез с собой в клетках больше сотни крыс и морских свинок. Он мне рассказывал, что трудности при лечении туземцев возникали не от того, что они чего-нибудь боялись -- даже при сильных болях или перед серьезной операцией они держались очень мужественно -- просто им присуща глубокая неприязнь ко всякой системе, к порядку вообще, чего немецкий врач никак понять не мог. Но когда я сама познакомилась с туземцами, мне в них особенно понравилась именно эта черта. Люди они были по-настоящему смелые, они даже любили опасность -- это был истинный отклик творения на оглашенный ему жребий -- эхо с земли в ответ на глас с небес. Иногда мне казалось, будто в глубине сердца они боятся только педантизма. Попав в руки педантов, они умирают от тоски.
Мои пациенты обычно ждали меня на террасе дома. Они усаживались на корточки, худые как скелеты: старики, которых мучил страшный кашель, отчего из глаз у них все время лились слезы, молодые забияки с фонарями под
глазами и губами, разбитыми в кровь, матери с лихорадящими детьми, свесившими головки, как увядшие цветки. Часто приходилось лечить ожоги, потому что туземцы из племени кикуйю спят в своих хижинах вокруг костра, а ночью груды горящих дров или угля вдруг рассыпаются во все стороны; кстати, я сделала открытие, что мед прекрасно заживляет ожоги. На террасе всегда царило оживление, даже веселье, и мне это напоминало атмосферу в европейских игорных домах. Негромкий оживленный разговор смолкал, как только я выходила; молчание было напряженное, чреватое событиями -- это была минута, когда могло случиться что угодно. Но все терпеливо ждали, пока я сама не выберу первого пациента.
О медицине я знала только то, чему учат на курсах первой помощи. Но моя слава широко разнеслась после нескольких удачных исцелений, и ей не смогли повредить даже ужасные ошибки, которые мне случалось совершать.
Но если бы я была способна гарантировать выздоровление всем своим пациентам до единого -- как знать, к чему бы это привело. Они могли бы потерять доверие и перестали бы ко мне обращаться. Профессиональный престиж мне был бы обеспечен: они признали бы, что доктор из Волайи -- мастер своего дела, но вот сохранили бы они твердую уверенность в том, что я исполняю Божью волю? О Божьей воле они узнали все досконально, пережив страшные годы великой засухи, нападение львов среди ночных равнин, страх перед леопардами, что бродили вокруг хижин, где дети оставались без присмотра, налеты несметных полчищ саранчи, которая являлась невесть откуда и пожирала всю зелень до последней былинки, оставляя после себя пустыню. Они узнали Бога и в счастливые часы неописуемого ликования, когда тучи саранчи пролетали над кукурузным полем, не опускаясь, или когда весной ранние и обильные дожди проливались благодатью на поля и пастбища и сулили богатый урожай. Поэтому и выходи
ло, что превосходный доктор из Волайи мог оказаться чужаком, не посвященным в великие таинства жизни.
К моему удивлению, Каманте явился на следующее утро после нашей первой встречи. Он стоял поодаль от других -- там было уже человека три-четыре, -и на его полумертвом лице застыло такое выражение, будто он наконец видит в жизни смысл и решил воспользоваться последней возможностью, уцепиться за последнюю соломинку.
Оказалось, что он -- идеальный пациент. Он приходил в точно назначенное время и вел счет дням, когда ему велено было явиться -- через три или четыре дня -- что было весьма необычно для туземца. Болезненное лечение язв он сносил с терпением; которого я не встречала ни у кого. Я могла бы сделать его примером мужества для других, но мешало то, что он все же внушал мне сильное беспокойство.
Редко, очень редко мне приходилось встречать такую не прирученную душу, такую отгороженность от всего мира -- казалось, что он готов был стоять насмерть, упорно не допуская к себе окружавшую его жизнь. На мои вопросы Каманте отвечал, но сам никогда не произнес ни слова, не взглянул в мою сторону. Ему было незнакомо сожаление, сочувствие к кому бы то ни было, и он высокомерно, с презрительной усмешкой слушал, как плакали другие больные ребятишки, когда их мыли и перевязывали им болячки, но в их сторону он даже не глядел. Он не выражал никакого желания соприкасаться с окружающей его жизнью: очевидно, все контакты с ней причиняли ему только жестокие страдания. Его душевная стойкость перед болью походила на стойкость закаленного в битвах воина. Не было такого ужаса, который застал бы Каманте врасплох; весь его жизненный опыт и мировоззрение подготовили его к любым напастям.
И с каким высокомерием шел он навстречу всем бедам -- как некогда говорил Прометей: "Моя стихия -- боль, как ненависть -- твоя. Терзай меня: не сдамся". И еще: "Что ж, делай злое дело. Ты всемогущ". Но видеть в ребенке такую решимость мне было странно и жутковато. "А что же подумает Всемогущий, -- размышляла я, -- встретив такую непреклонность в тщедушном маленьком человечке?"
Помню очень хорошо, как мальчик впервые взглянул на меня и сам заговорил со мной. Было это через некоторое время после нашей встречи, когда я отказалась от прежнего способа лечения и попыталась применить горячую припарку -- о ней я вычитала в какой-то медицинской книге. Мне так хотелось поскорее помочь мальчику, что я, как видно, перестаралась: приложила к ране нестерпимо горячий компресс и стала бинтовать ногу. И тут вдруг Каманте заговорил. "Мсабу", сказал он и выразительно посмотрел прямо мне в глаза. Здешние туземцы пользуются этим индийским обращением к белым женщинам, но произносят его по-другому, и у них получается как бы африканское слово, с другим оттенком. А у маленького Каманте это слово вырвалось как призыв на помощь, но было в нем и предупреждение -- так друг предупреждает друга, когда тот готов совершить неблаговидный поступок. Этот случай я всегда вспоминала с надеждой. Конечно, я хотела верить, что я -- неплохой врач, мне было стыдно, что я поставила слишком горячий компресс, но вместе с тем меня обрадовало то, что этот маленький дикарь впервые обратился ко мне. Мальчуган, не ждавший ничего, кроме страданий, не думал, что я тоже могу причинить ему боль.
К сожалению, все мои усилия казались бесплодными. Я долго и терпеливо продолжала промывать и бинтовать раны, но справиться с болезнью не могла никак. Язвы подживали, потом снова возникали в других местах. В конце концов, я решила отвезти его в госпиталь шотландской миссии.
Но это решение показалось мальчику приговором, и он не хотел туда ехать. Вся его короткая жизнь, вся его философия не позволяла ему упорно сопротивляться чему бы то ни было, но когда я отвезла его в миссию и отдала в больницу -- длинное строение, непривычное и таинственное для него -- он весь дрожал.
По соседству, в двенадцати милях к северо-западу и на пятьсот футов выше моей фермы, находилась миссия шотландской церкви, а в десяти милях к востоку, на более ровной местности, расположилась французская миссия римско-католической церкви. Миссии сами по себе вызывали у меня мало симпатии, но у меня были друзья и в той, и в другой, и я жалела, что они относились друг к другу довольно неприязненно. С французскими отцами, однако, я дружила больше. Я с Фарахом часто ездила к ним на воскресную утреннюю мессу, отчасти потому, что мне хотелось снова поговорить по-французски, а еще потому, что съездить туда верхом было большое удовольствие. Почти половина дороги проходила по старой плантации австралийской мимозы, посаженной еще лесным управлением, и терпкий свежий аромат листвы бодрил ранним утром, как вино.
Удивительно, как римско-католическая церковь умеет вносить свою атмосферу в любое окружение. Монахи спроектировали и построили свою церковь сами, с помощью прихожан-туземцев, и по праву гордились делом своих рук. Церковь вышла очень красивая -- большое здание серого камня с колокольней охватывало с двух сторон просторный двор, куда вели террасы и лестницы, и ее окружала кофейная плантация, самая старая и самая ухоженная во всей округе. По обе стороны двора шли аркады трапезной и монастырских келий, а школа и мельница стояли ниже по реке, и чтобы попасть на дорогу к монастырю, надо было переехать арочный мост. Все здания были из серого камня, и когда едешь верхом по дороге и
видишь внизу строения, чинно и живописно разбросанные на фоне здешнего ландшафта, кажется, будто они находятся в южном кантоне Швейцарии или в Северной Италии.
Приветливые отцы обычно ждали меня у церковных дверей после мессы и приглашали выпить с ними "un petit verre de vin"". Мы сидели и беседовали в прохладной и просторной трапезной, и я изумлялась тому, как хорошо они знали все, что происходит в колонии, даже в самых отдаленных ее уголках. И в приятной благостной беседе они всегда старались выведать всевозможные новости: так деятельные мохнатые пчелки -- а у всех монахов были густые каштановые бороды -- тянут мед из цветов. Но хотя они так интересовались жизнью колонии, сами они жили обособленно, в молитве и послушании, терпеливо выполняя неизвестные нам обеты. И если бы какая-то неведомая власть не повелела им жить здесь, то в этих местах не было бы ни их самих, ни прекрасной церкви с высокой колокольней и каменными аркадами, ни школы, вообще никаких плантаций, никаких миссий. И, может быть, если бы с них сняли все их обязательства, они тут же оставили бы колонию и потекли в обратный путь, на родину, в Париж.
Фарах, который всегда дожидался меня с лошадьми, пока я была в церкви и в трапезной, замечал по дороге домой, какое у меня прекрасное настроение -сам он был правоверным мусульманином, к спиртному не прикасался, но считал, что моя вера дозволяет мне пить вино, и что это такой же ритуал, как и месса.
Монахи из французской миссии иногда приезжали на своих мопедах на ферму, завтракали у меня, цитировали басни Лафонтена и давали дельные советы, как надо вести работу на кофейной плантации.
С шотландской миссией я была знакома не так близко. Оттуда, сверху, открывался чудесный вид на всю террито
* Рюмочку вина (франц.). 30
рию племени кикуйю, но мне в то же время казалось, что сама миссия как бы подслеповата, будто ничего не может разглядеть. Шотландские монахи настойчиво старались приучить туземцев к европейской одежде, хотя, по-моему, это никому не было нужно. Но у них была отличная больница, и во время моего пребывания в тех местах больницей заведовал добрый и умелый главный врач, доктор Артур. Он спас жизнь многим обитателям нашей фермы.
В шотландской миссии Каманте лечили три месяца. За это время я видела его всего лишь раз. Я ехала верхом мимо миссии к железнодорожной станции Кикуйю, и некоторое время мой путь проходил мимо забора больницы. Там я и увидела Каманте -- он стоял один, в стороне от других пациентов. Он тоже увидал меня и побежал вдоль ограды. Он бежал рысцой по ту сторону забора, как жеребенок в леваде трусит за лошадью, когда вы проезжаете мимо, бежал, не сводя глаз с моей лошадки, но не проронил ни слова. Когда забор кончился, ему пришлось остановиться, и я, оглянувшись, увидела, как он стоит, высоко подняв голову, и смотрит мне вслед -- точь-в-точь как жеребенок смотрит вслед удаляющемуся всаднику. Я несколько раз взмахнула рукой, и сначала он будто не заметил этого жеста, а потом вдруг поднял руку вверх, как семафор, и тут же опустил.
Вернулся Каманте в мой дом утром в воскресенье, на Пасху, и передал мне письмо от больничных врачей: ему гораздо лучше, и они надеются, что вылечили его окончательно. Наверное, Каманте знал, о чем мне писали, потому что не спускал с меня глаз, пока я дочитывала письмо, но рассказывать мне о лечении не захотел, словно думал о вещах, неизмеримо более важных. Каманте всегда держался с большим достоинством, сдержанно и строго, но на этот раз не мог до конца скрыть свое торжество. Все туземцы обожают драматические эффекты. Каманте тща
тельно забинтовал ногу старыми бинтами, явно готовя мне сюрприз. Было ясно, что он не только намерен показать мне, как ему повезло, но еще и совершенно бескорыстно хочет порадовать меня. Видно, он запомнил, как я огорчилась, когда мое лечение ему не помогло, и, конечно, я понимала, что врачи миссии совершили настоящее чудо. Медленно, очень медленно он стал разматывать бинты от колена до пятки, и под ним на обеих ногах открылась чистая, здоровая кожа, на которой были едва заметны небольшие бледно-серые шрамики.
И когда Каманте, сохранивший свойственное ему достоинство, окончательно убедился, что я поражена и очень довольна, он решил удивить меня еще больше и сказал, что он, кроме того, стал христианином. -- "Я -- такой как ты", -добавил он, И еще сказал, что, пожалуй, я могу дать ему рупию, ибо Христос воскрес в этот день.
Его мать давно овдовела и жила далеко от фермы. Она потом говорила мне, что в тот день мальчик нарушил свое обычное молчание и откровенно, со всеми подробностями рассказал ей, какую странную жизнь он вел в монастырской больнице. Но, повидавшись с матерью, он сразу отправился в мой дом, словно считал, что отныне его место около меня. Он прослужил у меня с тех пор до самого моего отъезда из Африки -- около двенадцати лет.
Когда я впервые встретила Каманте, ему было на вид лет шесть, а брат его показался мне восьмилетним, но они оба уверяли меня, что Каманте -старший из них. Возможно, долгая болезнь задержала его рост, и ему было тогда лет девять. Потом он подрос, но все же казался карликом или калекой, хотя трудно было точно сказать, что именно в нем производило такое впечатление. Со временем его худое угловатое лицо округлилось, он ходил и двигался легко, и мне совсем перестал казаться некрасивым, но, быть может, я смотрела на него, как творец