Страница:
– Ты права, – проворчал он. – Не стоит задавать слишком личных вопросов.
Марис кивнула и, не поднимая головы, стала просматривать страницы рукописи, на полях которой сделала кое-какие пометки.
– Да, первую главу надо сделать более развернутой, – сказала она и исподтишка покосилась на Паркера, следя за его реакцией. Он ничего не ответил, и Марис со вздохом выпрямилась. – Ты знал, что я это скажу, правда?
Паркер кивнул:
– Как ты справедливо заметила, я скользил по поверхности, не углубляясь в детали.
– И ты сделал это только для того, чтобы проверить мою редакторскую квалификацию?
– Гм-м…
– Ты устроил мне что-то вроде экзамена, как при приеме на работу, правда?
– Что-то вроде того.
Улыбка Марис показалась Паркеру снисходительной, всепрощающей – так мать смотрит на свое непутевое дитя. Она явно решила быть «хорошим парнем» и не отвечать злом на зло. От этого Паркеру стало не по себе. Он бы предпочел, чтобы Марис пришла в ярость, накричала на него, обозвала подонком и мерзавцем, наконец, влепила ему пощечину. Если бы она проявила себя настолько же стервой, насколько он сам был мерзавцем, ему было бы легче исполнить то, что он задумал. Но она повела себя совершенно иначе. Они с Марис словно выступали в разных весовых категориях, причем она об этом даже не подозревала.
– У тебя есть полное право послать нас с Майклом к чертовой бабушке, а то и подальше, – сказал он.
– Мой отец не одобряет подобных выражений, – ответила Марис с достоинством.
– Значит, ты действительно «папенькина дочка»?
– Как правило, да, потому что он очень хороший отец. Мой папа – джентльмен и очень много знает. Мне кажется, ты бы ему понравился.
Паркер хрипло рассмеялся.
– Вряд ли, если, конечно, он настоящий джентльмен.
– Ошибаешься. Папе всегда нравились отважные и дерзкие люди. Думаю, он бы даже назвал тебя крутым.
Паркер снова улыбнулся.
– Разные люди вкладывают в это слово разный смысл.
– Как бы там ни было, папа прочитал твой пролог, и он ему понравился. Он сам сказал, чтобы я занялась этим проектом.
Кивком головы Паркер указал на страницы, которые она держала в руке.
– Так занимайся!..
Марис опустила голову и снова стала листать рукопись, просматривая свои пометки.
– Ты можешь не спешить, Паркер, – сказала она. – Объем тебе тоже никто не ограничивает. В случае необходимости рукопись можно будет сократить в процессе редактирования – я сама этим займусь. Единственный совет – не вываливай всю информацию о персонажах в первых же главах – лучше всего, если она будет равномерно разбросана по всему тексту, чтобы читатель постепенно узнавал, как жили герои, какими они были до того, как впервые увидели друг друга.
– Я уже знаю… – Паркер постучал себя согнутым пальцем по виску. – Вот здесь.
– Превосходно, Паркер, только читатели, к сожалению, не могут читать твои мысли.
– Тем хуже для них!
Марис выровняла страницы и отложила рукопись.
– Что ж, у меня пока все, – сказала она и улыбнулась. – Я рада, что выдержала ваше дурацкое испытание. Ты не представляешь, как сильно я соскучилась по такого рода работе. Я и сама этого не сознавала, пока вчера вечером не начала работать с твоей рукописью. Мне всегда нравилось править текст по-своему, а потом спорить с автором, в особенности – с талантливым автором.
Паркер ткнул себя пальцем в грудь:
– Талантливый автор – это, очевидно, я?
– Очевидно и бесспорно.
Ее взгляд, такой открытый, искренний и серьезный, заставил Паркера внутренне поежиться. Отвернувшись, он долго смотрел на океан, чтобы не видеть ее глаз, не чувствовать… Ничего не чувствовать.
Похоже, это он выступал не в своей весовой категории. Наклонившись вперед, Марис легко тронула его за колено и сказала очень тихо, почти прошептала:
– Ты, наверное, не изменил своего решения и не скажешь мне, кто из твоих героев…
– Может, хватит, а?.. – Паркер рванул колеса инвалидного кресла и покатил в сторону своего рабочего стола. – Мне некогда. У меня не редактор, а настоящая стерва, которая навалила на меня целую гору работы!
10
Марис кивнула и, не поднимая головы, стала просматривать страницы рукописи, на полях которой сделала кое-какие пометки.
– Да, первую главу надо сделать более развернутой, – сказала она и исподтишка покосилась на Паркера, следя за его реакцией. Он ничего не ответил, и Марис со вздохом выпрямилась. – Ты знал, что я это скажу, правда?
Паркер кивнул:
– Как ты справедливо заметила, я скользил по поверхности, не углубляясь в детали.
– И ты сделал это только для того, чтобы проверить мою редакторскую квалификацию?
– Гм-м…
– Ты устроил мне что-то вроде экзамена, как при приеме на работу, правда?
– Что-то вроде того.
Улыбка Марис показалась Паркеру снисходительной, всепрощающей – так мать смотрит на свое непутевое дитя. Она явно решила быть «хорошим парнем» и не отвечать злом на зло. От этого Паркеру стало не по себе. Он бы предпочел, чтобы Марис пришла в ярость, накричала на него, обозвала подонком и мерзавцем, наконец, влепила ему пощечину. Если бы она проявила себя настолько же стервой, насколько он сам был мерзавцем, ему было бы легче исполнить то, что он задумал. Но она повела себя совершенно иначе. Они с Марис словно выступали в разных весовых категориях, причем она об этом даже не подозревала.
– У тебя есть полное право послать нас с Майклом к чертовой бабушке, а то и подальше, – сказал он.
– Мой отец не одобряет подобных выражений, – ответила Марис с достоинством.
– Значит, ты действительно «папенькина дочка»?
– Как правило, да, потому что он очень хороший отец. Мой папа – джентльмен и очень много знает. Мне кажется, ты бы ему понравился.
Паркер хрипло рассмеялся.
– Вряд ли, если, конечно, он настоящий джентльмен.
– Ошибаешься. Папе всегда нравились отважные и дерзкие люди. Думаю, он бы даже назвал тебя крутым.
Паркер снова улыбнулся.
– Разные люди вкладывают в это слово разный смысл.
– Как бы там ни было, папа прочитал твой пролог, и он ему понравился. Он сам сказал, чтобы я занялась этим проектом.
Кивком головы Паркер указал на страницы, которые она держала в руке.
– Так занимайся!..
Марис опустила голову и снова стала листать рукопись, просматривая свои пометки.
– Ты можешь не спешить, Паркер, – сказала она. – Объем тебе тоже никто не ограничивает. В случае необходимости рукопись можно будет сократить в процессе редактирования – я сама этим займусь. Единственный совет – не вываливай всю информацию о персонажах в первых же главах – лучше всего, если она будет равномерно разбросана по всему тексту, чтобы читатель постепенно узнавал, как жили герои, какими они были до того, как впервые увидели друг друга.
– Я уже знаю… – Паркер постучал себя согнутым пальцем по виску. – Вот здесь.
– Превосходно, Паркер, только читатели, к сожалению, не могут читать твои мысли.
– Тем хуже для них!
Марис выровняла страницы и отложила рукопись.
– Что ж, у меня пока все, – сказала она и улыбнулась. – Я рада, что выдержала ваше дурацкое испытание. Ты не представляешь, как сильно я соскучилась по такого рода работе. Я и сама этого не сознавала, пока вчера вечером не начала работать с твоей рукописью. Мне всегда нравилось править текст по-своему, а потом спорить с автором, в особенности – с талантливым автором.
Паркер ткнул себя пальцем в грудь:
– Талантливый автор – это, очевидно, я?
– Очевидно и бесспорно.
Ее взгляд, такой открытый, искренний и серьезный, заставил Паркера внутренне поежиться. Отвернувшись, он долго смотрел на океан, чтобы не видеть ее глаз, не чувствовать… Ничего не чувствовать.
Похоже, это он выступал не в своей весовой категории. Наклонившись вперед, Марис легко тронула его за колено и сказала очень тихо, почти прошептала:
– Ты, наверное, не изменил своего решения и не скажешь мне, кто из твоих героев…
– Может, хватит, а?.. – Паркер рванул колеса инвалидного кресла и покатил в сторону своего рабочего стола. – Мне некогда. У меня не редактор, а настоящая стерва, которая навалила на меня целую гору работы!
«ЗАВИСТЬ»
Глава 4
1985 год
Вторник накануне Дня благодарения*[3] выдался морозным и пасмурным. Как по заказу, холодный фронт понизил температуру до двадцати трех градусов, словно индейка и тыквенный пирог были несовместимы с теплой погодой.
Будильник Рурка был заведен на половину восьмого утра. В семь сорок пять он был уже побрит и одет в свой лучший костюм. Без десяти восемь он спустился в столовую, где, прихлебывая горячий кофе, в последний раз просматривал рукопись и гадал, что скажет профессор Хедли о работе, в которую он вложил столько труда и душевных сил.
От этого зависело многое – в частности, го, как пройдут предстоящие праздники. Он либо проведет их спокойно и счастливо, с полным сознанием того, что его усилия не пропали даром, либо будет терзаться бесконечными сомнениями в собственных способностях.
Между тем время поджимало, и Рурк залпом проглотил остатки кофе. До объявления вердикта оставалось каких-нибудь полчаса, и каким бы ни был отзыв профессора – положительным, отрицательным или резко отрицательным, – Рурк знал, что выслушает его с облегчением. Неизвестность, томившая его со вчерашнею вечера, была хуже самого ругательного отзыва.
– Хочешь пирожок с джемом. Рурк?
Он поднял голову и увидел остановившуюся возле столика Мамочку Брен, распоряжавшуюся в студенческом общежитии буквально всем.
– Нет, Мамочка, спасибо, – ответил он. – Мне пора бежать.
Рурк давно понял, что Мамочка была, наверное, самой многострадальной женщиной в мире. Миссис Бренда Томпсон давно овдовела, однако, вместо того чтобы выращивать в саду пионы и судачить с соседками, она добровольно переселилась в общежитие, где обитало восемьдесят два молодых человека, которые вели себя, словно стая диких павианов.
Это сравнение Рурк придумал сам, и оно казалось ему весьма удачным. Члены студенческого братства не чтили устоев, не уважали чужой собственности и никого не боялись. Для них не существовало ничего святого. Бог, родина, семья – для них эти слова были в лучшем случае пустыми звуками. Любые проявления чувств тотчас становились объектом грубых насмешек.
В словаре студентов не было понятий «прилично – неприлично». Как и все самцы рода Homo sapiens, оказавшиеся в группе численностью свыше двух человек, они деградировали буквально на глазах. По сравнению с ними даже неандерталец показался бы образцом благовоспитанности и хороших манер. Все, что их матери запрещали им делать дома, молодые люди со смаком проделывали в общежитии и кичились друг перед другом своим недостойным поведением.
Но миссис Томпсон, как и подобает настоящей леди, не обращала внимания ни на их дикие выходки, ни на выражения, которыми студенты уснащали свою речь, ни на их персональные привычки. Ее долготерпение и заботу, с которой она относилась ко всем без исключения обитателям общежития, снискали ей всеобщую любовь и доверие. Миссис Томпсон и в самом деле была Мамочкой для восьмидесяти двух сорвиголов, однако в отличие от настоящих родителей она никогда не пыталась приучить их к порядку и дисциплине.
Она словно не замечала пьянства, ругани и богохульств, в упор не видела сновавших из комнаты в комнату полуодетых девиц и никогда не жаловалась, если ее подопечные включали свои стереосистемы на полную катушку. А когда студиозусы, решив наказать некую девицу за измену одному из «братьев», выбрили в шерсти ее кошки аббревиатуру СЗУТ, обозначавшую название братства, Мамочка Брен сказала только, что еще никогда не видела таких ровных и красивых букв.
Впрочем, в ее присутствии, в особенности по средам, когда члены общины собирались в столовой на традиционную общую трапезу, студенты старались поддерживать видимость порядка. Откуда-то появлялись засаленные пиджаки и заляпанные кетчупом галстуки, и каждый, кто выругался, рыгнул или испортил воздух, спешил извиниться перед Мамочкой. Извинения неизменно принимались с благосклонной улыбкой, а уже через секунду с противоположного конца столовой доносился столь же оскорбительный звук.
Иными словами, в миссис Томпсон члены землячества обрели Идеал Матери.
Рурк давно подозревал, что Мамочка Брен относится к нему более тепло, чем к большинству обитателей общежития, хотя объяснить этого не мог. Во всяком случае, дело было не в поведении, поскольку Рурк был так же груб и так же плохо воспитан, как и большинство его товарищей. Однажды после вечеринки в честь окончания второго курса он заполз под стоявший в гостиной на первом этаже кабинетный рояль и там заснул. Очнулся Рурк от сильной рвоты, сотрясавшей все его тело. В гостиной было темно, холодно и сильно пахло «Джеком Дэниэлсом», извергнутым из его желудка.
Мамочка Брен появилась в гостиной внезапно. Очевидно, она только что проснулась, так как была одета только в длинный фланелевый халат и шлепанцы на босу ногу. Включив свет, она наклонилась над Рурком и, потрепав по плечу, спросила, как он себя чувствует.
«Спасибо, мэм, хорошо», – ответил Рурк, хотя каждому было ясно, что ему очень плохо.
Но Мамочка не произнесла ни единого слова осуждения. С неколебимым спокойствием фронтовой сестры милосердия она взяла одеяло, которое кто-то набросил на уродливую, как смертный грех, но зато исполненную во всех анатомических подробностях надувную резиновую куклу, находившуюся в общей коллективной собственности обитателей общежития, и заботливо укрыла Рурка, которого уже начинало знобить от холода и подступающего похмелья.
С той ночи Мамочка Брен прониклась к нему особой симпатией. Быть может, все дело было в том, что, протрезвев, Рурк поблагодарил ее за помощь и извинился, а быть может, в том, что он собственноручно убрал под роялем и вычистил за свой счет испорченный ковер. Ни один человек в общежитии, похоже, не обратил внимания ни на то, что ковер был заблеван, ни на то, что он снова стал чистым. Но Мамочка заметила. Очевидно, именно это и убедило ее в том, что Рурк не совсем безнадежен и из него еще может выйти что-то приличное.
– Что-то ты сегодня рано, – заметила она теперь, ставя на стол бумажную тарелочку, на которой лежал пирожок с джемом. Обычно Мамочка не разносила еду – студенты обслуживали себя сами, снимая с длинного транспортера дежурные блюда, приготовленные вечно недовольным, ворчливым поваром.
– Сегодня я встречаюсь с моим дипломным руководителем, – объяснил Рурк и взял с тарелки еще горячий пирожок. – Спасибо, Мамочка.
– На здоровье. – Она поглядела на разложенные на столе бумаги. – Это и есть та книга, которую ты пишешь?
– Да, мэм. То есть она еще не закончена.
– Я уверена, у тебя все будет отлично.
– Благодарю, мэм.
Она пожелала ему удачи и направилась к другому столику, за который как раз усаживался Дирк – еще один студент, который только что спустился в столовую со своего этажа. Этот парень слыл здесь первым красавцем; во всяком случае, девушки липли к нему, как мухи. («…К дерьму!» – обычно добавляли завистники). Впрочем, несмотря на зависть, которую Дирк вызывал во многих сердцах, в общежитии его любили. Трудно было ненавидеть такого отзывчивого и щедрого парня, к тому же вместо того, чтобы эксплуатировать свою внешность, извлекая из нее максимум выгоды, Дирк почти стеснялся ее.
Заметив Рурка, он приветливо кивнул ему, тряхнув золотистыми кудрями.
– Как дела, Шекспир?
– Как сажа бела, Дирк. Сегодня иду к Хедли – получать фитиль в зад…
Рурка звали Шекспиром все, за исключением Тодда. Соседи по общежитию давно прознали о его страсти к литературе, а Шекспир был единственным писателем, фамилию которого они могли припомнить не напрягаясь. Рурк даже не пытался объяснить товарищам, что Шекспир писал пьесы, а он пишет романы, отлично понимая, что разница между белым стихом и прозой – как и многие другие отвлеченные теории – может оказаться его однокурсникам не по зубам. Слишком уж памятен ему был случай, когда на занятиях по английской литературе один из студентов, которому преподаватель показал портрет великого британца, заявил, что не обязан знать всех американских президентов.
Впрочем, втайне Рурк даже гордился своим прозвищем, но сегодня утром оно звучало как насмешка. Он был почти уверен, что профессор Хедли не оставит от его трудов камня на камне и ему придется начинать все сначала. А как, скажите на милость, начинать сначала, если окажется поколеблена сама вера в собственные литературные способности?..
Вспомнив о профессоре, Рурк бросил взгляд на часы и заторопился, хотя у него было еще целых пятнадцать минут. Сунув рукопись под мышку и на ходу дожевывая мамочкин пирожок, он почти выбежал из столовой и поспешил к выходу из общежития.
Только на улице Рурк понял, насколько сильно переменилась погода. Правда, пруд в центре студгородка еще не замерз, но лужи покрылись хрустевшим под ногами ледком, холодный ветер забирался под джинсовую куртку, и Рурк пожалел, что не надел теплое полупальто, в котором обычно ходил зимой.
Здание филологического факультета – как и большинство университетских корпусов – было выстроено в георгианском стиле, который отличало наличие портика с колоннами. Колонны эти давно пожелтели, а кирпичные стены сплошь заросли плющом, который буквально за одну ночь стал из зеленого багрово-красным.
При виде знакомого здания Рурк невольно прибавил шаг, но не потому, что боялся опоздать, а потому, что боялся замерзнуть насмерть. Несмотря на то что он получил консервативное воспитание, включавшее, в частности, воскресные походы в церковь, его представления о происхождении, свойствах и точном местонахождении бога были более чем смутными. Он был далеко не уверен, что Верховное Существо, которому молва приписывала такие замечательные качества, как всеведение и вездеприсутствие, может всерьез интересоваться каким-то Рур-ком Слейдом, его надеждами и тревогами. Но сегодня любая помощь ему бы не помешала, поэтому, взбегая на ступеньки крыльца, он пробормотал коротенькую молитву, в которой про сил бога по возможности его помиловать и смягчить каменное сердце профессора Хедли.
В вестибюле Рурка обдало запахом теплой пыли, которым тянуло от старых печей. Несомненно, по случаю холодов их раскочегарили на полную мощность, так как в здании было непривычно тепло. Скинув куртку, Рурк повесил ее на руку и легко взбежал по широкой лестнице на второй этаж.
В коридоре его приветствовали несколько студентов, занимавшихся у тою же научного рук водителя. Худой, длинноволосый парень в очках, как у Джона Леннона, даже подошел к нему и хлопнул по плечу:
– Привет, Слейд.
Рурк что-то пробурчал в ответ. По имени его звали только девушки. Что касалось остальных, то, кроме Тодда, вряд ли кто-нибудь из них помнил его имя.
– Выпьешь с нами кофе? – предложил «Джон Леннон». – Мы собираемся в десять часов в столовой – хотим создать учебную группу по подготовке к выпускным экзаменам.
– Не знаю, успею ли я освободиться к этому времени. Я как раз иду к Хедли на экзекуцию.
– Что, прямо сейчас? – удивился его собеседник.
– Да, а что?
– Не завидую тебе, приятель. Что ж, в любом случае – удачи.
– Спасибо. До скорого…
– Увидимся.
Рурк пошел дальше. Пирожок с джемом, проглоченный практически целиком, перекатывался в желудке, словно чугунное ядро. После кофе во рту остался горьковатый привкус, и Рурк пожалел, что не запасся мятной жевательной резинкой.
Но вот наконец и кабинет профессора. Остановившись перед дверью с полированной латунной табличкой, Рурк одернул свитер и, набрав полную грудь воздуха, решительно выдохнул. Вытерев вспотевшие ладони о джинсы, он негромко постучал.
– Войдите.
Профессор Хедли сидел за рабочим столом, положив обутые в замшевые мокасины ноги на выдвинутый ящик. В зубах у него дымилась сигарета, а на коленях лежала стопка бумажных листов – несомненно, рукопись какого-нибудь будущего Драйзера или Хемингуэя. Кроме колен профессора, рукописи лежали буквально на всех горизонтальных поверхностях, и Рурк невольно подумал, что если всю эту бумагу переработать обратно в деревья, то получился бы довольно большой лес. В перерасчете на квадратный дюйм, профессорский кабинет был, несомненно, самым большим бумагохранилищем в мире.
– Доброе утро, профессор.
– Доброе утро, мистер Слейд.
Официальная нотка в голосе Хедли заставила Рурка насторожиться. Правда, профессор никогда не панибратствовал со студентами. Напротив, он держался с ними презрительно, почти брезгливо, а от его едких насмешек не были застрахованы даже старшекурсники.
Преподавательский метод профессора Хедли заключался в том, чтобы заставить учащегося почувствовать себя полным невеждой. Только после того, как несчастный студент утрачивал последние крохи самоуважения и начинал считать себя тупицей из тупиц. Хедли начинал чему-то его учить и достигал порой впечатляющих успехов. Похоже, он считал, что только унижение способно разбудить в человеке стремление к знаниям.
Рурку, впрочем, удалось довольно быстро убедить себя, что холодность, с какой встретил его профессор, была только привычкой и что ему не стоит принимать ее на свой счет.
– Нет-нет, не закрывайте дверь, – сказал Хедли, глядя на него в упор.
– О, простите… – Рурк повернулся и открыл дверь, которую машинально захлопнул.
– Я-то прошу, а вот простите ли вы себе – еще вопрос… Рурк растерялся.
– Я… я не понимаю, сэр.
– У вас что, плохо со слухом, мистер Слейд?
– Со слухом? Нет, а что?..
– Я сказал, что вам надо просить прощения не у меня, а у себя… – Профессор посмотрел куда-то за спину Рурка и закончил:
– …Потому что вы опоздали ровно на пятьдесят шесть с половиной минут.
Рурк обернулся. Позади него висели над дверью большие часы. Белый циферблат, крупные черные цифры… По циферблату зайцем прыгала секундная стрелка. Часовая была почти на девяти. Минутной оставалось три деления до двенадцати.
«Спятил старик!.. – подумал Рурк. – Нет, точно – у него что-то с мозгами. Быть может, это современная бумага выделяет какие-то ядовитые вещества?..»
Он слегка откашлялся.
– Простите, сэр, но я пришел вовремя. Вы назначили мне на девять, и я…
– Не на девять. На восемь, – поправил профессор.
– Да, сначала так и было, но потом вы мне позвонили и перенесли встречу на час вперед. Разве вы не помните?
– Я еще не сошел с ума, молодой человек, – насмешливо сказал профессор Хедли. – И память меня пока не подводит. Ни я, ни мой секретарь вам не звонили. – Он посмотрел на Рурка из-под густых черных бровей. – Это вы что-то перепутали. Мы должны были встретиться ровно в восемь ноль-ноль…
10
Он уже старик…
До самого недавнего времени Дэниэл Мадерли отказывался признавать себя пожилым человеком вопреки всему – даже здравому смыслу. Письма и рекламные брошюрки, присылаемые Американской ассоциацией пенсионеров, он выбрасывал в корзину не читая и никогда не пользовался налоговыми льготами, которые государство предоставляло своим гражданам, достигшим преклонного возраста.
Но в последние годы Дэниэлу становилось все труднее и труднее спорить с собственным отражением в зеркале. Куда более громким голосом обладали суставы. Опровергать приводимые ими аргументы было еще тяжелее.
Дэниэл всегда гнал от себя мысли о старости, но сегодня они неожиданно принесли ему что-то вроде извращенного удовольствия. Если размышления о прожитой жизни не могут служить признаком возраста, тогда что же может? Точно так же и забота о теле, которое понемногу начинало отказывать, являлось недвусмысленным признаком того, что с годами в организме что-то разладилось. Молодые, полные сил люди обычно не замечают даже серьезных хворей, и только старики мучительно раздумывают над каждым пигментным пятнышком, над каждым выпавшим волоском.
Впрочем, это было как раз понятно. Дэниэл Мадерли лучше, чем кто бы то ни было, знал, что у молодых просто не хватает времени, чтобы всерьез задуматься о конечности собственного бытия. Они слишком заняты тем, что живут, и тень неизбежной смерти не смущает их покой. Закончить школу, поступить в колледж, получить образование, устроиться на работу, стать профессионалом, жениться, развестись, вырастить детей – эти дела и заботы заполняли собой все их время, так что им было некогда на минуточку остановиться и вспомнить – ничто не вечно под луной.
Но даже если это происходило, мало кто из молодых раздумывал о бренности своей плоти всерьез. Для них смерть была делом слишком отдаленного будущего. Лишь изредка молодежь спохватывалась, что все в мире имеет конец, и испытывала по этому поводу легкое беспокойство, которое, впрочем, быстро забывалось, вытесненное повседневными делами и заботами.
А будущее тем временем незаметно приближалось, и в один прекрасный день вопрос о неизбежном внезапно вставал в полный рост, становясь самым главным.
Дэниэл, впрочем, еще не дошел до такого состояния, чтобы думать о смерти днем и ночью, однако ему было ясно – настало время позаботиться о том, чтобы его кончина не вызвала ненужных осложнений.
Верная Максина полагала, что по ночам ее обожаемый патрон спит, как ребенок, но это было не так или, вернее, не совсем так. В молодости Дэниэлу хватало четырех-пяти часов сна в сутки, чтобы чувствовать себя в отличной форме, а с возрастом он начал обходиться всего двумя-тремя часами. Поскольку это никак не сказывалось на его самочувствии, Дэниэл счел это естественным явлением и не считал нужным о нем распространяться. Ни Максина, ни Марис не догадывались, что большую часть ночи он не спит, а просто лежит, перечитывая свои возлюбленные книги – классические приключенческие романы, которые так нравились ему в детстве, бестселлеры других издательств, которые принесли кому-то отличный доход, и, конечно же, новые книги, выпушенные его собственным издательским домом.
Когда же Дэниэл не читал, то размышлял о своей жизни, вспоминая разные события и поступки, служившие для него источником гордости или жгучего стыда. Особенно часто Дэниэл думал о своем школьном товарище, который умер в относительно молодом возрасте от лейкемии. Родись он на несколько десятилетий позже, и его бы, скорее всего, спасли – спасли для долгой и счастливой жизни, однако ему не повезло, и Дэниэл от души скорбел о нем и о десятилетиях крепкой мужской дружбы, в которой им обоим было отказано по воле неумолимой Судьбы.
Не менее отчетливо Дэниэл помнил, какую боль он испытал, когда его первая любовь вышла замуж за другого. Теперь, оглядываясь назад, он не мог не понимать, что ее решение было единственно правильным для обоих, но тогда ему казалось – он умрет от горя. С тех пор Дэниэл никогда больше ее не встречал, но знал, что она переехала с мужем в Калифорнию. Часто он гадал, как сложилась ее судьба и жива ли она еще.
Первая жена Дэниэла была очень красивой и умной женщиной, и, когда она умерла, он был близок к отчаянию. Почти два года он не жил, а существовал. Ему уже начинало казаться, что он никогда не будет счастлив, но тут Дэниэл повстречал Розмари. Именно она – тут не могло быть никаких сомнений – стала его самой большой и единственной любовью. Красивая, страстная, нежная, образованная, прекрасно воспитанная, очаровательная, она стала ему не только женой, но и другом. Дэниэлу довольно часто приходилось задерживаться на работе, да и дома он нередко бывал погружен в проблемы и заботы, связанные с управлением издательским домом, но Розмари никогда не жаловалась и не роптала. Дэниэл высоко ценил ее терпение, преданность и поддержку, однако теперь ему казалось – он не успел воздать Розмари должное за все, что она для него сделала, и это мучило его.
Теперь, задним числом, Дэниэл глубоко сожалел о том, что служебные обязанности не позволяли ему чаще бывать дома, с Розмари. Если бы можно было вернуть те дни, он бы многое сделал иначе, и в первую очередь – пересмотрел свою систему ценностей и приоритетов таким образом, чтобы уделять больше времени семье.
Но это были только мечты, несбыточные мечты, к тому же в глубине души Дэниэл понимал: сумей он каким-нибудь волшебным способом перенестись в прошлое, и он совершил бы те же самые ошибки.
К счастью, это было все или, вернее, почти все, о чем он теперь сожалел. По-настоящему неблаговидных поступков Дэниэл совершил всего один или два. Однажды он уволил редактора просто потому, что тот осмелился с ним спорить. И вопрос-то был пустяковый, но взыграла гордыня, и Дэниэл был вне себя от ярости. Не ограничившись увольнением, он нашел способ «по секрету» сообщить другим издателям, что его бывший сотрудник оказался гомосексуалистом, а в те времена общественное мнение было настроено к разного рода извращенцам крайне нетерпимо. Это был почти смертельный удар, но, не удовлетворившись им, Дэниэл распустил слух, будто нетрадиционная сексуальная ориентация редактора стала влиять на его работу, что было чистой воды ложью. На самом деле уволенный им человек был прекрасным работником, а его отношения с коллегами могли служить образцом для подражания, но авторитет Дэниэла в издательском мире был непререкаем. Никто не хотел взять беднягу даже младшим редактором. В конце концов он вынужден был уехать из города туда, где его никто не знал, и след его затерялся.
До самого недавнего времени Дэниэл Мадерли отказывался признавать себя пожилым человеком вопреки всему – даже здравому смыслу. Письма и рекламные брошюрки, присылаемые Американской ассоциацией пенсионеров, он выбрасывал в корзину не читая и никогда не пользовался налоговыми льготами, которые государство предоставляло своим гражданам, достигшим преклонного возраста.
Но в последние годы Дэниэлу становилось все труднее и труднее спорить с собственным отражением в зеркале. Куда более громким голосом обладали суставы. Опровергать приводимые ими аргументы было еще тяжелее.
Дэниэл всегда гнал от себя мысли о старости, но сегодня они неожиданно принесли ему что-то вроде извращенного удовольствия. Если размышления о прожитой жизни не могут служить признаком возраста, тогда что же может? Точно так же и забота о теле, которое понемногу начинало отказывать, являлось недвусмысленным признаком того, что с годами в организме что-то разладилось. Молодые, полные сил люди обычно не замечают даже серьезных хворей, и только старики мучительно раздумывают над каждым пигментным пятнышком, над каждым выпавшим волоском.
Впрочем, это было как раз понятно. Дэниэл Мадерли лучше, чем кто бы то ни было, знал, что у молодых просто не хватает времени, чтобы всерьез задуматься о конечности собственного бытия. Они слишком заняты тем, что живут, и тень неизбежной смерти не смущает их покой. Закончить школу, поступить в колледж, получить образование, устроиться на работу, стать профессионалом, жениться, развестись, вырастить детей – эти дела и заботы заполняли собой все их время, так что им было некогда на минуточку остановиться и вспомнить – ничто не вечно под луной.
Но даже если это происходило, мало кто из молодых раздумывал о бренности своей плоти всерьез. Для них смерть была делом слишком отдаленного будущего. Лишь изредка молодежь спохватывалась, что все в мире имеет конец, и испытывала по этому поводу легкое беспокойство, которое, впрочем, быстро забывалось, вытесненное повседневными делами и заботами.
А будущее тем временем незаметно приближалось, и в один прекрасный день вопрос о неизбежном внезапно вставал в полный рост, становясь самым главным.
Дэниэл, впрочем, еще не дошел до такого состояния, чтобы думать о смерти днем и ночью, однако ему было ясно – настало время позаботиться о том, чтобы его кончина не вызвала ненужных осложнений.
Верная Максина полагала, что по ночам ее обожаемый патрон спит, как ребенок, но это было не так или, вернее, не совсем так. В молодости Дэниэлу хватало четырех-пяти часов сна в сутки, чтобы чувствовать себя в отличной форме, а с возрастом он начал обходиться всего двумя-тремя часами. Поскольку это никак не сказывалось на его самочувствии, Дэниэл счел это естественным явлением и не считал нужным о нем распространяться. Ни Максина, ни Марис не догадывались, что большую часть ночи он не спит, а просто лежит, перечитывая свои возлюбленные книги – классические приключенческие романы, которые так нравились ему в детстве, бестселлеры других издательств, которые принесли кому-то отличный доход, и, конечно же, новые книги, выпушенные его собственным издательским домом.
Когда же Дэниэл не читал, то размышлял о своей жизни, вспоминая разные события и поступки, служившие для него источником гордости или жгучего стыда. Особенно часто Дэниэл думал о своем школьном товарище, который умер в относительно молодом возрасте от лейкемии. Родись он на несколько десятилетий позже, и его бы, скорее всего, спасли – спасли для долгой и счастливой жизни, однако ему не повезло, и Дэниэл от души скорбел о нем и о десятилетиях крепкой мужской дружбы, в которой им обоим было отказано по воле неумолимой Судьбы.
Не менее отчетливо Дэниэл помнил, какую боль он испытал, когда его первая любовь вышла замуж за другого. Теперь, оглядываясь назад, он не мог не понимать, что ее решение было единственно правильным для обоих, но тогда ему казалось – он умрет от горя. С тех пор Дэниэл никогда больше ее не встречал, но знал, что она переехала с мужем в Калифорнию. Часто он гадал, как сложилась ее судьба и жива ли она еще.
Первая жена Дэниэла была очень красивой и умной женщиной, и, когда она умерла, он был близок к отчаянию. Почти два года он не жил, а существовал. Ему уже начинало казаться, что он никогда не будет счастлив, но тут Дэниэл повстречал Розмари. Именно она – тут не могло быть никаких сомнений – стала его самой большой и единственной любовью. Красивая, страстная, нежная, образованная, прекрасно воспитанная, очаровательная, она стала ему не только женой, но и другом. Дэниэлу довольно часто приходилось задерживаться на работе, да и дома он нередко бывал погружен в проблемы и заботы, связанные с управлением издательским домом, но Розмари никогда не жаловалась и не роптала. Дэниэл высоко ценил ее терпение, преданность и поддержку, однако теперь ему казалось – он не успел воздать Розмари должное за все, что она для него сделала, и это мучило его.
Теперь, задним числом, Дэниэл глубоко сожалел о том, что служебные обязанности не позволяли ему чаще бывать дома, с Розмари. Если бы можно было вернуть те дни, он бы многое сделал иначе, и в первую очередь – пересмотрел свою систему ценностей и приоритетов таким образом, чтобы уделять больше времени семье.
Но это были только мечты, несбыточные мечты, к тому же в глубине души Дэниэл понимал: сумей он каким-нибудь волшебным способом перенестись в прошлое, и он совершил бы те же самые ошибки.
К счастью, это было все или, вернее, почти все, о чем он теперь сожалел. По-настоящему неблаговидных поступков Дэниэл совершил всего один или два. Однажды он уволил редактора просто потому, что тот осмелился с ним спорить. И вопрос-то был пустяковый, но взыграла гордыня, и Дэниэл был вне себя от ярости. Не ограничившись увольнением, он нашел способ «по секрету» сообщить другим издателям, что его бывший сотрудник оказался гомосексуалистом, а в те времена общественное мнение было настроено к разного рода извращенцам крайне нетерпимо. Это был почти смертельный удар, но, не удовлетворившись им, Дэниэл распустил слух, будто нетрадиционная сексуальная ориентация редактора стала влиять на его работу, что было чистой воды ложью. На самом деле уволенный им человек был прекрасным работником, а его отношения с коллегами могли служить образцом для подражания, но авторитет Дэниэла в издательском мире был непререкаем. Никто не хотел взять беднягу даже младшим редактором. В конце концов он вынужден был уехать из города туда, где его никто не знал, и след его затерялся.